Дербачев сердито спросил:
— И вы верите?
— Нам нельзя, Николай Гаврилович, верить или не верить. Я обязан следовать фактам…
— Вы считаете факты достаточными?
— Мы — меч в руках государства, партии. Вы знаете, Николай Гаврилович, чьи это слова, — закончил свою мысль Иванихин и сильнее придавил к себе портфель.
— Оставьте в покое Дзержинского, Иванихин. В чем вы хотите убедить? Арестованные вами — коммунисты. Я вынужден назначить партийное расследование. Комитет партии отвечает за каждого своего коммуниста.
Раздался телефонный звонок.
— Дербачев. Выполнила годовой план? Поздравляю. Областной комитет поздравляет коллектив швейной фабрики. Завтра на митинге? Буду. Это большое событие, большая победа. Спасибо.
Иванихин не счел нужным нарушать молчание, слышно было, как шелестит по стеклу дождь.
— Да, за каждого коммуниста, — повторил Дербачев, точно забыв о присутствии в кабинете другого человека.
— Разве у вас, Николай Гаврилович, — осторожно начал Иванихин, — есть основание не доверять нашим сведениям?
— О своих основаниях и своих действиях я доложу членам бюро обкома, в свой час. Вас я попрошу заниматься своими непосредственными обязанностями. Попрошу довести до сведения генерала Горизова, что с завтрашнего дня начнет работу партийная комиссия. Иванихин щелкнул замком, вытянулся.
— Слушаюсь. Вы ставите меня в трудное положение, у меня строжайшие инструкции. Никто, кроме наших следователей, не может видеть арестованных, пока идет следствие.
Опять зазвенел телефон, и Николай Гаврилович взял трубку:
— Да, Дербачев. Что?
Николай Гаврилович все крепче прижимал трубку к уху, стиснул зубы. «Значит, теперь Капица… Что они этому-то могут приклепать? Формализм, чуждую идеологию, низкопоклонство перед Западом?»
Голос Селиванова бесцветен, бесстрастен.
Что еще? Изъяты чертежи? Машину приказано…
— Ни в коем случае! — негромко, раздельно сказал Дербачев. — Да, я отвечаю. Завтра получите письменное указание.
Николай Гаврилович еще продолжал прижимать трубку к уху, хотя голос Селиванова давно умолк. Что это? Или он ничего не понимает, или…
Он положил трубку, помедлил. Что ему может объяснить этот полковник? Зря вызвал.
Николай Гаврилович тяжело повернулся, и под его взглядом Иванихин встал.
— Вы были на фронте? — неожиданно спросил Дербачев.
— Так точно. В Ленинграде, всю блокаду, Николай Гаврилович.
— Мне пришлось побывать на Брянщине в сорок втором. Тогда дела велись чаще всего без следствия. В глаза приговоренных мы смотрели прямо, имели право смотреть прямо. Вы меня понимаете?
Иванихин стоял перед ним серьезный, молчаливый, неловко прижав тяжелый портфель к боку. — Идите, Иванихин.
— Слушаюсь.
Дербачеву становилось ясно, что дело опаснее, важнее и шире, чем он думал до сих пор, и дана санкция свыше — своей властью Горизов бы не решился так широко действовать. А город продолжал жить, заводы дымили, кинотеатры были полны, и Мария Петровна Дротова каждое воскресенье носила к памятнику на Центральной площади цветы, — к ней давно привыкли постовые милиционеры и мальчишки. Дни бежали в лихорадочном напряжении. Николай Гаврилович похудел, щеки ввалились, нос еще увеличился, и теперь стал особенно заметен его большой, неправильной формы голый череп. Аппетит у него совсем пропал, он не отвечал на поклоны и однажды прошел мимо Юлии Сергеевны, словно мимо стены. Та не удивилась, не обиделась, молча посторонилась.
У Дербачева зрело решение. Его первые попытки вмешаться наткнулись на упорное, глухое сопротивление. Но он уже не мог и не хотел отступать. В свое время он решился, и это не было самопожертвованием или самоотречением. Он пойдет своим путем, он убежден в его правильности. Иначе нельзя жить, иначе просто не стоит жить. Только бы зацепить неуловимую ниточку — Горизова, а дальше он отлично знает, что делать, тут его не надо учить. Он ждал комиссию из ЦК, сам потребовал прислать, обещали. В одном он бессилен — в отсутствие Горизова ничего нельзя сделать для арестованных.
Горизов позвонил сам.
— Только что вернулся, — сказал он, — и сразу за телефон. Устал чертовски. Понимаю ваше беспокойство, Николай Гаврилович. Слышал, на завтра вы назначили бюро по этому вопросу?
— Вы удивлены? — Дербачев говорил спокойно, перед ним лежала «Правда», отчеркнутая кое-где красным карандашом.
— Торопитесь, Николай Гаврилович, — услышал Дербачев дружелюбно-доверительное, типичное горизовское. — Мне хочется вас предостеречь, Николай Гаврилович. Это выше наших с вами личных интересов, вы должны понять.
— Что именно?
— Необходимость крутых мер вызвана чрезвычайными обстоятельствами. Не было времени поставить обком в известность.
— Всякие меры должны быть разумными. Вами утрачено именно чувство меры, генерал.
— Значит, бюро? — помолчав, спросил Горизов.
— Я прошу вас быть непременно, — сказал Дербачев, положил трубку и стал задумчиво постукивать по столу пальцами. Затем позвонил и сказал секретарше: — Пригласите ко мне Клепанова и Мошканца.
