К ней подошел Клепанов:
— Мы не спустимся вниз, Юлия Сергеевна? Видите, там палатки?
— Конечно, конечно, — отозвалась Юлия Сергеевна легко и свободно. — Давайте немного постоим. Хорошо здесь, просторно.
Клепанов кашлянул.
У нее уголки губ приподнялись, она радостно вдохнула сухой чистый воздух и первой пошла с холма, пробивая дорогу в снегу. Чем дальше, тем снегу становилось больше, но она все шла и шла: в ее теплые сапоги с затянутыми голенищами снег не попадал. Она остановилась неожиданно, подождала Клепанова.
— Георгий Юрьевич, здесь будет много народу. Нужно продумать вопросы питания, снабжения, жилья. Стройка есть стройка, сложностей не избежать. А теперь идемте вперед, лыжи надо было захватить.
Новый председатель «Зеленой Поляны», нервный, мнительный городской человек по фамилии Тахинин Анатолий Ефимович, каждое утро строчит приказы и штрафует баб за опоздание на работу. Те отмахиваются:
— Пусть тешится, все одно получать на трудодень нечего.
У Дербачева серое, как у чахоточного, лицо. Хорошо ему только с соседским мальчонкой — трехлетним Ваней. Оставшись без работы, тетя Глаша взялась нянчить сынишку соседки, та работала в больнице и часто дежурила по ночам. Иногда Дербачев укладывал мальчика спать.
Тот сразу же взял командный тон. Он бесцеремонно забирался к Дербачеву в кровать и требовал:
— Давай играть!
— Хорошо. А как?
— Ты будешь Волк, а я — Красная Шапочка.
— Ишь ты. Тогда я тебя уже съел.
— Съел? А где я теперь?
— Тебя больше нету, Ваня.
— Нету? А кто рядом с тобой лежит?
— Это не ты. Другой мальчик — Андрюша.
— Дядя Коля, я не хочу. Пусть Андрюша не лежит с тобой. Я хочу лежать.
— Тебя ведь нету, Ваня, я тебя съел?
— А ты меня выплюнь скорей!
Ночами Дербачев почти не спал, и тетя Глаша, встававшая по своим делам перед самым рассветом, видела из-под двери его комнаты выбивавшийся свет и недовольно гремела посудой. И чего, спросить, изводит себя? Радовался бы, что не трогают больше, в покое оставили. Так нет, все неймется. Все пишет, пишет…
По последнему снегу нужно вывезти в поле навоз, нужно поторапливаться, весна не ждет, а одна из пожилых баб, на диво всему селу, родила от безногого мужа, колхозного шорника, тройню.
— Где тонко, там и рвется, — удрученно чесал в голове шорник, когда узнал, и с горя напился в стельку.
— Дурак, — сказала ему соседка. — Как раз от государства помощь получишь, — куме Степаниде, соседке шорника, все известно. — А они, тройняшки, гляди, и перемрут.
— Отчего им помереть? — обиделся шорник. — И мы не хуже людей. Пущай растут. Вырастут — кормильцы будут. — И, сильно оттолкнувшись обеими руками в обшитых кожей рукавицах, покатил к дому.
Глядя ему вслед, на короткое, без ног, туловище, кума Степанида раздумчиво покачала головой. Чудеса! И без ног человек, вон, поди тебе, не одного — трех сразу. А что, и вырастут.
Войдя в наполненную сизым табачным дымом низенькую, с дощатым, недавно побеленным потолком комнатку в домике тети Глаши, Дмитрий шагнул к столу. Дербачев поднял осунувшееся лицо, водянистые мешки под глазами взялись синью.
— Здравствуй, Поляков. Раздевайся, рад видеть. — Я заходил раньше, вас все не было.
— Мне говорила хозяйка. Чаю хочешь?
— Не хочу, Николай Гаврилович. Я не большой любитель.
— Ладно, садись. Чем порадуешь?
Дмитрий сдвинул брови. Конечно, сейчас лучше всего поговорить о чем-нибудь отвлеченном, о книжных новинках, например. Но не хотелось кривить душой, и Дербачев может обидеться.
— Не понимаю, что происходит, Николай Гаврилович, — сказал Дмитрий, и Дербачев встал и открыл форточку.
— Пусть немного выветрится. — Дербачев вернулся к столу. — Сколько тебе лет, Дмитрий?
— Мне не до шуток, Николай Гаврилович. Что происходит?
— Привыкли жить готовеньким, Дмитрий Романович. Жалкая привычка, скверная привычка. Подскажут, разжуют, в рот положат — остается принять к исполнению. А сам на что? Коррозия мозга в тридцать четыре года. Ладно, не сердись. — Дербачев засмеялся. — У меня тоже получается — стрелочник виноват.
— Не извиняйтесь, Николай Гаврилович, не надо. Вы не такой.
— Ага! Вот в чем суть! Руководство виновато, начальство, — значит, казенщина, бюрократизм. Один Дербачев хороший, чистенький оказался. И того тюкнули. Значит, давай, брат, подгребай к нашему берегу. Нет, подожди, дай мне кончить. Я варюсь в этой жизни с шестнадцати лет. Многое ведь начиналось иначе, мыслилось по-другому. Когда умер Владимир Ильич, я стоял в строю, безусый. У меня была одна худая рукавица, приклад трехлинейки — ладонь жжет. Я не думал тогда о смысле жизни, не копался. Не до того было. А потом сразу на комсомольскую работу. Не могу согласиться с тобой. И говорить, что мне все равно, не буду. И в архивариусы не пойду. Мне не все равно, не может быть все равно. Я ухлопал на это жизнь.
— Значит, нужно бороться.
— Молодец. С кем?
