— Теперь жди тебя. Ничего, скрипит старуха. Отвези к нему, просит, хоть посмотреть за ним. А то ведь и правда — в том месяце на пенсию выхожу. Надоело мотаться, толкачом в молодости хорошо быть. Я тебе тот раз говорил: бери к себе в хозяйство завхозом, не пожалеешь.
— Да, Платон Николаевич, с радостью. Трудно ведь будет с непривычки. Я — с радостью. Колхоз — огромный, — повторил он любимую присказку бухгалтера Евсеича.
Платон Николаевич шагал рядом с Поляковым, слушал его неторопливый рассказ о трудностях, неурядицах и думал о своем. Ему было обидно: вот ведь и умный человек, а самого главного не понимает. А какие тут шутки? Ведь они старики с женой, и разве шутка, что они хотят доживать свой век рядом с близким человеком. Ведь вот и с Катей у него что-то неладно. Приходила к ним недавно какая-то странная, расспрашивать неудобно — не малые дети. Ведь если серьезно, он и в самом деле переедет. А старуха только и живет надеждой. Что касается пользы колхозу, это с какой стороны посмотреть, кто кому еще честь окажет! Он всю область, как свою ладонь, знает. Ему палец в рот не клади.
И чем больше он слушал Дмитрия, тем решительнее становились его мысли. Он понимал, как трудно сейчас приходится приемному сыну в новом для него деле, какими большими тысячами он сейчас ворочает и за скольких людей отвечает. Тут нужен глаз да глаз, промахнуться — раз плюнуть. Понимал Дротов также и то, что советом со стороны много не поможешь, тут надо влезть в дело с головой.
За своими мыслями он чуть не забыл отдать Дмитрию письмо и пакет, пришедшие на его имя в «Сельхозмаш». Поляков взял потертый на углах от долгих странствий конверт и бандероль. Бандероль была вскрыта. Платон Николаевич сконфуженно потер переносицу.
— Дело такое, уж не взыщи. Старуха полюбопытствовала, сладу с ней нет. Тут платок пуховый да трубка с табаком. Давно ли трубкой балуешься?
— Трубкой? — удивленно вскинулся Поляков, начиная понимать. — А записка была в бандероли, записка?
— Ничего больше, ни строчки, — вконец смутился Платон Николаевич и высморкался.
Он не сказал Дмитрию, что они с Марией Петровной два дня ходили вокруг загадочного пакета и строили догадки.
— Так это вам, Платон Николаевич, с Марией Петровной — от меня. В Москве куплено. Видишь, бандероль задержалась, — услышал Дротов неожиданно и уставился на Полякова. — Да, да, берите — это вам, — говорил Дмитрий возбужденно, неловко заворачивая в бумагу легкий как перышко пуховый ангорский платок, дорогую трубку и отделанный серебром погребец с душистым турецким табаком.
— Рука вроде не твоя, женская, — растроганно бормотал Платон Николаевич, принимая подарки.
— На почтамте девушка надписала, — отговорился Дмитрий, берясь за письмо. — Дербачев? Неужто он? Помнишь Дербачева, Платон Николаевич? Он теперь на самом верху…
— Некогда мне, Дмитрий, машина ждет. Сюда из-за грязи не прошла, шофер, глядя, изругался. Берешь в дело? Что старухе сказать?
— О чем разговор, беру, Платон Николаевич, люди очень нужны, — уже серьезно ответил Поляков, припоминая, каким кочетом наскочил на него Дротов во время испытания «УН Осторецк-1» на призаводском участке, спасая свои клубни и кочаны. — На днях буду в Осторецке, все обмозгуем. Сам соскучился по вас. Обязательно буду, завтра-послезавтра, вот только… — он махнул рукой в сторону поля.
— Да подожди… ты еще ничего не слышал, видать… Борисова-то, Юлия Сергеевна… такое несчастье… Сорвалась в котлован… Говорят, и показывать нечего… гроб вроде так, закрытый, и будет…
Дмитрий уже вскрыл конверт, ветерок шелестел страницами. «Дорогой Дмитрий Романович! Очень порадовали вы меня своим письмом, рассказом о Зеленой Поляне…» — уловил он первые строчки, написанные крупным, размашистым почерком, и машинально сказал:
— Так что же Борисова… что? Что ты сказал, старик?
