Но, оглядевшись, освоившись мало-помалу на новом месте, опальный подъесаул взял себя в руки. Далеко не все офицеры гарнизона оказались дуэлянтами, пьяницами и картежниками, как представлял себе Стрепетов по прибытии в полк. Позднее, сблизившись с некоторыми из старших командиров, он нашел среди них немало самобытных и одаренных натур, связав себя с ними за годы службы прочной и тесной дружбой. Сжился Алексей Алексеевич и со своими подчиненными. Горячо принявшись с первых же дней за строевые учения и боевую подготовку своей сотни, он проявил немалую заботу и о духовной стороне жизни казачьего гарнизона. На гроши, собранные по подписному листу среди офицеров и нижних чинов, он завел полковую библиотеку, что, по тем временам, было делом новым в войске. Много и жадно читая сам, он пристрастил к чтению не только молодых людей офицерского круга, но и кое-кого из нижних чинов.
Так вот и прошло пять лет. Срок действительной службы для казаков стрепетовской сотни истек. Для четырех Сибирских полков, сослуживцев одного наряда, призванных в строй осенью 1908 года, настала пора отпуска по домам. И тут Алексею Алексеевичу повезло. Произведенный к этому времени в есаулы, он был назначен приказом по войску проводником и начальником эшелона демобилизованных казаков. Алексей Алексеевич с радостью принял это назначение. Трехтысячевер-стный марш с целой дивизией всадников через труднопроходимые и малоизученные пустыни и степи Азии был уже не совсем обычным военным походом.
Стрепетов, сформировав в Верном свои эшелоны, повел казаков. Есаул поторапливался закончить марш к покрову — престольному празднику в линейных станицах. Но самому ему, в сущности, незачем было торопиться. Никто не ждал его на родине. Не было там у него теперь ни отчего крова, ни родных, ни близких. Отец, командовавший в русско-японскую войну 6-м Сибирским казачьим полком при конном корпусе Куропаткина, пал в бою под Мукденом. Матери, умершей лет двадцать тому назад, Алексей Алексеевич почти не помнил. Старый родительский дом с мезонинчиком, украшавший когда-то площадь станицы Усть-Уйской, перешел за какие-то отцовские долги в собственность войскового казначейства и за ветхостью был продан на слом. Из близких родичей была у него лишь двоюродная, по матери, девятнадцатилетняя сестра Верочка, с которой изредка переписывался есаул, посылая ей на рождественские и пасхальные праздники поздравительные цветные открытки. Но Верочка Стрепетова, окончившая год назад омскую женскую гимназию, учительствовала теперь где-то на Алтае в одном из глухих кержацких сел. И, судя по последним подозрительно-бестолковым и не в меру восторженным письмам, она, видимо, влюбилась в какого-то ссыльного студента Гриневича и не очень-то, должно быть, тяготилась разлукой с братом…
Нет, ничто уже не связывало теперь есаула с теми местами, где прошло его детство и куда вел он теперь своих казаков. Однако, как и все его спутники по этому маршу, он не мог без горячего и светлого душевного трепета думать о близком конце похода. И сейчас, на подступах к ковыльному царству Западно-Сибирской равнины, он волновался так же, как любой из его казаков, не видавших родной земли в течение пяти долгих лет, проведенных на чужбине.
Но вот смолк вдали полковой оркестр, и Алексей Алексеевич, как бы очнувшись, машинально взглянул на карманные часы. Они показывали половину девятого. Пора было подумать о сне. И есаул тем же неторопливым и мерным шагом повернул к лагерю. Заложив за спину руки, он шел по степи, заглядевшись на жарко мерцавшие в полумгле золотые зыбкие цепи бивачных костров. А навстречу ему доносились из лагеря приглушенные, похожие на всплески задумчивых волн, хоровые звуки казачьей песни.
Добравшись до лагеря, Алексей Алексеевич остановился возле казаков, собравшихся в кружок у неяркого догорающего костра. Они пели на неполные голоса, и было похоже, будто рассказывали нараспев полубыль-полусказку, дремотно прищурив позолотевшие от огня глаза:
Прослужил казак три года,
Стал коня своего ласкать:
— Конь мой милый, конь ретивый,
Нет мне лучшего коня.
На родимую сторонку
Скоро ль ты домчишь меня?
По дороженьке знакомой
Мчался всадник молодой,
Повстречался он с казачкой,
Что ходила за водой.
И сказала та казачка
Молодому казаку,
Что напрасно он стремится
В хутор близкий, за реку:
Ждет его там не отрада —
На беду легла беда —
От родительского сада
Не осталось и следа.
Двор зарос глухой травою,
Опустел родимый дом,
И поник казак главою —
Сирота в краю родном!
Дослушав песню, Алексей Алексеевич, преисполненный того светлого грустного волнения, какое вызвала в нем отзвучавшая печальная песня, вернулся в свою палатку. Бивак засыпал. Полковые песельники, умолкнув, разбрелись по палаткам. И только кое-где еще мирно судачили вполголоса о своем житье-бытье некоторые засидевшиеся возле полупогасших костров казаки, да где-то в другом конце лагеря лепетали чуть слышно, словно спросонок, бедовые лады шорниковской гармошки. Стрепетов, не раздеваясь, прилег на узкую складную кровать и, накрывшись шинелью, тотчас же уснул замертво, как всегда засыпал после дневного марша в походе. Проснулся он от осторожного прикосновения чьей-то руки. Взбросив глаза, есаул не сразу узнал дежурного по лагерю вахмистра Гусихина, стоявшего навытяжку в скупо освещенной свечным огарком палатке.
