— Люблю завод, сколько с ним для меня связано, ты знаешь? Было время, жить совсем не хотелось. Завод помог. Нет, уходить не хочу. Не ради красного словца сказано. Ты чувствуешь, например, вкус железа? Смены — все в беготне, в ругани. Нет, Юля, завод для меня — особая статья. Было трудно, но сейчас вроде бы все становится на свои места.
— Вот, значит, как! — Борисова глядела умно и внимательно, и Дмитрию стало неловко — до последнего времени работа на заводе уже не приносила ему внутреннего удовлетворения. Подчас он чувствовал себя всего лишь деталью в огромных и властных руках автомата, не знавших ни весны, ни зимы, ни дня, ни ночи.
Он не сказал об этом, разговор начинал надоедать. Просто встать и распрощаться — Борисова сама того не подозревая, растревожила его. Больше всего хотелось встать и уйти. Он перекинул ногу на ногу и остался. И потом это мальчишество — встать и уйти.
— Понимаешь, не верю. На этой должности буду ли на месте, принесу государству больше, чем я приношу сейчас? Вряд ли. Это Малюгину по вкусу. Знаешь, Юля, мне кажется, основные битвы разворачиваются тут, в непосредственной сфере производства, тут решается все. Мое дело давать уголек на-гора. Практика — святое дело.
— Хитришь, хитришь, Дмитрий. Так мы ничего не сумеем сдвинуть с места. Вон у нас какая буча с гидростанцией. А как начинали? Вспоминать не хочется. Что бы там ни говорили, через год ток пойдет по колхозам. Сюда мы все вложили. Ты можешь стать главным инженером на заводе. Со временем можешь, не сомневаюсь. Все равно мало ведь для тебя, всего и тогда не сможешь отдать. А без этого как? Понимаешь?
— Нет, Юля, благодарю. Лучше пойду куда угодно. В шахту, в колхоз, инструктором не хочу.
— В колхоз?
— Да, и в колхоз. А что? Чем колхоз хуже?
— Если ты в самом деле думаешь о колхозе — вот тебе моя рука. Такую возможность мы тебе с удовольствием… — добавила она, улыбаясь, и Дмитрий понял, что она не шутит, ловит его на слове. Почти поймала. Он рассердился.
Посмеиваясь, она наблюдала за ним, покачивая носком туфли.
— Вот, например, Зеленая Поляна. Послали туда Тахинина с мукомольного комбината — хороший работник. Не тянет. За три года переменился колхоз. Сейчас колхозники с ножом к горлу к секретарю райкома. Решили общим собранием снять. Ты ведь знаешь. Хозяйство трудное, сложное, мы вовремя недосмотрели, не схватились. Катится колхоз вниз — теперь одно из самых отстающих хозяйств.
— Еще бы… Такими, как Лобов, бросаться…
— Здесь, Дмитрий, выразить сожаление ничего не значит. Что случилось — случилось. Геройство на словах — вещь, конечно, тоже нужная. На деле оно все-таки нужнее, геройство.
Захваченный врасплох оборотом разговора, Дмитрий молчал. В словах Борисовой была своя логика. Так вот просто — раз, и готово? Он мог бы ей многое сказать. О ночах, когда казалось, что в жизни потеряно самое главное — справедливость. Месяцем раньше он мог бы задать тысячу вопросов. Например, о Дербачеве. Спросить, где однорукий Степан с его мертвой хваткой. А новая машина? А Капица? Нелюбимое «детище» Якова Клавдиевича оказалось, возможно, последним в его жизни. Недавно ведь опять заходил к его жене, — ничего не слышно. Капица был всегда деятелен, весел и остроумен до едкости, а во время ареста у него оказалось маленькое, как-то сразу ссохшееся личико. Можно многое понять, простить, забыть. И прошлое можно забыть. Только вот такого лица и неожиданно непомерно больших ушей Капицы забыть нельзя. А какие у него были понимающие, до отрешенности мудрые глаза…
О многом можно было бы сказать. Но теперь и без этого скоро все окончательно станет ясно. Он уверен теперь, что ни Капица, ни Лобов не виноваты. Ведь как просто: «нарушена законность». Взяли и посадили. А разве у одного пострадавшего искалечена жизнь? Нет. У десятков других, которые не только знали точно, но хотя бы чувствовали, что посадили напрасно, без вины.
Он мог бы сказать и это, да ведь ей, пожалуй, потяжелее, чем ему. Его не обмануть спокойным тоном. Как раз это спокойствие и будничность — всего лишь инерция, привычка, может быть, неосознанное желание уйти от самого потаенного в себе. А то, что она все время настороже и сразу пресекает малейшую попытку хотя бы чуть-чуть расширить тему разговора? Ей кажется, что делает она это незаметно. Ах ты, Юлька… Ну отчего ты такая? А мне ведь не легче, уж мы-то могли поговорить откровенно. А может быть, в твоих словах сейчас большая правда? Может, мне в самом деле лучше уйти в колхоз? И вообще — интересно, ведь там будет труднее всего.
— Ну что, Дмитрий? — неожиданно услышал он. — Говорить о правде, болтать, я имею в виду, всегда легко. А вот так?
Он медленно поднял голову и прищурился. У нее были сейчас совершенно черные, как сухой антрацит, глаза, и он с трудом удержал себя, чтобы не вскочить с кресла. «Не смей! — хотелось ему крикнуть. — Что ты проверяешь? Мы с тобой остались далеки, но у нас была юность, я не хочу знать тебя такой. Что ты проверяешь? Коммуниста? Совесть человека? А кто тебе дал право?»