— Да кто ж ее знает… судьба, видать… И мать, Зою Константиновну-то, говорят, паралич расшиб, тоже не жиличка теперь на свете… В больницу забрали… Митя… Митя… Дмитрий! — закричал Платон Николаевич, хватая Полякова за плечи. — Что с тобой, сынок? Митя…
— Пусти, — сказал Поляков, и тогда что-то случилось. Поле приподнялось, качнулось и пошло от горизонта до горизонта какими-то зыбкими провалами, и Дротов тоже поплыл куда-то в сторону размытой тенью. Комкая письмо, Поляков заставил себя подождать, пока в глазах прояснится, и, наконец, с усилием отрывая от земли непослушные, чужие ноги, пробормотал — Послушайте, Платон Николаевич, постойте тут… я сейчас… Подождите немного… да, да, я сейчас…
Платон Николаевич удивленно глядел на него.
— Некогда мне стоять, голубчик, я же объясняю — машина ждет, — сказал Платон Николаевич, протягивая руку. — Ну, бывай, Дмитрий…
Он еще что-то говорил, Поляков видел его широко раскрытый рот со вставными металлическими зубами — и ничего не слышал. Мимо них совсем близко проходил трактор с тремя сеялками на прицепе. С одной из них соскочил Шураков и подбежал, отплевываясь от пыли.
— Дмитрий Романович, — сказал он, теперь Поляков слышал, трактор с сеялками уже прошел мимо, — Дмитрий Романович, там в середине поля низина, гектаров на двадцать, ее пока оставляем: невозможно никак. Сырость одна. Потом, дней через десять, подсохнет — засеем.
— Конечно, — сказал Поляков, — конечно, Шураков.
— Дела идут, Дмитрий Романович! А директор-то сделал! Шураков, с сероватым налетом пыли на лице, помахал рукой, весело осклабился, бросился за трактором и опять вскочил на подножку одной из сеялок. И Дмитрий, попрощавшись с Платоном Николаевичем, тоже пошел вслед за трактором; он шел, все убыстряя и убыстряя шаг, утопая в землю, и она тяжело налипала на его сапоги, налипала, и отваливалась, и опять налипала. «Значит…» Он все шел и шел, и на него оглядывались сеяльщики, махали руками: быстрей, мол, быстрей! Они думали, что он хочет догнать и проехать с ними круг-другой, и махали ему руками. Поляков все ускорял шаг — теперь ему стало видно, как с лотков сеялок в землю бегут беспрерывно желтоватые струйки зерна. Не отрываясь от них, он шел и шел следом; ему казалось, что стоит ему отстать, и зерно перестанет сыпаться. И это очень его тревожило, это было сейчас важнее всего. «Да, да, это я виноват больше всех, — рвались в нем слепые мысли. — Это я… и тогда в Москве… эта ее потерянность, обреченность, неверие… какое-то глухое отчаяние…» Конечно, конечно, нужно было что-то сделать даже в эти последние дни — он был обязан что-то сделать, что-то самое важное в жизни. Он был ближе всех к ней, он не имел права не почувствовать, он должен был находиться рядом… И теперь уже ничего не поможет… Вот он жив, голову припекает солнце…
Он вдруг понял, что всей жизнью, сколько он себя помнит, он старался доказать этой женщине свое право стать с нею вровень. А она легко и свободно от него уходила…
И теперь уже ничего не изменить… Его решение уйти в деревню, подсказанное ею, и колхозное собрание, на котором его выбрали председателем, его откровенный разговор с Борисовой после собрания на деревенской околице, поездка в Москву, последняя встреча с Юлей — на все сейчас ему смотрелось по-новому.
Дмитрий глубоко вдохнул в себя запах земли; вспомнил терпкую горечь ее губ. В воздухе стоял горьковатый весенний запах травы и сырой земли. Он, сдерживаясь, пошел медленнее.
Как в огромной панораме, все вздыбилось перед ним, и в нем самом тоже вздыбилось, и ничего еще не устоялось, и неизвестно, как это произойдет и когда. И оттого, что он не мог ничего понять и связать, он остановился.
Он огляделся. Трактор с сеялками уходил все дальше. Он опять двинулся за ним. Идти по рыхлой земле было трудно, он спешил и вскоре опять увидел бегущие в землю желтоватые струйки зерна и увидел запыленные, смеющиеся лица сеяльщиков. И у него тоже проступила в лице вымученная, какая-то мертвая улыбка. Они что-то кричали ему — он не слышал, шел в туче пыли, широкое, бескрайнее поле уходило к горизонтам, к лесам, к селам. Он почти наткнулся на одну из сеялок. Его подхватили сильные, ловкие руки и поставили на подножку. Он почувствовал, как странно смотрит Шураков и еще один — рядом с ним. И, точно поняв, разом отвернулись, заговорили между собой.
А в землю, разрезаемую дисками, весело бежало и бежало тяжелое желтое зерно, чтобы пролежать свой срок и потом взойти зеленым ростком под дождь и ветер, под солнце, в просторное небо.
1964