Горький: страсти по Максиму — страница 9 из 34

Евангелие от Максима[1]

Как бы ни рассматривать социализм – с теоретической ли или с философской точки зрения, – он содержит в себе мощный дух и пламя религии.

Горький. О “Бунде”

Гапоновщина

“Рабочих, с которыми шел Гапон, расстреляли у Нарвской заставы в 12 часов, в 3 часа Гапон уже был у меня, – вспоминает Горький. – Переодетый в штатское платье, остриженный, обритый, он произвел на меня трогательное и жалкое впечатление ощипанной курицы. Его остановившиеся, полные ужаса глаза, охрипший голос, дрожащие руки, нервная разбитость, его слезы и возгласы: «Что делать? Что я буду делать теперь? Проклятые убийцы…» – все это плохо рекомендовало его как народного вождя, но возбуждало симпатию и сострадание к нему как просто человеку, который был очевидцем бессмысленного и кровавого преступления”.

Позвольте! Гапон был не только очевидцем этого преступления, но одним из самых деятельных и амбициозных организаторов его. Сам Горький пишет об этом в начале очерка “Гапон”. Кстати, когда он писался, Горький уже знал о двурушничестве Гапона и, конечно, догадывался, что Гапон не самоубийством покончил, а его убили его же “товарищи” из боевой организации эсеров. B Личность Гапона Горький знал очень хорошо. Очерк “Гапон”:

Человек этот, имя которого прогремело по всему свету как имя вождя русского народа, родился двадцать восемь лет тому назад на юге России, в маленьком городке Белинках, Полтавской губернии. Его отец – управляющий имением генерала Рындина, человек религиозный, – пожелал, чтобы сын служил церкви, и отдал его в семинарию. Там Георгий Гапон, юноша впечатлительный, как всякий южанин, подпал под влияние рационалистических идей графа Л. Толстого. Однако это увлечение враждебными духу ортодоксальной церкви идеями не помешало ему кончить семинарию и принять священство.

В 1901 году Георгий Гапон получил место священника в церкви пересыльной тюрьмы Петербурга. Тюрьма стоит в местности, где группируется много фабрик, в том числе обширный казенный Путиловский завод. Здесь Гапон невольно должен был войти в соприкосновение с рабочими. Он – человек футов около шести, черноволосый, худой, с темными, тревожными глазами, быстрый в движениях. Черты лица его – мелкие и острые – не останавливают на себе внимания и запоминаются с трудом. Говорит он очень страстно, обнаруживая сильный темперамент и очевидный для интеллигентного человека недостаток эрудиции, широкого образования и политических знаний.

Чтобы понять его влияние на рабочих, необходимо рассказать следующее.

В 1900–1901 гг. правительство, испуганное развитием интереса к вопросам политики и ростом революционного настроения среди рабочих Москвы и Петербурга, задумало взять это движение в свои руки. С этой целью были ассигнованы крупные суммы и избраны лица, на которых департамент полиции возложил задачу перенести интересы рабочих с вопросов политики на вопросы экономические. В Москве за это принялся чиновник охранного отделения Зубатов, быстро доказавший, что департамент не ошибся, поручив ему <это дело>. В короткое сравнительно время агенты Зубатова успели убедить рабочих Москвы, что правительство ничего не имеет против экономического улучшения быта рабочего класса, но этому всеми силами препятствуют капиталисты. Рабочие должны бороться с капиталом, а не с правительством, правительство же готово всячески способствовать успешной борьбе рабочих. Бороться с фабрикантами необходимо на экономической почве, а потому правительство предлагает рабочим организовывать союзы для улучшения быта рабочих, общества взаимопомощи, кассы и т. д. Было обещано издание законов о фабричной инспекции, о стачках, страховании, была сказана туча ласковых слов; для тех рабочих, которые вошли в организацию Зубатова, дана свобода собраний. Рабочие пошли на эту удочку, революционное настроение среди них стало понижаться, образовалось “Общество рабочих механического производства”. На собраниях этого общества всякий начинавший говорить на политические темы немедленно изгонялся рабочими вон из зала, а затем шпионы Зубатова тащили его в тюрьму. Эта наивная и грубая политика… бездарных и жадных людей, озабоченных только сохранением своей власти, разумеется, не могла держаться долго. На первых же порах она возбудила тревогу среди капиталистов и сильно помогла росту их оппозиционного настроения, что вполне естественно. Затем – наиболее разумные рабочие скоро начали понимать, что их обманывают. Но раньше, чем дело Зубатова провалилось в Москве, оно нашло для себя почву и организаторов в Петербурге.

Поп Георгий Гапон явился на сцену как организатор петербургских рабочих в начале 1904 г. Его публичному выступлению в этой роли предшествовало следующее весьма важное обстоятельство. В феврале 1904 г. он пришел к петербургскому митрополиту и просил главу церковных учреждений разрешить ему, Гапону, посвятить свои силы делу организации рабочих Петербурга для проповеди среди них религиознонравственных идей… Митрополит категорически запретил ему заниматься этим делом. Но, несмотря на запрет непосредственного начальства, министр внутренних дел Плеве удовлетворил просьбу Гапона, что являлось со стороны министра явным нарушением прерогатив церкви, а со стороны Гапона – ослушанием, за которое, по церковным правилам, он подлежал духовному суду и строгому наказанию. Однако митрополит не протестовал против грубого вторжения Плеве в область, ему не подведомственную, и не предал суду Гапона. Последнее обстоятельство всех очень удивило, потому что русская церковь крайне строго следит за дисциплиной среди своих служителей и наказывает их весьма сурово. Такое мягкое отношение к Гапону могло бы быть объяснено нежеланием раздражать рабочих, но в то время Гапон еще не был популярен среди них.

Через несколько дней после визита к митрополиту Гапон публично открыл основанное с разрешения Плеве “Общество петербургских рабочих” и был выбран председателем этого общества. На открытии присутствовал петербургский градоначальник Фуллон, чиновники полиции и агенты охранного отделения. Гапон снялся вместе с ними в одной группе. Общество основало в разных частях города Петербурга одиннадцать отделов, председателем каждого отдела был выбран рабочий, а во главе всех стоял сам Гапон. Когда факт сношений Гапона с министром Плеве и охранным отделением был точно установлен – революционная интеллигенция и политически развитые рабочие решили не вступать в сношения с Гапоном, но вести революционную пропаганду на собраниях его легального общества. На первых же митингах среди рабочих своей организации поп стал резко нападать на деятельность революционных партий и предостерегать рабочих от увлечения политикой.