— В чем дело?— почувствовав что-то неладное в неурочном визите вахмистра, спросил Стрепетов.
— Беда, смею доложить, ваше высокоблагородие. Происшествие в лагере. Казак Седельников утонул,— не переводя дыхания, скороговоркой отрапортовал вахмистр.
— Что? То есть как утонул? Где?— почему-то полушепотом спросил есаул, вскакивая с постели.
— В Чертовом озере. При полной амуниции ко дну пошел, ваше высокоблагородие.
— Каким же это образом?
— Он в ночном наряде с тремя казаками второй сотни при полковом табуну находился. Известно, ночной наряд в такую пору при табуну — хлопот не ахти: ни гнусу сейчасный период, ни оводу. Строевые кони тебе-нюют себе на подножном корму. Ну, а дневальным што делать? Одна забота — табак у костра палить. Посиживают себе обоюдно — тары да бары. А он, видать, давно обдумал себя кругом на рупь двадцать. Выждал удобный секунд, и бац — с крутого яру в воду. А ведь глыбь-то, ваше высокоблагородие, под яром какая — не прохлеб-нешь. Ну, один темп, и поминай как звали.
— Позволь, позволь, вахмистр. Так что же это — самоубийство?
— Выходит, так точно, ваше высокоблагородие. Хорошо ишо, что ребята подобрались уралистые — ухо с глазом! Один — бить тревогу. Двое — на выручку сослуживца, вниз головой в озеро. А темь — глаза выколи. И ветер, как на грех, разыгрался — на озере вал в аршин. Ну да ведь казаки — хваты. Не оробели. Нахлебаться-то они нахлебались. А все-таки изловчились, зацепили каким-то манером дружка за портупей и выбились с ним на берег…
— Выбились? А проку в том что?— сказал есаул.
— Прок тут, ваше высокоблагородие, известный. Тело, по крайней мере, земле предать можно,— резонно ответил вахмистр.— Битый час казаки на попонах его откачивали,— продолжал вахмистр.— Край как охота было всем отстоять казака… И околодок полковых фер-шалов был тут весь налицо — тоже отваживались согласно медицинской науке. Но не фарт. Каюк. Отказаковал парень.
— Погоди, погоди, вахмистр. Ты мне главного не докладываешь. Причина известна?— раздраженный многословием вахмистра, перебил его есаул.
— Никак нет, ваше высокоблагородие. Толку не дашь, какой грех его попутал. Одни — руками разводят, другие — воды в рот набрали, помалкивают. Темное дело, словом… Никак не похоже было, штобы он при спуске к дому руки на себя наложил. А вот вышла ж такая притча.
— Притча так притча!— многозначительно подтвердил есаул, вздыхая. И он, неожиданно приняв строго официальный тон, сказал:— Хорошо, вахмистр. Можешь идти…
Оставшись один, Алексей Алексеевич долго стоял в раздумье над догорающей свечкой, словно выжидая, пока она догорит и погаснет сама собой. Он никак не мог представить себе уже неживым того самого Седельникова, с которым только вчера еще мимоходом перебрасывался на марше шуткой. Дико и странно было думать, что стройная и гибкая фигура Седельникова неподвижно лежит теперь, прикрытая попоной, на пустынном и неуютном берегу озера.
И странный, почти фатальный смысл обретал в сознании Стрепетова мимолетный разговор во время вчерашнего марша, которому он не придал, разумеется, тогда никакого значения.
Настигнув на марше передовую колонну полковых песельников, есаул, улыбаясь, спросил задумавшегося Седельникова, ехавшего на вороном строевике впереди колонны:
— Ну как, отказаковал свое, запевала? Теперь домой — и на боковую?
— Так точно, ваше высокоблагородие. Открасовался,— как всегда непринужденно и бойко отвечал тот.
— А ведь тебе, братец ты мой, все казаки завидуют. Раз ты, как запевала, впереди эшелона идешь, то тебе, выходит, вперед всех и дома быть,— продолжал подшучивать есаул.
— И это так точно, ваше высокоблагородие. Кому как. А мне приходится поторапливаться…
— Невеста небось заждалась?
— Ишо бы! Из терпленья выходит…
— Тогда — уговор. Первым в эшелоне идешь, первому и жениться.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие. За этим дело не станет.
— На свадьбу, надеюсь, пригласить не забудешь?
— Помилуйте, как забыть! Всех однополчан призову, а уж ваше высокоблагородие — в первую очередь, ежели уважите.
— Всех однополчан? Ого. Веселую свадьбу задумал, жаркую.
— Не свадьба — пожар, ваше высокоблагородие.
— Дорогая, видать, у тебя невеста, Седельников…
— Невеста — это так точно — не из дешевых…
— Верная?
— Как клинок!