— Невелика беда. Они, брат, не бумажке — слову верили. На бумаге-то хоть каку язву набарахли, она все вытерпит… Ты вот при своей грамоте дочитался, видать,
у этого варначья до того, што тоже теперь тень на плетень наводишь. Казаков норовишь друг против друга стравить. Только смотри, Наковальников, играть — играй, да перебору не делай. Как бы тебе за эти прибаски язык не подрезали — картавить станешь!
— Бог не выдаст, свинья не съест…— Я — не ты. Люблю словечко вприкуску…
— Язык зудится — мели, да с оглядочкой.
— В душе накипит — язык зачешется. А часто оглядываться начнешь, вперед далеко не увидишь…
— Ну, ну!
— А ты не понукай, каптенармус. Верхом пока не сидишь!— приняв вдруг сторону Наковальникова, прикрикнул трубач.
— Верхом на тебе?! Нету пока охоты…— криво усмехнувшись в крученый ус, отозвался на окрик трубача с притворным спокойствием каптенармус.
— Оседлал бы. Да не на того напоролся — не дамся.
— Ловко ты, вижу, гужи рвешь, трубач. И в годах уж как будто, а с норовом.
— Так точно. Есть такой грех. Не таюсь. Подвернешься под горячую руку — не пикнешь… Я тебе не Мишка Седельников. Первым в омут вниз башкой сдуру нырять не стану. А припрет, как его, покойника, скорей всего такую барабанную шкуру, как ты, вперед себя утоплю.
— Ого. Да ты у нас, оказывается, не парень — урал!— воскликнул с наигранным испугом и изумлением каптенармус.
— А ты думал! С ним не шути. Таких ведь ребят бабы наши только в девках родят — не взамужем,— заглядывая с придурковатым любопытством в потемневшие от гнева глаза трубача, скороговоркой ввернул Сударушкин.
Все рассмеялись. Невольно улыбнулся, тряхнув табачным чубом, и не умевший обижаться на шутки трубач. И только плоское лицо каптенармуса Струнникова по-прежнему было похоже на восковую маску, слегка искаженную сейчас полупрезрительной, полузлобной гримасой.
Сударушкин, воспользовавшись заминкой, расторопно выхватил откуда-то из-за пазухи обшитую шинельным суконышком алюминиевую баклажку с джином — контрабандной китайской водкой из риса — и еще расторопнее, расплескав недопитое заморское зелье по кружкам, столь же поспешно и бойко рассовал чарки по рукам сидевших вокруг однополчан. Потом, подмигнув Наковальникову, Сударушкин первый, с видимым удовольствием, лихо, почти со стоном, выхлебнул свою порцию и, звонко прищелкнув языком — закусывать было нечем,— снова заерзал, потирая простертые над костром маленькие и розовые, как у красной девицы, руки.
Вслед за Сударушкиным молча выпили свою долю и остальные казаки. Не стал пить на этот раз один только каптенармус. Отставив в сторону свою кружку, он выждал, пока выпил трубач, и, не сводя с него полусмеженных кошачьих глаз, проговорил с неприкрытой злобой:
— Нет, худо тебя, Полубоярцев, в полку за пять лет объездили — удила закусываешь. Правильно, пожалуй, говорил приказный. Домой воротимся — присмиреешь.
— Уж не ты ли смирять меня там собрался?
— Зачем я? Нужда прижмет, сам в хомут залезешь.
— Только не в твой.
— А это уж воля твоя — выбрать сбрую по корпусу…
— Ага, съел!— ткнув локтем в бок трубача, торжествующе воскликнул приказный.— Слышал такие речи? Была бы, дескать, шея у вас, варнаков, потолще, а за хомутами дело не станет. Вот и весь тебе сказ без прикрас.
— Все равно я не покорюсь,— с ожесточением сплюнув в золу, пробасил трубач сорвавшимся голосом.
— А куда ты, дружок, подашься?
— Лучше к кыргызскому баю в степь али к богатому хохлу на отруба в работники уйду, чем в своей же станице на этих шкур чертомелить стану.
— Конечно, кому работа не по нутру, у того одна припевка — пенять на бедность,— все с той же кривой усмешечкой в холеный ус сказал куда-то в пространство передернувший плечами каптенармус.
Вспыхнув как порох, Наковальников хотел было что-то возразить на ехидное замечание Струнникова. Но приказного опередил встрепенувшийся, как раненый беркут, трубач. Рывком придвинувшись вплотную к отпрянувшему назад каптенармусу, он мертвой хваткой вцепился левой рукой в его вздувшуюся на груди гимнастерку и глухим, сорвавшимся на полушепот голосом спросил:
— А ты, сук-кин сын, много н-наробил?! Помедлив с секунду, как бы соображая, что ему ответить на это, Струнников, вдруг изловчившись, стреми-
тельно-коротким ударом локтя отбросил от себя трубача и, тотчас же вскочив на ноги, прошипел, судорожно одергивая сбившуюся под ремнем гимнастерку:
— Нужны вы мне, хором лазаря с вами тянуть! На мой век и родительского добра, слава богу, хватит.
— Погоди. Погоди…— запальчиво пробормотал и вскочивший на ноги Наковальников, отстраняя властным движением руки ринувшегося к Струнникову тяжело и грозно дышавшего трубача. Глядя в упор бешено округлившимися, невидящими глазами в кошачьи зрачки каптенармуса, приказный негромко проговорил:— Ты бы лучше признался тут, Струнников, кто твоему родителю это добро нажил.
— Уж не вы ли с трубачом?