Его личная политическая программа была крайне неопределенна, можно, однако, характеризовать ее старой славянофильской формулой “Царь и народ”, т. е. – непосредственное общение царя с народом. Но в своих речах он старался избегать вопросов политики. Критикуя весьма невежественно и пристрастно деятельность революционных партий, он не выдвигал, как я сказал уже, ясной программы. Такой же неопределенностью отличались и его экономические взгляды, в формулировке их он подчинялся практическим указаниям самих рабочих, творчество его личной мысли отсутствовало и в этой области.

Кратко говоря – он был только фонографом идей и настроений рабочей массы. Около него группировалась бессознательная, но все более возбуждавшаяся под давлением действительности рабочая масса, он собирал в себе, как в фокусе, ее инстинктивное, все возраставшее революционное настроение, и его сильный темперамент отражал это настроение обратно в массу, не вводя, однако, в ее духовный мир каких-либо своих идей. Пафос его речи, его странные жесты, сверкающие глаза, сильный, хотя грубый язык показывал рабочим, как в зеркале, самих себя в образе, уже несколько облагороженном, в формулах, уже более ясных, чем их личные, полусознательные догадки о причинах бедствий рабочего класса в России. Он был типичный демагог очень дурного толка. <…> “Кровавое воскресенье” было подготовлено силою рабочей массы, и роль Гапона в этот день мог с успехом выполнить любой из них. В этот день рабочие двинулись к Зимнему дворцу сразу из одиннадцати разных пунктов; во главе одной из этих волн шел Гапон… Была ли именно эта волна самой сильной?

В ней было около двадцати тысяч человек, всего же к Зимнему дворцу шло почти 200 000.

Очерк Горького о Гапоне оставляет сложное ощущение. В нем слишком много противоречий. Если Гапон был фигурой настолько сильной, что сумел уговорить умнейшего Плеве, победить всевластного в Петербургской епархии митрополита, организовать политическое общество, которому подчинялось двести тысяч человек, и вывести рабочих к Зимнему (руководители одиннадцати ячеек подчинялись непосредственно ему), то каким образом можно называть его безликим отражением рабочей массы?

Кстати, в письме к Е. П. Пешковой от 9 января 1905 года Горький отзывался о Гапоне совсем иначе. “Его (Гапона. – П.Б.) будущее <…> рисуется мне страшно интересным и значительным – он поворотит рабочих на настоящую дорогу”. Да и гибель рабочих совсем не воспринималась им тогда как бессмысленная бойня: “Рабочие проявляли сегодня много героизма, но это пока еще героизм жертв. Они становились под ружья, раскрывали груди и кричали: «Пали! Все равно – жить нельзя!»”

Сравните это с описанием расстрела в очерке “9 января”, созданном после того, как Горький отошел от эсеров и примкнул к большевикам:

“– Какая там стрельба? К чему? – солидно говорил пожилой человек с проседью в бороде. – Просто они не пускают на мост, дескать – идите прямо по льду…

И вдруг в воздухе что-то неровно и сухо просыпалось, дрогнуло, ударило в толпу десятками невидимых бичей. На секунду все голоса вдруг как бы замерзли. Масса продолжала тихо подвигаться вперед.

– Холостыми… – не то сказал, не то спросил бесцветный голос.

Но тут и там раздавались стоны, у ног толпы легло несколько тел. Женщина, громко охая, схватилась за грудь и быстрыми шагами пошла вперед на штыки, вытянутые встречу ей. За нею бросились еще люди и еще, охватывая ее, забегая вперед ее.

И снова треск ружейного залпа, еще более громкий, более неровный. Стоявшие у забора слышали, как дрогнули доски, – точно чьи-то невидимые зубы злобно кусали их. А одна пуля хлестнула вдоль по дереву забора и, стряхнув с него мелкие щепки, бросила их в лица людей. Люди падали по двое, по трое, приседали на землю, хватаясь за животы, бежали куда-то прихрамывая, ползли по снегу, и всюду на снегу обильно вспыхнули яркие красные пятна. Они расползались, дымились, притягивали к себе глаза… Толпа подалась назад, на миг остановилась, оцепенела, и вдруг раздался дикий, потрясающий вой сотен голосов. Он родился и потек по воздуху непрерывной, напряженно дрожащей пестрой тучей криков острой боли, ужаса, протеста, тоскливого недоумения и призывов на помощь”.

В очерке “9 января” акценты существенно смещены. Это уже пишет человек, серьезно разуверившийся в возможностях народной революции, на которую делали ставку народники и эсеры. Это пишет совсем другой революционер, поставивший на партийную элиту, на рабочую революционную аристократию, которую он изобразил в повести “Мать”.

И все же, при всем видимом презрении к Гапону в очерке не чувствуется ненависти к нему. Если вспомнить ранний рассказ Горького “Мой спутник” о проходимце князе Шакро, то Гапона тоже можно считать “спутником” Горького. Да и разве его одного? Разве не целое поколение маленьких вождей, “героев” было воспитано революционной романтикой раннего Горького? Снимая с Гапона вину за то, что случилось 9 января, Горький фактически снимал вину и с себя, называя причиной случившегося неразвитость народной массы. Но не он ли возбуждал эти неразвитые массы и их вождей? Не он ли призывал к безумству храбрых и высмеивал мудрость кротких?

Очерк о Гапоне писался в 1906 году в Америке с очевидной целью убедить американскую прессу, что проблема поражения революции заключается не в ее вождях, а в недостаточной подготовленности народа. Поэтому с таким жаром Горький возражал против того, что Гапона могли убить сами революционеры. “В американской прессе говорят, – пишет Горький, – что Гапон повешен революционерами. Этого не может быть. Революционерам не было никакого дела до попа Гапона, они не состояли в сношениях с ним. Дело русской революции – чистое, честное и великое дело, в нем не могут играть никакой роли люди, подобные попу Гапону. Если попа повесили, это должны были сделать его друзья, рабочие созданной им организации, они могли казнить его за попытку продать их правительству…”

Горький был неискренен. Он лукавил. Конечно, тогда он еще мог не знать, что Гапона убил его друг и учитель Рутенберг. Позже Горький сам напишет об этом в “Климе Самгине”. Но то, что после расстрела рабочих 9 января Гапон скрывался в квартире Горького, что его остриг и переодел друг Горького Савва Морозов, что Рутенберг вместе с Гапоном тут же сели писать воззвание к рабочим против царя, – этого Горький не мог не знать, ибо он сам в этом участвовал.

