— Ни дать ни взять проделки озорного художника Джойса Кэри.
Омово пробормотал что-то невнятное. У него взмокли ладони, — а зажатый в толпе ребенок по-прежнему надрывно плакал.
Его внимание привлек любопытный экспонат. Это была вызывающая картина. На фоне реки пронзительно красного цвета, разветвляющейся на множество рукавов, были изображены два красных скелета, просвечивающих сквозь тонкий покров кожи, с впадинами вместо щек и носа и глубокими красными глазницами. Картина заворожила Омово; неминуемость апокалипсиса была великолепно передана графически в красном цвете. Картина называлась «Hommes vides»[9].
Омово прочитал на табличке сведения о художнике: «А.-Г. Агафор. У част во вал в международных выставках. Учился в Нигерии, Лондоне, Париже, Нью-Йорке, Индии».
К нему подошел тщательно выбритый молодой человек.
— Вам нравится эта работа? Она взрывает мозг зрительными образами преобладающего красного цвета. Я считаю, что господин Агафор является своего рода новатором в изображении зримой картины апокалипсиса.
— Художники изображали апокалипсис задолго до того, как появились иллюстрации к Данте, — раздраженно пробурчал Омово.
— Да, но первый нигериец… Не совсем, конечно…
Тут в разговор вмешался еще один парень в очках с темно-синими стеклами:
— Я считаю…
Омово поспешил прочь. От бесконечных слов у него трещали барабанные перепонки. Он недоумевал по поводу отсутствия его картины. «Балтазаров пир» был в полном разгаре, словно кто-то усилил звук невидимого стереоприемника. Когда Омово отыскал наконец свою картину, он пришел в ужас. Он впервые взглянул на нее издали, как бы сторонним глазом. Неужели это его картина? Она совершенно потерялась в соседстве с другой картиной, на которой был изображен улыбающийся представитель племени йоруба в агбаде! Картина являла собой отвратительное, отталкивающее зрелище, к тому же не свидетельствовала о мастеровитости ее автора. Сточная яма зеленоватого цвета воспринималась так, как если бы холст повесили на скользкой стене умывальни и основательно промыли сильной струей воды. Он был потрясен и готов провалиться сквозь землю от стыда. Его первым побуждением было оттолкнуть в сторону этих проклятых субъектов, высказывавших свои суждения о злополучной картине, схватить ее — сущее позорище! — и порвать в клочья. Он смотрел на картину и ненавидел ее с такой же силой, как и себя самого. На него один за другим накатывались приступы тошноты, а в голове снова и снова звучал детский плач.
— Это ни к черту не годится… — раздался истерический вопль Омово и сразу же смолк. Откуда-то издалека на него надвинулись лица — искаженные гневом, надменные, — и он прочитал в них угрозу.
Кто-то снова громко рассмеялся и крикнул:
— Вырванные гланды Джимси!
Женщина, лицо которой он смутно различал, сказала:
— Жареные уши Ван Гога.
Омово разрыдался. С ним творилось что-то невероятное. Как будто в живот ему налили зеленоватую блевотину и кишки скользят в ней, словно змеи. Сквозь толпу кто-то проворно пробирался к Омово.
— Что случилось?
Омово поднял глаза. Сквозь пелену слез лицо говорившего казалось расплывчатым, как это бывает в состоянии опьянения. Теперь слезы хлынули неудержимым потоком, заливая худое лицо.
— А, Кеме! Как хорошо, что ты здесь.
Омово быстро вытер слезы. Он долго не мог вымолвить ни слова. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Снова взглянул на картину.
— Послушай, Кеме, пойдем в другой зал.
— Пойдем. Ты уже успокоился?
— Да.
— Я видел твою картину. Она оригинальна по замыслу и мастерски написана.
Толпа притихла.
— В самом деле, прекрасная картина. И чертовски удачное название!
Кеме, сотрудник «Эвридэй Таймз», был близким другом Омово. Худощавый интеллигентный молодой человек, почти одного роста с Омово, но с непропорционально маленькой головой, несоразмерно крупным носом, крохотным ртом и сияющими глазами. У него была восхитительная улыбка, преображавшая все лицо, — оно начинало светиться. Это был застенчивый, не отличающийся богатырской силой человек; как и большинству холостяков, ему был присущ комплекс неполноценности, побуждавший его постоянно самоутверждаться.
— Зачем ты калечишь свою жизнь? Мне кто-то говорил, что ты обрил голову, но я не поверил. Боже, что у тебя за вид!
Постепенно Омово вышел из ступора. Отчаяние, охватившее его при виде картины, прошло. В выставочном зале с его черными стенами по-прежнему толпился народ. Неподалеку от них стояли женщины, одетые в иро и такого же цвета кружевные блузки. Шум голосов усиливался, потом утихал, напоминая храп какого-то гигантского зверя; стиснутый толпой ребенок уже не надрывался от плача. И тут в компании нескольких женщин он увидел директора галереи в темных очках, весело смеющегося и при этом покачивающегося на своих Длинных ногах; а анемичная, чрезмерно набеленная секретарша пыталась всучить черные буклеты группе ироничных молодых людей.
— Кеме, я читал твою статью о старике, которого власти выбросили на улицу. Очень хорошая статья. Наверно, ты получил уйму писем в поддержку твоей публикации и с осуждением акции властей.
— Да, мне пришлось нелегко, но игра стоила свеч. Хотя бедняга до сих пор живет на улице. Комнату ему так и не вернули.