— Не мы. Отцы наши.
— Вот не знал! Спасибо, што сказали.
— Пусти меня, Мотя, я с им, язви те в душу мать, за всех и вся в один темп расквитаюсь!— хрипел через голову Матвея Наковальникова, дорываясь до каптенармуса, осатаневший трубач. От хмельной обиды, ударившей в голову, у него потемнело в глазах, и, подвернись ему в эту минуту под руку шашка, он наверняка разделался бы в два счета со Струнниковым. Но шашки при нем не было, а пустить в дело кулаки было ему не с руки — мешал Наковальников. Отлично зная характер крутого на расправу своего дружка, могучий в плечах и неробкий в драках приказный заслонял собой то с той, то с другой стороны стоявшего перед ним каптенармуса и продолжал жаркую, как беглый огонь, словесную перепалку.
— Твой тятя — покойна дыра — не одну казачью семью до сумы в станице довел, не одну трудовую копейку у нашего брата проглотил — не подавился… А не вы ли с ним перед нашим уходом в полк последнюю коровешку у матери Мишки Седельникова со двора увели?! Не ваших рук это дело?! А?!— с недоброй вибрацией в глухом басовитом голоске допекал Струнникова приказный.
— Так точно. Мы. Было, значит, за што увести. Долг-то, говорят, платежом красен…— встревоженно зыркая по сторонам глазами, вызывающе бубнил каптенармус.
— Посторонись, Мотька, я его, подлеца, разукрашу!— рычал труба» норовя-таки дорваться до каптенармуса.
Теперь по всему уже было видно, что драки не миновать. Однако подхорунжий Яков Бушуев продолжал, как ни в чем не бывало, по-прежнему лежать у костра все в той же картинной позе и молча поглядывать на распалившихся однополчан ленивыми, отсутствующими глазами.
Евсей Сударушкин, отскочив в сторонку, имел, как всегда, щеголеватый и бравый вид. Опрятно одернув под ремнем диагоналевую, точно влитую, гимнастерочку и лихо заломив набекрень новенькую касторовую фуражку, он стоял подбоченясь и весело посверкивал озорными быстрыми, как у подростка, глазами. Сейчас он просто светился весь от удовольствия, уверенный в неизбежной потасовке между казаками.
— Еська, шашку!— скомандовал трубач, ринувшись вдруг к оторопевшему Евсею Сударушкину.
— А ты ослеп разя, Спиря? Вон ить клинки-то,— с живостью отозвался Сударушкин, кивая на воткнутые в землю клинки, поддерживавшие натянутую на них попону.
И трубач, вырвав один из клинков и зловеще поигрывая им, двинулся на продолжавшего словесную перебранку с приказным каптенармуса.
Тут уж и Алексей Алексеевич всполошился не на шутку. Не хватало еще только, чтобы трое пьяных дураков сгоряча перерубили друг друга! Волей-неволей, а есаул вынужден был теперь выдать себя, вмешавшись в междоусобицу.
— Здорово бывали, братцы,— приветствовал есаул вытянувшихся в струнку однополчан мирным, будничным тоном.
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие!— хотя и вразнобой, но молодцевато и бойко гаркнули казаки.
Трое из них — трубач с каптенармусом и приказный — стояли как ни в чем не бывало, в одной шеренге, ухитрившись в мгновение ока выстроиться перед есаулом даже по ранжиру. Подхорунжий Бушуев с Евсеем Сударушкиным замерли в стороне. Все, опустив руки по швам, ели глазами есаула, норовя разгадать, чем пахнет для них это внезапное его появление.
- Вольно… Вольно,— сухо произнес есаул, закуривая.
Казаки, несколько обмякнув, неловко запереминались. Один чуть слышно крякнул. Другой украдкой вздохнул. Третий, сбив набекрень фуражку, принял более непринужденную позу. И только Евсей Сударушкин продолжал по-прежнему стоять навытяжку, как в строю.
Было уже совсем светло. Дождь прошел. Костры на биваке погасли. В хмуром утреннем небе стремительно мчались над степью пепельные облака, раскиданные ночным ветром. Но солнце еще не вставало. Может быть, его просто не было видно из-за траурного крепа сгустившихся туч, закрывших восточную сторону небосклона. По-прежнему чуть слышно и горько перекликались, бог весть на какой высоте, странствующие казарки. Опять нет-нет да и возникало где-то вдали короткое трубное ржание все одного и того же коня, пасущегося в отгоне.
И странная, близкая к душевному смятению тревога вдруг овладела всем существом Алексея Алексеевича при виде трех присмиревших перед ним казаков, еще минуту тому назад готовых перерубить друг друга. Но еще более странным было ощущение столь же внезапного и совсем будто беспричинного озлобления против каптенармуса Струнникова, отвисшей его губы и подвитого плойкой чуба. «Самодовольная морда. Злые глаза. И вообще подлец, конечно, отпетый…»— подумал Алексей Алексеевич, бросив косой взгляд на каптенармуса. Стрепетов мало знал и почти не замечал прежде Струнникова. Но сейчас в этом нестроевом интенданте есаула бесило все: тупой подбородок и нафиксатуаренные усы, гвардейский рост и безупречная выправка. С трудом подавив в себе вспышку против выдобревшего на ворованных армейских харчах полкового каптенармуса, Алексей Алексеевич только вздохнул и глубоко затянулся на полный захват асмоловской папиросой.
— Тут, кажется, выпивкой припахивает, если не ошибаюсь?— сказал есаул, пристально всматриваясь в открытое лицо приказного.