Сектант и еретик

Первое известное письмо Горького к Ленину было связано с просьбой… передать послание Гапону. Это письмо от июня-июля 1905 года было передано из Петербурга в Женеву. Это даже не письмо, а записка лидеру из партии, к которой Горький тяготел, общаясь одновременно и с эсерами, и с другими партийными революционерами, и с непартийными революционерами, и просто с людьми, разделявшими революционные взгляды. А таких было тогда великое множество.

Владимиру Ильичу Ульянову

Глубокоуважаемый товарищ!

Будьте добры – прочитав прилагаемое письмо – передать его – возможно скорее – Гапону.

Хотел бы очень написать Вам о мотивах, побудивших меня писать Гапону так – но, к сожалению, совершенно не имею свободной минуты.

Крепко жму Вашу руку.

Да, – считая Вас главой партии, не будучи ее членом, и всецело полагаясь на Ваш такт и ум – предоставляю Вам право, – в случае если Вы из соображений партийной политики найдете письмо неуместным – оставить его у себя, не передавая по адресу.

А. Пешков

В письме к Гапону Горький пытался убедить его отказаться от планов создания в России новой рабочей партии без участия интеллигенции: “Вашу работу считаю вредной, малопродуманной и разъединяющей силы пролетариата”.

Из записки к Ленину можно понять следующее. Во-первых, бежавший после событий 9 января 1905 года Гапон общался за границей с верхушкой РСДРП. Строго говоря, он и бежал к ним. Так что не только Плеве и Зубатов были повинны в провокации 9 января. Во-вторых, для Горького Ленин уже тогда был главным авторитетом в РСДРП. Учитывая то, что Горький понимал неизбежность своего отъезда за границу (слишком тесно сотрудничал с теми силами, которые развязали революцию), он зондировал почву для знакомства с Лениным, о котором был уже наслышан как о человеке волевом и широко образованном. Последнее было для Горького едва ли не самым важным. В-третьих (и это самое главное), Горький зондировал почву для своего вступления в партию.

Выпущенный из Петропавловской крепости после мощного давления на царя мирового общественного мнения, Горький через Финляндию попадает в Германию. Судя по письму сестры Ницше Элизабет Фёрстер, которое мы цитировали в главе “Опасные связи”, в Германии Горький встречался с виднейшим бельгийским социал-демократом Эмилем Вандервельде. Встречался он и с социалистом Августом Бебелем. Вандервельде сообщил Элизабет, что Горький “уважает и ценит” ее брата и “хотел бы посетить последнее местожительство покойного”, которое стараниями сестры и поклонников было превращено в архив-музей Ницше. Сюда в конце двадцатых годов придет с визитом Адольф Гитлер, чтобы засвидетельствовать сестре Ницше свое почтение и преклонение перед философией ее брата. Растроганная Элизабет сделает Адольфу символический подарок – трость Ницше. Кстати, муж Элизабет – Фёрстер – был одним из первых немецких идейных нацистов. Он основал в Парагвае колонию для спасения немецкого духа от всемирной “еврейской заразы”, поразившей, по его мнению, Германию. Сам Ницше Фёрстера не терпел, считал грубым и невежественным.

Итак, судьба готовила для Горького новое испытание. Ему предстояло стать “мостом между Ницше и социализмом”, по символическому выражению Томаса Манна. Но Горький не просто окончательно повернул к социализму. Он становится недвусмысленным партийным функционером. Для писателя его масштаба и мировой известности это было непростым решением. И если Горький пошел на него, значит, он сильно изменил стратегию своего поведения. Ведь когда-то он гордился тем, что не принадлежит ни к одной из партий, “ибо это свобода”.

В русской критике немедленно заговорили о “конце Горького” (Д. В. Философов). Дело дошло до смешного. Леопольд Сулержицкий, известный анархист, близкий знакомый Чехова, Толстого, Горького, дал интервью газете “Утро России”, где утверждал, что Чехов глубоко сожалел о вступлении Горького в партию. Но Чехов скончался в 1904 году, когда Горького в партии еще не было.

Отправляясь в Америку, он еще не был по-настоящему знаком с Лениным. Не был он знаком и с Плехановым, и с другими виднейшими лидерами РСДРП. Идея американской поездки, как пишет Горький, принадлежала Л. Б. Красину. Но о Ленине Горький слышал давно, еще с 1896 года.

Впервые они вроде бы увиделись в Петербурге 27 ноября 1905 года во время пребывания Ленина в России и перед длительной эмиграцией самого Горького. Но когда Горький писал свой знаменитый очерк о Ленине, он странно “забыл” об этой встрече. О ней ему потом напомнили посторонние люди, и Горький согласился с этим уточнением. Это очень странно… Если бы Горького познакомили с Лениным в 1905 году на тайном заседании ЦК РСДРП, куда допускались самые проверенные люди, он едва ли забыл бы это, ибо, по собственному признанию, был очень памятлив на людей. А ведь Ленин был в его глазах не простым революционером. Судя по первому письму, он считал его “главой партии”.

Так или иначе, но близкое знакомство Горького с Лениным состоялось в апреле 1907 года на V Лондонском съезде РСДРП. Горький присутствовал там уже как член большевистской фракции. Съезд открывал лидер меньшевиков Г. В. Плеханов. Тогда Плеханов был фигурой более влиятельной, чем Ленин. Кстати, и с Плехановым Горький впервые познакомился в Лондоне.

Он всё замечает. И прежде всего – главную особенность личности Ленина. Ленин – это прирожденный вождь, который никогда не признает себя вторым. Стоило Плеханову заявить во время выступления, что “ревизионистов в партии нет”, как “Ленин согнулся, лысина его покраснела, плечи затряслись в беззвучном смехе, рабочие, рядом с ним и сзади него, тоже улыбались, а из конца зала кто-то угрюмо и громко спросил:

– А по ту сторону – какие сидят?”

Это спросил кто-то из большевиков. Из ленинской фракции. Из ленинской партийной секты.

“Партия” и “секта” – почти синонимы. “Партия” (party (фр.), partei (нем.), party (англ.)) означает “часть” или “группа”. “Секта” (secta) слово латинское и значит “школа”, “учение”. В то же время “secta” является однокоренным со словом “sector”, то есть “отделяющий”, “отсекающий”. Обособляясь в “школе”, “учении”, человек неизбежно отсекает себя от целостного восприятия мира. Порой это необходимо для более глубокого изучения мира. Но чаще это приводит к отсечению человека или группы людей от целого. Не понимая этого, личность или группа подменяют понятие “целого” своей “частью” и начинают утверждать, что их “часть” и есть “целое”. Поэтому всякая “школа” или партия всегда находятся в опасной близости к сектантству.