— Не знаю. Хочу вас спросить.
— Ты коммунист.
— Жалеете, что рекомендацию дали?
— Мелковато. Коммунистом становятся не для того только, чтобы носить партбилет. Мыслить, мыслить, мыслить — раз коммунист. Доходить до самого корня.
— Боюсь, промахнулись вы. На высоких материях у меня котелок не срабатывает. Потому и пришел. Разобраться хочу, что к чему. Вам я верю. Степан Лобов тоже верил, я знаю. И сейчас верит, что бы ему в башку ни вдалбливали.
Дербачев хрустнул пальцами, прошелся по скрипучей половице, низко держа голову.
— Не хочу лгать, Дмитрий. С минуты на минуту жду ареста. — Он взглянул на Полякова. «У этого глаза не бегают. А сколько их, трусливо шмыгающих в подворотню, чтобы не встретиться, не поздороваться…» — И ты, Дмитрий, рискуешь…
— Нельзя бездействовать, Николай Гаврилович. В Москву, добиваться пересмотра дела, дойти до Сталина, если нужно.
— Здорово заверчено. Долго думал? С меня взяли подписку о невыезде.
— Написать в ЦК, Сталину лично! Дербачев усмехнулся, потрогал под глазами.
— Значит, сидеть и ждать, когда за тобой придут? Так и свихнуться можно, Николай Гаврилович.
Дербачев молчал.
— Понимаю, вы ждете, чтобы я ушел. Не уйду. Вы сказали, нельзя жить по указке. И ждать у моря погоды тоже нельзя. Трусость, Николай Гаврилович, простите меня за резкость. Я привык уважать вас. Слышите, вы заставили меня смотреть на жизнь шире, не как на свой угол со своим станком, со своим ночным горшком.
— Хорошо! Молодец.
— Или вы правы, или они. Вы враг или они, там. Лобов где? Капица? Где, я вас спрашиваю? Недавно собрали на заводе тайком две тысячи — отнес. Дети голодные сидят. Что вы тогда говорили? Смотри не вмешивайся. А с комбайном? Ну вот, я целый, живой, невредимый, а на черта мне, Николай Гаврилович, такая жизнь? Зачем сохранять самого себя, если кругом такое? — Поляков обвёл глазами комнату и, увидев лицо Дербачева, осекся. — Простите, Николай Гаврилович. Вы нездоровы?
— Ничего, ничего. Давно ждал такого гостя. Дербачев глядел, как Поляков прикуривает. Сгорая, спичка закручивалась.
— Я тебе скажу, Дмитрий Романович, как сам думаю. Прав я, Дмитрий. Сейчас уверен больше, чем всегда. В партии, в завоеваниях революции. Послушай. На каком-то этапе вождь от народа стал вождем от себя. И отсюда страх, не за народ, не за революцию — за себя страх. Послушай. А революция — это народ, «все», не «один». Ты меня понимаешь? В семнадцатом году она только началась, но далеко не кончилась. Она продолжалась, продолжается и будет продолжаться, этот процесс необратим. Революция продолжалась и продолжается, а он этого не видит. Вот и началась его трагедия. Вот тут и наметился перелом. Что ты на меня так смотришь? Да, я о н е м говорю. Ты требуешь: напиши лично. А если я ему больше не верю? Я имею право делать свои выводы. Знаю случаи, обращались в таком же положении, как я сейчас… Не раз обращались. И при мне иногда… Потом я их уже не встречал. Никогда не встречал. Вот и подумай. Если я тебе скажу, что боюсь? Я человек или кусок кирпича? Там суд простой: не понравилось, как поглядел, почудилось что, и конец. Да, это тоже о нем. Ладно, молчи. Я тебя сейчас насквозь вижу. Да, да, да! Семнадцатый год, интервенция, разруха, огромную, нищую страну вытянули в передний ряд — все было. Разбили Гитлера, спасли мир от фашизма. Нет, ты слушай! Все было, все. Восстановили хозяйство, перешагнули довоенный уровень. Подумай. Да ни в одной стране, ни один народ не мог сделать бы этого в такой срок! Вот тебе еще доказательство. Революция в массах продолжается. Спорить ты умеешь, а ты вникни. Ведь как получилось, что деревню совершенно запустили? Основной принцип сотрудничества города и деревни, материальная заинтересованность крестьян. Это Ленин сказал. Где все оно? Откуда страх взглянуть в лицо деревне как она есть? Без показухи, без потемкинских построек? Колхозы-миллионеры при общей нищете и скудности. Откуда, откуда? Пора продумать все эти вещи. А то и понимать перестанут, и верить. Заводы можно построить, станки сменить. Вот веру декретом не введешь, не утвердишь.
Дербачев вдруг тяжело стукнул ладонью по столу, глаза вспыхнули остро, ненавидяще.
Поляков скрипнул стулом. Дербачев продолжал мерить узкое пространство комнаты, не слышал. Да, так, только так. И не терять больше ни минуты. Материалы для представления в ЦК ждут своего часа. Еще столько работы. И нечего больше откладывать. Черт с ним, идти — так идти до конца…
Николай Гаврилович на мгновение прижмурился, остановился. Ноги как-то сразу ослабели, обмякли, и Николай Гаврилович осторожно, стараясь не пошатнуться, подошел к столу и сел. В голове звенело. «Много курю», — подумал он, уже в следующее мгновение забыв и эту мысль, и себя, и Дмитрия. «Преде л», — вспомнил он то, что мучило его последнее время и чего он никак не мог ухватить.
Дмитрий поглядел на Дербачева и поднялся:
— Пойду, Николай Гаврилович, поздно уже.
— Ага, ну будь, Дмитрий Романович.