Он сидел молча. Он сейчас не только понимал Юлию Сергеевну до проницательности ясно и верно, но он, неожиданно для самого себя, понял, что она ему все-таки не безразлична, что в ходе простого, казалось бы, разговора они подошли к чему-то большому и, может быть, от его решения будет зависеть многое в ее жизни. Возможно, все. Сейчас он не имел права ее ударить, что едва не случилось минуту назад. Й это не жертвенность, проверялось самое важное, и не в самих себе, а вообще в человеке, в жизни.
— Сомнительный эксперимент, — сказал он с облегчением, подавив почти болезненную вспышку беспокойства и раздражения.
Юлия Сергеевна не поняла, а может быть, сделала вид, что не поняла ни его слов, ни его состояния.
— Понимаю, Дмитрий, сразу трудно ответить. Посоветуйся с товарищами на заводе, дома. — Она хотела и не могла заставить себя сказать «с женой». — Тут ведь не только за свою жизнь отвечать придется.
Борисова встала. Дмитрий тоже поднялся, оба высокие, крепкие, большеглазые, молча помедлили, пытаясь окончательно осмыслить, что же произошло. Она по-мужски пожала руку.
— Надумаешь — приходи.
Солонцова отыскала мужа к вечеру, сдав смену. Он отошел с ней в сторонку, — в спецовке и брюках, в батистовой косынке, из-под которой выбивалась светлая челка, она казалась мальчишкой-подростком.
— Где ты пропадаешь? — спросила она мягко. — Договорились обедать вместе.
— Не успел предупредить, Катюша, прости.
— Зачем вызывали?
— Общегородской семинар пропагандистов. Борисова докладывала. Так, ничего особенного, — добавил он, заметив ее невольное движение.
Она ждала, и Поляков повторил неуверенно:
— Ничего особенного, все одно и то же.
— Идем домой?
— Да нет, знаешь… Мне придется задержаться, попозже приду. — Он испугался: она могла почувствовать ложь (он действительно лгал сейчас), и заторопился: — Совещание у директора, мне нужно быть.
— Сколько совещаний, совсем ты от дому отбился, — пожаловалась Солонцова, отводя погрустневшие глаза, притронулась к заржавевшему корпусу старого фрезерного станка и отряхнула пальцы.
— Я тебя провожу.
— Не надо, — засмеялась она, — не школьница. До вечера, Митя.
— До вечера.
Он прошел в заводоуправление, бесцельно потоптался по коридорам, заглянул в несколько комнат. В длинных грязных коридорах валялись окурки. Поляков прошел в ленинский уголок. Дома, в теплоте и уюте, думать о сложных, требующих активного вмешательства вещах не с руки, не хватало духу, и он всякий раз откладывал. На него налетал Васек со своими задачами и макетами, и Катя, такая теплая, понятная, ничего не требующая.
— Катюша, — сказал он недели через три. — Ты, пожалуйста, не волнуйся. Посмотрю, познакомлюсь — и сразу назад. Дней на пять, не больше. Конечно, все решится не сразу, может, только к Новому году. Там ведь перевыборные собрания. Я уеду сегодня к вечеру, в пятницу примерно вернусь.
— Не жалеешь завод?
— Жалко, как не жалеть. В деревне люди нужны. Не смотри на меня так. Пойми, хочется что-то переменить в жизни. Кисну в последнее время.
— Говоришь, говоришь…
— Ты меня знаешь, Катя. Я не болтун, увидишь. Я покажу.
— Кому покажешь, Борисовой?
— Ей тоже… — Поляков остановился. — Катя, неужели тебе не интересно? Ведь все новое будет. Люди, дело, квартиру сразу дадут в МТС новую. Васе не вредно будет здоровой жизнью пожить, а то он что-то бледный последнюю зиму. Солонцова тряхнула брюками, которые отпаривала.
— Некогда мне, Митя. Ты ведь у нас мечтатель. Смотри, как новый костюм отделал, второй день мучаюсь.
— Да, да, прости, я не заметил, — не сразу ответил он.
— Сам не знаешь, чего хочешь, Митя. Мечешься от одного к другому. Я не держу, делай, как сам знаешь. Вот рубашка чистая, носки.
— Зачем они мне, вернусь дней через пять.
— На всякий случай, рук не оттянут. Смотришь, пригодятся.
— Ладно, положи. Катя, почему ты во всем со мной соглашаешься?
— Почему ты решил?
— Значит, решил, если спрашиваю.
— Митя, зачем ты? Я хочу, чтобы тебе лучше было.
— А тебе, тебе?
— Мне?
— Да, тебе.
Как скажешь, что ей ничего не нужно, кроме него. Она низко наклонилась над утюгом. Волосы упали на глаза. Он взял у нее утюг, убрал со лба волосы, пригладил. Она не выдержала — жалобно моргнула.
Зря он, бесполезно, ничего не нужно спрашивать. И всегда так. Он хочет ей сказать что-то нужное обоим — и не может. Всякий раз она пугается и глядит виновато, и он ничего не говорит, не может ничего сказать.
От автобусной остановки Солонцова возвращалась медленно. Со скрежетом счищали с тротуаров дворники грязный, налипший комьями снег и каждого прохожего оглядывали с ненавистью, как личного врага. Дробные осколки заледеневшего снега то и дело обдавали ноги Солонцовой. Опять придется пальто чистить. Сегодня у нее свободный день, и она думала просмотреть все Васину одежду и, если нужно, починить. Другой работы по хозяйству много, еще утро, нет и десяти — день длинный-предлинный, ни за что приниматься не хочется. Вот если бы Митя дома ее встречал, все бы у нее закипело.