Ленин был сектантом. Горький указывает на это с первых же страниц очерка “В. И. Ленин”. Но не зная всего комплекса их отношений, этого можно не понять.

Солженицын в “Красном колесе” предполагает, что сектантские настроения возникли у Ленина после сильнейшей душевной травмы, нанесенной ему Плехановым во время их первой встречи в Швейцарии.

“С каким еще молодым восторгом и даже влюбленностью ехал он тогда в Швейцарию на свидание с Плехановым, получить от него корону признания. И, посылая дружбу свою вперед, в письме из Мюнхена – тому «Волгину», – в первый раз придумал подписаться «Ленин». Всего-то нужно было – не почваниться старику, всего-то нужно было одной великой реке признать другую и вместе с ней обхватить Россию.

Молодые, полные сил, отбывши ссылку, избежав опасностей, вырвавшись из России, везли им, пожилым заслуженным революционерам, проект «Искры», газеты-организатора, совместно раздувать революцию! Дико вспомнить – еще верил во всеобщее объединение с экономистами и защищал даже Каутского от Плеханова, – анекдот! Так наивно представлялось, что все марксисты – заодно и могут дружно действовать. Думали: вот радость им везем – мы, молодые, продолжаем их.

А натолкнулись – на задний расчет: как удержать власть и командовать. Решительно безразличен оказался Плеханову этот проект «Искры» и раздувание пламени по России – ему только нужно было руководить единолично. И для того он хитрил и представлял Ленина смешным примиренцем, оппортунистом, а себя – каменным революционером. И преподал урок преимущества в расколе: кто требует раскола – у того линия всегда тверже.

Разве забыть когда-нибудь эту ночь в деревушке Везенац – сошли с женевского парохода с Потресовым как высеченные мальчишки, обожженные, униженные, и в темноте расхаживали из конца в конец деревни, озлобленно выкрикивали, кипели, стыдились самих себя, – а по ночному небу над озером и над горами ходили молнии кругом, не разражаясь в дождь. До того было обидно, что минутами хоть расплакаться. И чертовский холод опускался на сердце”.

Можно спорить с историко-художественной версией Солженицына. Можно спорить и с версией, что причиной ленинской нетерпимости была юношеская душевная травма – казнь любимого брата Володи Александра Ульянова. Но сектантская нетерпимость Ленина и его страсть к расколам внутри своей партии – факты очевидные.

Это подтверждается перепиской Ленина с Горьким во время пребывания писателя на Капри и создания “каприйской школы” для рабочих-эмигрантов, организованной Горьким вместе с А. В. Луначарским, Г. А. Алексинским, А. А. Богдановым (Малиновским) и другими. Все они, по мнению Ленина, были “махистами”, “ревизионистами”, посягнувшими на учение Маркса, которое Ленин считал единственно верным, как и единственно верным считал свое понимание марксизма. Впрочем, как раз в борьбе с “махистами” он оказался солидарен с Плехановым. Но это ни о чем не говорит. Когда лидер секты освобождается от соперников, он может прибегнуть к помощи самого заклятого врага. Таким образом сектант убивает двух зайцев.

Впоследствии в цикле статей “Несвоевременные мысли”, направленном против политики Ленина и большевиков, Горький не раз употребит слово “сектантство”. Но есть подозрение, что гнев его был разогрет еще и тем, что в политической перспективе политика Ленина оказалась куда продуктивней горьковского идеализма и веры в объединение демократических сил. В отличие от Горького и его соратников, Ленин взял власть. И сумел ее удержать. Потому что пока Горький с Богдановым и Луначарским занимались “богостроительством”, Ленин ковал свою партию. И хотя, как считает Солженицын, к началу мировой войны и Февральской революции партия Ленина находилась в плачевном состоянии, уж точно ее единственным непререкаемым лидером был Ленин.

Об отношениях Горького и Ленина в советские годы написаны тысячи страниц. И почти все это, за редкими исключениями, невообразимая риторика о дружбе вождя революции и великого писателя, изредка омрачаемой какими-то темными разногласиями между ними. Когда были опубликованы “Несвоевременные мысли” Горького, родилась демагогия совсем другого сорта: о Горьком, будто бы противостоявшем Ленину, но не сумевшем справиться с ним и вынужденном уехать в эмиграцию. На самом деле и друзьями они не были, и в эмиграцию от Ленина Горький не уезжал. Потому что нельзя назвать эмиграцией оплаченную бессрочную командировку от Наркомпроса.

Все было проще и сложнее…

Надпись на венке от Горького и Андреевой покойному Ленину – “Прощай, друг” – была, конечно, ритуальной. Но не был Горький и врагом Ленина в 1917–1921 годах. Да, он был нравственно потрясен и раздавлен волной “красного террора”. Да, Горький и в страшном сне не мог представить, что русская революция выльется в массовое самоистребление народа, гибель интеллигенции и методическое уничтожение большевиками своих политических оппонентов. Конечно, он мечтал о другом. О культурной роли революции. Об освобождении энергии демократии для перестройки жизни в духе “коллективного разума”.

Если Ленин был сектантом, то Горький был еретиком. Он неоднократно называл себя “еретиком” в письмах и часто говорил о том, что любит еретиков как духовный тип.

Православный словарь так объясняет “ересь”, “еретик”: “учение (и последователь его), противное точной церковной догматике”. Корень этих слов греческого происхождения и означает по-гречески “личный произвол, захват истины, стремление противопоставить религиозной догме свое субъективное мнение”.

Горький тоже был еретиком в том смысле, что внутренне противился всякой догме. Даже если он подчинялся ей, душа и разум его протестовали. Существует легенда, будто нарком НКВД Ягода, прочтя предсмертные дневники Горького, перед тем как их уничтожить, сказал: “Как волка ни корми, он всё в лес смотрит”.

В этом и состоит “контрапункт” союза Горького с Лениным. В отличие от будущего союза со Сталиным, это был брак во всех отношениях добровольный. Ленин не угрожал Горькому и его семье. Ленин не вынуждал Горького вступать в партии. Ленин мог только просить Горького о финансовой поддержке партии и т. д. И наконец, Ленин до революции был в сравнении с Горьким фигурой практически неизвестной широким массам.

Странная это была дружба!

С церковной точки зрения, еретик и сектант не далеко отстоят друг от друга. Ересь может привести к созданию секты, а всякая секта есть ересь. Но во внецерковном смысле еретик и сектант противостоят друг другу. Еретик стремится вырваться за пределы абсолютной истины, утверждая свой идейный произвол, а сектант, напротив, ревностно охраняет абсолютную истину, но претендует на деспотическое обладание ею. Для еретика всякая окончательная правда есть ложь, от которой он отказывается, как только она объявляет себя окончательно победившей; а сектант, наоборот, ищет окончательной правды, которая всё в мире строго расставила бы по своим местам. Еретик бежит от догмы, сектант стремится к ней.