— И все потому, что он задолжал плату за один месяц?
— Да. Нашлись даже люди, приславшие чек на уплату задолженности. Приятно знать, что некоторым людям присуще чувство справедливости.
— Должно быть, это льстит твоему самолюбию?
— Да нет. Просто приятно.
Некоторое время они молчали, разглядывая скульптурное изображение какого-то диковинного животного, возле которого толпились посетители. Подали напитки. Кто-то громко произнес имя Элиота. Кто-то другой долго распространялся по поводу скульптуры из терракоты. Потом эстафету подхватил пронзительный и исполненный важности голос некоей женщины, витийствовавшей по поводу Мбари.
— Слова, слова, слова… — заметил Омово. — Посмотришь — сущий зоопарк.
На лице Кеме появилась улыбка заговорщика.
— Послушай, Омово, и все-таки, что ты изобразил на своей картине?
— Не знаю, Кеме. Сточную яму, хотя мне кажется, в картине заложен более глубокий смысл. Как ты считаешь?
— Она порождает тревогу. Это иллюстрация к жизни нашего проклятого общества, не так ли? Мы все дрейфуем, дрейфуем по поверхности сточной ямы, разве не это ты хотел сказать своей картиной?
— Кеме, ты прекрасно все понимаешь. Эту картину можно истолковывать как угодно… Ты видел доктора Окочу?
— Да, вон там. — Он указал в ту сторону, где стоял доктор Окоча. — Два человека купили выставленные им картины. Он счастлив и говорит без умолку.
— Я видел эти картины у него в мастерской, и они мне очень понравились. Но здесь, мне кажется, они вовсе не смотрятся.
— Омово, а почему ты изобразил сточную яму и странных людей, в растерянности уставившихся на что-то?
— Знаешь, я много раз рисовал сточную яму, что неподалеку от нашего дома. Однажды вечером несколько жителей нашего компаунда обсуждали известие о смещении с постов государственных служащих, обвиняемых в коррупции…
— А, это когда бывший специальный уполномоченный заявил: «Все замешаны в коррупции… Это одна большая банка с пауками…»? Знаешь, эту заметку написал мой приятель…
— Да, да. Одним словом, сначала они спорили, а потом пошли вместе выпивать, и тут меня осенило. Я внезапно понял… как бы это выразиться… некую взаимосвязь… Ты не поверишь, но теперь я ненавижу свою картину. Только круглый идиот способен ее купить.
Кеме рассмеялся, Омово засмеялся тоже, сообразив, как, должно быть, неправдоподобно звучит его заявление. Рядом какая-то женщина громко излагала свои взгляды на современное африканское искусство робкому обливающемуся потом человеку с сигаретой во рту. Это была та самая особа, которая незадолго до того отпустила по адресу Омово насмешливое замечание. Он понаслышке знал, что она очеркистка или что-то в этом роде, сотрудничающая в какой-то газете. Она не отличалась привлекательной внешностью, поэтому так старательно были намалеваны губы красной помадой, а волосы украшены бусами. Хриплым голосом она разглагольствовала:
— У нас нет ни Ван Гога, ни Пикассо, ни Моне, ни Гойи, ни Сальвадора Дали, ни Сислея. Наша подлинная жизнь, сомнения, утраты не получили должного воплощения в живописи. Вы не можете назвать ни единого сюжета или персонажа, сославшись на того или иного африканского художника, потому что их попросту не существует! У нас отсутствует шкала ценностей. Вы не можете сказать, что такой-то ресторанчик, где подают пальмовое вино, точь-в-точь как на картине такого-то художника; вы не можете сказать, что племенные сходки напоминают картину такого-то и такого-то художника. У нас нет картин, в которых воплотилась бы наша реальность. Нет ничего. А почему?
Рядом стояла белая женщина в черном костюме, окончательно запарившаяся. У нее был мученический вид, и она без конца повторяла:
— Но… но… но негритюд…
Вскоре они снова увидели доктора Окочу. На нем был французский костюм из шерсти с нейлоном, плотно облегавший фигуру. Он тоже изнемогал от жары. Когда он улыбался, отчетливо обозначался остов его лица. Чувствовалось, что он слегка навеселе; был возбужден, громко смеялся и расхаживал по залу, беседуя со студентами, заинтересовавшимися его творчеством.
Там, где находилась картина Омово, стояла тишина. Никого, кроме мужчины в штатском и нескольких сопровождавших его лиц, там не было. Вдруг произошло что-то непостижимое. По толпе прокатился ропот. Наступила тишина, лишь кое-где нарушаемая шепотом. «Балтазаров пир» принял до смешного напыщенный характер.
Директор галереи выскочил на середину зала и дважды громко объявил:
— Прошу господина Омово немедленно подойти сюда.
Кеме стал протестовать. Омово, пораженный, застыл на месте. В голове проносились какие-то отрывочные мысли. Потом на смену им пришло чувство страха и душевной тоски. Отвращение к собственной беспомощности. Безграничная тьма. Вместе с Кеме он молча подошел к директору, который повел их туда, где висела картина Омово. Там царила мертвая тишина. Черная тишина, заставляющая молчать. Множество глаз устремилось на Омово. Люди подталкивали друг друга. Человек в штатском говорил что-то об издевке над прогрессом нации, о посягательстве на национальное единство. Дважды щелкнула фотокамера.