У Борисовой четкий, красивый профиль, спокойные на зеленом сукне, уверенные руки с неярким маникюром. Разговаривали тихо, вполголоса. Дербачев не слышал отдельных слов. Когда он на ком-нибудь задерживал взгляд, то это вызывало ответную реакцию беспокойства, он всякий раз недовольно отворачивался. Горизов запаздывал, и Николай Гаврилович начинал думать, что тот опять собирается увильнуть. Взглянув на часы, Дербачев решил ждать еще пять минут и начинать без Горизова.
Дербачев лишь с виду спокоен и невозмутим. Пока за ним последнее слово. Очень хорошо, что он решил созвать бюро. Дело даже не в самих арестованных. Все ссылки Горизова на чрезвычайные обстоятельства безосновательны. Запугивает. Явно перехватил и теперь ссылается на верха или просто боится. Если прав, то почему виляет, уходит от объяснений? Человек, уверенный в своей правоте, не будет уходить от ответа. Во все другое мог поверить Дербачев, только не в это. Людей можно заставить страдать, воевать, ненавидеть, и, однако, они не могут жить без веры. Одного человека можно сделать зверем, с народом этого не сделаешь, в нем живуча, неистребима способность творить, а с нею надежда на лучшее, и только глупец не может понять этого. Дербачев вспомнил конюха Петровича и его усмешку. Конюх смотрел, как он, Дербачев, очищал свои сапоги от навоза. А как Лобов тогда, в машине, загибал пальцы на своей единственной руке и подсчитывал будущий трудодень, если свекла уродит и удастся достать нужное количество машин. Как их оставить, теперь никуда не денешься. Хочешь не хочешь — иди до конца, бейся до последнего. Иногда его охватывало желание уехать куда глаза глядят, где его никто не знает и ничего от него не требует, не ждет. Дербачев одергивал себя. Это уже страх. Ему только поддайся. В нем не признаются, его стараются объяснить беспокойством за начатое дело. На первый взгляд ничего не меняется. Только с людьми начинают говорить, как бы ощупывая слова. И не спать ночами.
— Здравствуйте, товарищи.
Услышав спокойный, уверенный голос, Юлия Сергеевна вся подобралась.
— Заставляете себя ждать, Павел Иннокентьевич.
— Прошу извинить, Николай Гаврилович, подвернулось неожиданное дело, — сказал Горизов, показывая конверт и направляясь к столу. — Сами понимаете, мне нужно было подготовиться. — Он остановился возле Дербачева и протянул ему запечатанный конверт.
Дербачев сразу увидел — из ЦК и увидел, как напряглись и замерли на сукне руки сидящей напротив Борисовой. «Знает», — подумал Дербачев, вскрывая конверт и пробегая скупые, лаконичные строки на белой плотной бумаге. Прочел — не поверил, снова прочел. «Ну и черт с вами, — как о чем-то постороннем, даже без злости подумал Дербачев с внезапной усталостью. — Черт с вами. Я сделал что мог и не жалею».
Рядом Горизов, обращаясь ко всем, отчетливо отделяя слова, говорил:
— Мне, как члену бюро, поручено довести до вашего сведения, товарищи, о приезде в самом скором времени в Осторецк комиссии из ЦК.
Он назвал фамилию председателя комиссии, подчеркивая тем самым всю важность и значительность этой комиссии; оглядел всех присутствующих и увидел, как Дербачев опустил бумагу на стол и тоже обвел глазами лица сидящих в кабинете — хмурое Клепанова, и одутловатое, сейчас совершенно багровое председателя облисполкома Парфена Ивановича Мошканца, и странно напрягшееся, неподвижное, без кровинки, Юлии Сергеевны.
— Нам следует подготовиться к приезду комиссии, принципиально поговорить о всех наших делах, — опять заговорил Горизов. — И я, и другие товарищи не раз убеждали Николая Гавриловича, что действует он опрометчиво, необдуманно. Теперь нам всем неприятно… но дело не в нас, товарищи, а в интересах партии… На мой взгляд, лучше всего поручить возглавить подготовку к приезду комиссии — то есть доклад, выводы и так далее — члену бюро обкома Юлии Сергеевне Борисовой — товарищу наиболее трезвому и — все мы знаем — наиболее принципиальному.
Дербачев сидел, невидяще глядя перед собой; если для других все это было полной неожиданностью и, наверное, никто за этим большим столом еще не знал, что произошло и что будет дальше, то ему все уже было ясно. Он и Горизова не слушал — ему не хотелось слушать, и он думал лишь об одном, чтобы уйти спокойно — не показать растерянности. Может быть, именно сейчас он впервые так ясно понял, как он прав, хотя это был и конец… Будто парализованный на время, он, сидя совершенно неподвижно, лишь выигрывал минуты, секунды — только для себя, чтобы опомниться; и в то же время в нем шла лихорадочная, мучительная работа: он искал, где допущена им ошибка и когда он переступил черту разумности. Искал и не мог найти.
Он повернул голову — была какая-то особая тишина. На него пристально смотрел Горизов.
— Простите, что?
— Я говорю, зачитайте для большей ясности письмо ЦК, Николай Гаврилович, — повторил Горизов.
— Зачитайте сами, Павел Иннокентьевич, — с неприятно ощутимым для всех каменным спокойствием отозвался Дербачев. — Прошу вас, садитесь и начинайте. Мне придется на время выйти.