Почему их притягивало друг к другу?

Бо́льшая часть их переписки каприйского периода – это жестокая перепалка или, выражаясь по-ленински, драчка. Но при этом они считают друг друга товарищами, обращаются друг к другу “дорогой мой человек”, “дружище” и т. п. Не надо быть психологом, чтобы понять: внутри одной партии Горький и Ленин были несовместимы. Они давили один на другого своими авторитетами, оба претендовали на лидерство, пусть и понимая его по-разному. Внутри партии это были два сома в одном аквариуме. Но если у Горького, кроме партии, были и другие занятия и интересы, а главное – другой круг общения, то у Ленина, кроме его партии, не было решительно ничего. Поэтому, по всем сектантским законам, он должен был ненавидеть Горького, который покушался на его лидерство в партии. Но между тем странное подобие дружбы действительно существовало, это просто невозможно отрицать. Может быть, их притягивало друг к другу по каким-то объективным законам, как притягивает друг к другу всякие крупные тела, планеты или корабли.

Для Ленина Горький и партийный фракционер, и великий писатель. Как фракционер (Ленин в письмах часто повторяет это слово – “фракция”, – возможно, чтобы напомнить его status quo в партии) Горький виноват перед Лениным бесконечно! Он посягнул на сектантскую этику! Мало того, что вместе с другими большевиками-отщепенцами, Богдановым и Луначарским, он “ревизует” марксизм, создает в этом духе школу для рабочих, куда – это уже просто возмутительно! – приглашает самого Ленина читать лекции. Но он выносит сор из избы! Он объявляет о своих “богостроительских” идеях в печати и даже – ну это уже вовсе за пределами сектантского понимания! – присылает в любимое детище Ленина, газету “Пролетарий”, статью “Разрушение личности”, в которой солидаризуется с “ревизионистскими” идеями Богданова.

Богданов в это время находится в Женеве и выслушивает от Ленина “мнение” не печатать статью Горького. Богданов, как и Ленин, соредактор “Пролетария”. Третий – И. В. Дубровинский. Богданов возмущен. Как? Не печатать Горького? Горького?! Богданов требует “третейского суда”, говоря партийным языком, “тройки”. И проигрывает. Дубровинский – на стороне Ленина.

И вот Ленин, не стесняясь, сообщает об этом в письме “другу”: “Когда я, прочитав и перечитав Вашу статью, сказал А.А-чу (Богданову. – П.Б.), что я против ее помещения, тот стал темнее тучи. У нас прямо нависла атмосфера раскола. Вчера мы собрали нашу редакционную тройку в специальное заседание для обсуждения вопроса”.

Вот как получается. В расколе виноват не Ленин. Виноват Горький.

Богданов возмущен. Горький “изумлен”. Получив от Богданова письмо тоже и уже понимая, что в родной партии цензура покруче царской будет, он отвечает Богданову: “Дорогой и уважаемый Александр Александрович! До Вашего письма получил я три листа, свирепо исписанных Ильичом и – был изумлен – до смерти! Ибо странно мне и, не скрою, смешно видеть себя причиной «драчки», как Ильич выражается”.

Статья Горького не была напечатана в “Пролетарии”. Ленин фактически перекрыл Горькому выход в партийную печать.

“Разрушение личности” (1908) не просто программная статья Горького этого времени, но и единственная его философская работа. И хотя в “Пролетарии” не было философского отдела и с первого номера газета объявила, что будет держаться философского “нейтралитета” (на этом настоял Ленин, понимая, что “махистов” в большевистской верхушке много, а он один), для Горького могли бы сделать исключение. Пусть и с редакционной оговоркой, пусть даже с ленинской критикой в том же номере. Но так может думать нормальный журналист, а не руководитель сектантского издания. Для Ленина допущение Горького – как идеолога, а не писателя – в святая святых большевистской прессы было просто невозможно. Это нарушало баланс авторитетов, где главным идейным авторитетом мог быть только один человек – Ленин.

Горький пытался примирить “эмпириомониста” Богданова, “религиозного марксиста” Луначарского и “правильного марксиста” Ленина, не понимая (или понимая?), что тем самым только раздражает Ильича. Ведь примирение, объединение – это отчетливая идеологическая стратегия. А стратегия Ленина всегда была направлена на раскол. Горький-примиренец, таким образом, вытеснял Ленина-раскольника, и тот безошибочным сектантским чутьем почувствовал грозящую ему опасность.

Но прямо устранить Горького из партии он не мог. Именно от Горького и через Горького шли в большевистскую кассу финансовые потоки. Каким бы ни был Ленин аскетом, но жизнь в Париже и Женеве была недешевой. Как финансовый источник, как “разводящий” финансовые потоки (между прочим, в сотрудничестве с Богдановым) Горький вполне устраивал Ленина. Горький был посвящен в истории экспроприации на Кавказе, где большевики грабили местных богачей. Цинизм, с которым его партийные товарищи получали деньги, видимо, не смущал Ленина. Вот только один пример финансовой махинации, в которой был замешан и Горький.

Семья Н. П. Шмита принадлежала к известной в России купеческой династии Морозовых (по материнской линии Н. П. Шмит приходился племянником Савве Морозову). Студент Московского университета, к 1905 году после ранней смерти матери и отца он стал, как старший в семье, опекуном сестер Екатерины и Елизаветы и распорядителем всего семейного состояния. Николай Шмит и его сестры с сочувствием относились к революционным событиям. Через Л. Б. Красина и Горького ими были пожертвованы крупные суммы денег в пользу большевиков. При посредничестве Горького на деньги Шмита вооружались рабочие дружины. Одним из очагов декабрьского восстания в Москве стала мебельная фабрика на Пресне, принадлежавшая семье Шмитов. В начале 1906 года Николай Шмит был арестован. Ему предъявлялось обвинение в непосредственной причастности к революционным событиям. Но суд откладывался. После четырнадцатимесячного предварительного заключения Шмит был убит в тюрьме при загадочных обстоятельствах.

Незадолго до ареста Шмит устно высказал намерение передать свое состояние большевикам. Очевидцем этого устного заявления был Горький. Но юридически оформить передачу денег было невозможно. Сложность была в том, что младшая сестра, в силу своей молодости, могла вступить во владение своим наследством только через опекуна. Тогда большевистский ЦК выработал особый план. Было решено организовать фиктивный брак младшей сестры, с тем чтобы через мужа получить наследство Шмита. В разработке этого плана принимали участие Горький и его подруга М. Ф. Андреева.

Фиктивным мужем Елизаветы стал A. M. Игнатьев. При этом был и фактический жених А. Р. Таратута. Старшая сестра, Екатерина, была замужем за адвокатом Андриканисом. Она стала оспаривать план большевиков по присвоению наследства ее брата. Дело осложнялось еще и тем, что на наследство Шмита претендовали не только большевики, но меньшевики и группа “Вперед”. В конце концов победили большевики. Но история вышла грязная, а кроме того, она дошла во всех подробностях до Охранного отделения.

Как финансист партии и как “великий писатель” Горький Ленина совершенно устраивал. Но как идеолог – да еще и партийный – Горький был для Ленина смертельно опасен. Если бы стратегией большевистской элиты стало объединение, в этой новой стратегии для Ленина просто не было бы места.

Поэтому посылая Горькому в письмах бесконечные поклоны как “великому писателю” и даже соглашаясь, что “художник может почерпнуть для себя много полезного во всякой философии”, бесконечно справляясь о быте и здоровье Горького, который живет на одном из самых дорогих европейских курортов – Капри, нежно целуя руку М.Ф. (Марии Федоровне Андреевой), Ленин только и делает, что отсекает, отсекает и отсекает Горького от своей партии.

С Богдановым и Луначарским был другой разговор. Эти неопасны. Они хотя и элита партии, но в сравнении с Лениным все-таки рядовые вожди. С тем же Богдановым, которого Ленин нещадно бил за “эмпириокритицизм”, он солидаризировался по вопросу о бойкоте Думы. Луначарский ему “симпатичен”. А вот Горький – вождь фактический, настоящий! Ленин прекрасно понимал, какой это колоссальный авторитет и какая угроза его вождизму. Поэтому он не давал Горькому ни малейшего шанса реально влиять на партийную идеологию. Финансы – ради бога! “Мать”? Да, слабовато. Ленин не скрывает этого. Но – чертовски “своевременная книга”! Даже о повести Горького “Исповедь”, напичканной размышлениями о Боге и являющейся манифестом “богостроительства”, Ленин отзывается почти равнодушно. Надумал было написать ему сердитое письмо, да раздумал. Или написал, но не послал. “Зря не послали!” – сердится Горький, не понимая (или понимая?), с кем он имеет дело.

С вождем партии. Непререкаемым. Бескомпромиссным. Но только в том, что касается вопросов партии. Во всем остальном это душа-человек!

Горький злится ужасно! “Все вы склокисты!” – пишет он Ленину. “Меньшевики выиграют от драки!” Пытается урезонить Ленина простыми человеческими словами, не понимая (или понимая, но поступая, может быть, назло Ленину), что сектанта переубедить нельзя. С сектантом можно говорить как с нормальным человеком до тех пор, пока речь не зашла о делах сектантских. Об охоте, о рыбалке, о литературе… Но как только вы коснулись дел секты, тогда вы или подчиняетесь воле лидера, или вас отсекают. Или… устраняют. Впрочем, в случае философских распрей Ленина с Горьким в этой крайней мере не было необходимости. Но уже в 1918 году готовящийся в лидеры большевистской партии Сталин напишет в партийной печати в связи с “Несвоевременными мыслями”, что Горького “смертельно потянуло в архив”.

“Знаете что, дорогой человек, – с лукавостью пишет Ленину Горький. – Приезжайте сюда, до поры, пока школа еще не кончилась, посмотрите на рабочих, поговорите с ними. Мало их. Да, но они стоят Вашего приезда. Отталкивать их – ошибка, более чем ошибка”.

Наивный! Несколько раз Ленин прямо отказывался приехать на Капри. И это при том, что Ленин прекрасно знал разницу между Горьким и “барином” Плехановым. Знал о горьковском такте, о том, что его, Ленина, на Капри не только не станут унижать, но, напротив, Горький расстарается, чтобы Ленин на Капри почувствовал себя как можно комфортнее. Обычному человеку не понять этой нечеловеческой сектантской логики. Но она работала у Ленина безупречно. И она никогда его не подводила.

“Дорогой A.M.! Насчет приезда – это Вы напрасно. Ну, к чему я буду ругаться с Максимовым, Луначарским и т. д. (Да зачем же непременно «ругаться»? – П.Б.) Сами же пишете: ершитесь промеж себя – и зовете ершиться на народе. Не модель. А насчет отталкиванья рабочих тоже напрасно. Вот коли примут наше приглашение и заедут к нам (в Париж, где была ленинская школа для рабочих. – П.Б.), – мы с ними покалякаем, повоюем за взгляды одной газетины, которую некие фракционеры ругают (давно я это от Лядова и др. слышал) скучнейшей, малограмотной, никому не нужной, в пролетариат и социализм не верящей.

Насчет нового раскола некругло у Вас выходит. С одной стороны, оба – нигилисты (и «славянские анархисты» – э, батенька, да неславянские европейцы во времена вроде нашего дрались, ругались и раскалывались во сто раз почище!), а с другой, раскол будет не менее глубок, чем у большевиков и меньшевиков. Ежели дело в «нигилизме» «ершей», в малограмотности и пр. кое-кого, не верящего в то, что он пишет, и т. п., – тогда, значит, не глубок раскол, и даже не раскол. А ежели глубже раскол, чем большевики и меньшевики, – значит, дело не в нигилизме и не в неверящих в свои писания писателях. Некругло выходит, ей-ей! Ошибаетесь Вы насчет теперешнего раскола и справедливо говорите: «людей понимаю, а дела их не понимаю»”.

Но что это за газетина такая? И что это за фракционеры, которые называют ее “скучнейшей, малограмотной, никому не нужной, в пролетариат и социализм не верящей”? Ленин настолько зол, что не стесняется признаться Горькому, что пользуется наушничеством “Лядова и др.”, которые уже донесли мнение Горького о “Пролетарии”. Он не спорит с Горьким. Выкрикивает какие-то слова, из которых можно понять одно: или я, или никто! или со мной, или ни с кем!

Встреча с Лениным на Капри все-таки состоялась. Горький Ленина “дожал”. Да и неприлично уже было отказывать “великому писателю”. Тем более писателю, который написал произведение (“Мать”), где изобразил большевистских сектантов святыми. Который создал для них новое “евангелие”.

В очерке Горького о Ленине эта встреча описана в смягченных тонах. Но и здесь можно почувствовать леденящее дыхание сектантства.

“После Парижа мы встретились на Капри. Тут у меня осталось очень странное впечатление: как будто Владимир Ильич был на Капри два раза и в двух резко различных настроениях.

Один Ильич, как только я встретил его на пристани, тотчас же решительно заявил мне:

– Я знаю, вы, Алексей Максимович, все-таки надеетесь на возможность примирения с махистами, хотя я вас предупреждал в письме: это – невозможно! Так уж вы не делайте никаких попыток.

По дороге на квартиру ко мне и там я пробовал объяснить ему, что он не совсем прав: у меня не было намерения примирять философские распри, кстати – не очень понятные мне. К тому же я, от юности, заражен недоверием ко всякой философии, а причиной этого недоверия служило и служит разноречие философии с моим личным, «субъективным» опытом: для меня мир только что начинался, «становился», а философия шлепала его по голове и совершенно неуместно, несвоевременно спрашивала: «Куда идешь? Зачем идешь? Почему – думаешь?» Некоторые же философы просто и строго командовали: «Стой!»

Кроме того, я уже знал, что философия, как женщина, может быть очень некрасивой, даже уродливой, но одета настолько ловко и убедительно, что ее можно принять за красавицу. Это рассмешило Владимира Ильича.

– Ну, это – юмористика, – сказал он. – А что мир только начинается, становится – хорошо! Над этим вы подумайте серьезно, отсюда вы придете, куда вам давно следует прийти.

Затем я сказал ему, что А. А. Богданов, А. В. Луначарский, В. А. Базаров – в моих глазах крупные люди, отлично, всесторонне образованные, в партии я не встречал равных им.

– Допустим. Ну, и что же отсюда следует?

– В конце концов, я считаю их людьми одной цели, а единство цели, понятое и осознанное глубоко, должно бы стереть, уничтожить философические противоречия…

– Значит – все-таки надежда на примирение жива? Это – зря, – сказал он. – Гоните ее прочь и как можно дальше, дружески советую вам! Плеханов тоже, по-вашему, человек одной цели, а вот я – между нами – думаю, что он – совсем другой цели, хотя и материалист, а не метафизик.

Затем он азартно играл с Богдановым в шахматы и, проигрывая, сердился, даже унывал, как-то по-детски. Замечательно: даже и это детское уныние, так же как его удивительный смех, – не нарушали целостной слитности его характера.

Был на Капри другой Ленин – прекрасный товарищ, веселый человек, с живым и неутомимым интересом ко всему в мире, с поразительно мягким отношением к людям.

Был в нем некий магнетизм, который притягивал к нему сердца и симпатии людей труда. Он не говорил по-итальянски, но рыбаки Капри, видевшие и Шаляпина, и немало других крупных русских людей, каким-то чутьем сразу выделили Ленина на особое место. Обаятелен был его смех – “задушевный” смех человека, который, прекрасно умея видеть неуклюжесть людской глупости и акробатические хитрости разума, умел наслаждаться и детской наивностью «простых сердец».

Старый рыбак, Джиованни Спадаро, сказал о нем:

– Так смеяться может только честный человек”.


В письмах к Богданову Горький признавался, что он любит Ленина. А в очерке о Ленине он утверждает, что и Богданов в Ленина был просто влюблен. Между тем, вот образец разговора Ленина с Богдановым:

“– Шопенгауэр говорит: «Кто ясно мыслит – ясно излагает», я думаю, что лучше этого он ничего не сказал. Вы, товарищ Богданов, излагаете неясно. Вы мне объясните в двух-трех фразах, что дает рабочему классу ваша «подстановка» и почему махизм – революционнее марксизма?

Богданов пробовал объяснять, но он говорил действительно неясно и многословно.

– Бросьте, – советовал Владимир Ильич. – Кто-то, кажется – Жорес, сказал: «Лучше говорить правду, чем быть министром», я бы прибавил: и махистом”.

Богданов говорил многословно, потому что Богданов, в отличие от Ленина, был реальным философом, автором трехтомного труда “Эмпириомонизм”, нескольких книг по философии и множества статей. Горький, эрудиция которого многих поражала, был восхищен познаниями Богданова в философии. Ленин ничего не говорит от себя, но рубит фразы так, словно он единственный обладатель абсолютной истины. Таковым он себя и считал, и этой истиной был марксизм. Богданов был ищущим материалистом. Марксизм не был для него догмой. Богданов искал новые пути в материалистической философии. И вот это-то сектанта Ленина и злило в Богданове. Потому что если кто-то начинает искать, вся пирамида секты может рухнуть.

Так, может, Горький лгал, когда писал о любви к Ленину? Нет. Настоящий вождь тем и отличается, что умеет влюблять в себя людей. Чем? А вот своей цельностью, аскетизмом, беспредельной преданностью секте. Наконец, особенным магнетизмом, о котором неслучайно пишет Горький. Думается, Ленин завораживал Горького именно этим, хотя его сектантство он распознал мгновенно.

Горький не остался в долгу у Ленина за отклонение статьи “Разрушение личности”. Книга “Материализм и эмпириокритицизм”, предложенная издательству “Знание”, по настоятельному письму Горького к Пятницкому была отвергнута так же, как Ленин отверг статью Горького. Книга целиком была посвящена критике “махизма”, критике Богданова отводилась отдельная глава. И хотя имя самого Горького в ней ни разу не было упомянуто, цель книги была понятна.

В этот раз Горький не стал поступать как рыцарь. Он даже не прочитал рукопись книги и написал Пятницкому:

“Относительно издания книги Ленина: я против этого, потому что знаю автора. Это великая умница, чудесный человек, но он боец, и рыцарский поступок его насмешит. Издай «Знание» эту его книгу, он скажет: дурачки, – и дурачками этими будут Богданов, я, Базаров, Луначарский”.

Слово “боец” следовало бы заменить на “сектант”, потому что настоящий боец не смеется над рыцарским поступком.

Но гораздо важнее часть письма, где Горький объясняет, почему его философские симпатии на стороне Богданова, а не Ленина. “Спор, разгоревшийся между Лениным – Плехановым, с одной стороны, Богдановым – Базаровым и К°, с другой, – очень важен и глубок. Двое первых, расходясь в вопросах тактики, оба веруют и проповедуют исторический фатализм, противная сторона – исповедует философию активности. Для меня – ясно, на чьей стороне больше правды…”

Книга “Материализм и эмпириокритицизм” была направлена против главного в мировоззрении Горького. ЧЕЛОВЕКА. “Всё – в человеке, всё – для человека”. А Ленин? “Быть материалистом значит признавать объективную истину, открываемую нам органами чувств. Признавать объективную, т. е. не зависящую от человека и от человечества, истину (курсив мой. – П.Б.) значит так или иначе признавать абсолютную истину”. Как это “не зависящую от человека”?! Но ведь именно это Горький и отрицал всю жизнь! Человек способен на всё! Он может даже “построить” Бога!

Логика “богостроительства”, если не вдаваться в философские детали, в целом проста. “Бог умер” (Ницше). Но Бога необходимо возродить, построить, опираясь на коллективную волю и коллективный разум человечества. Надо внести в окружающий мир с его бессмысленностью новый, человеческий смысл. Надо заполнить страшный “провал”, где со “смертью Бога” образовалась “пустота”, или, выражаясь экзистенциалистским языком, “Ничто”. Поэтому Бог – это партия (“Мать”) или народ (“Исповедь”), но в любом случае это человеческий коллектив, который не признает “абсолютной истины”, унижающей человеческое достоинство.

А Ленин? “Для Богданова (как и для всех махистов) признание относительности наших знаний исключает самомалейшее допущение абсолютной истины. Для Энгельса из относительных истин складывается абсолютная истина. Богданов – релятивист. Энгельс – диалектик”.

Энгельс, может, и “диалектик”, но эта диалектика был органически противна Горькому. Именно через отрицание мира как суммы “относительных истин” стремится Горький к новой абсолютной истине, но созданной ЧЕЛОВЕКОМ. Он еретик. А сектант Ленин предлагает ему встать по стойке смирно перед Энгельсом.

Книга Ленина “Материализм и эмпириокритицизм” возмутила Горького еще и по тону своему. Это был не философский спор, а выволочка лидера партии зарвавшимся фракционерам. Даже непонятно было, зачем Ленин столько читал, готовясь к написанию книги, просиживал в библиотеке, привлекал столько авторитетных философских имен? Ведь цель книги обозначена в подзаголовке – “Критические заметки об одной реакционной философии”. Если “реакционной”, то о чем спорить?

В предисловии к первому изданию сказано однозначно: “Целый ряд писателей, желающих быть марксистами, предприняли у нас в текущем году настоящий поход против философии марксизма. Сюда относятся прежде всего «Очерки по (? Надо было сказать: против) философии марксизма», СПб., 1908, сборник статей Базарова, Богданова, Луначарского, Бермана, Гельфонда, Юшкевича, Суворова; затем книги: Юшкевича – «Материализм и критический реализм», Бермана – «Диалектика в свете современной теории познания», Валентинова – «Философские построения марксизма».

Что касается меня, то я тоже – «ищущий» в философии. Именно: в настоящих заметках я поставил себе задачей разыскать, на чем свихнулись люди, преподносящие под видом марксизма нечто невероятно сбивчивое, путаное и реакционное”.

Это стиль не философской полемики, а партийной выволочки.

Получив книгу Ленина, все-таки изданную в Москве в 1909 году издательством “Зерно”, Горький был в ярости! “Получив книгу Ленина, – писал он Богданову, – начал читать и – с тоской бросил ее к черту. Что за нахальство! Не говоря о том, что даже мне, профану, его философические экскурсии напоминают, как ни странно – Шарапова и Ярморкина, с их изумительным знанием всего на свете, – наиболее тяжкое впечатление производит тон книги – хулиганский тон!

И так, таким голосом говорят с пролетариатом, и так воспитывают людей «нового типа», «творцов новой культуры». Когда заявление «я марксист!» звучит как «я – Рюрикович!» – не верю я в социализм марксиста, не верю! И слышу в этом крике о правоверии своем – ноты того же отчаяния погибели, кои столь громко в «Вехах» и подобных надгробных рыданиях.

Все эти люди, взывающие городу и миру: «я марксист», «я пролетарий», – немедля вслед за сим садящиеся на головы ближних, харкая им в лицо, – противны мне, как всякие баре; каждый из них является для меня «мизантропом, развлекающим свою фантазию», как их поименовал Лесков. Человек – дрянь, если в нем не бьется живое сознание связи своей с людьми, если он готов пожертвовать товарищеским чувством – самолюбию своему.

Ленин в книге своей – таков. Его спор «об истине» ведется не ради торжества ее, а лишь для того, чтоб доказать: «Я марксист! Самый лучший марксист это я!»

Как хороший практик – он ужаснейший консерватор. «Истина незыблема» – это для всех практиков необходимое положение, и, если им сказать, что, мол, относительна всякая истина, – они взбесятся, ибо не могут не чувствовать колебание почвы под ногами. Но беситься можно и добросовестно – Ленину это не удалось. В его книге – разъяренный публицист, а философа – нет: он стоит передо мной как резко очерченный индивидуалист, охраняющий прежде всего те привычки мыслить, кои наладили его «я» известным образом, и – теперь будет и уже, и хуже. Вообще – бесчисленное количество грустных мыслей вызывает его работа – неряшливая, неумелая, бесталанная”.

Это приговор еретика, вынесенный сектанту. Это взрыв возмущения человека ищущего против догматика, рыцаря истины против насильника ее. Но поразительно! – это не мешало Горькому любить Ленина.

“Люблю его – глубоко, искренно, а не понимаю, почему взбесился человек, какие ереси (курсив мой. – П.Б.) узрел?” – писал он Богданову. “Мне кажется, что Ленин впадает в декаданс и влечет за собой не только разных юнцов, но и людей серьезных”. И ему же: “Товарищ Л<енин> уважает кулак – мы, осенью, получим возможность поднести к его носу кулачище, невиданный им. Он, в конце концов, слишком партийный человек для того, чтобы не понять, какая скверная роль впереди у него”.

Это была прямая угроза, которая говорит о том, что Ленин не напрасно боялся Горького. В том же письме Богданову Горький заявляет: “Наша задача – философская и психическая реорганизация партии (курсив мой. – П.Б.), мы, как я это вижу, в силах задачу сию выполнить – к выполнению ее и должна быть направлена вся масса нашей энергии”.

Вот так!

В истории конфликта Ленин – Горький – Богданов политическую победу одержал Ленин. Каприйская рабочая школа раскололась и вскоре закрылась. С 1910 года личные отношения Горького с Богдановым были порваны по причинам не вполне понятным. С Лениным Горький поддерживал отношения и вел переписку до своего отъезда из России в 1921 году. Но это не было дружбой. Скорее союзом крупных исторических фигур, коими они себя, конечно, осознавали. Любил ли Горького Ленин, сказать трудно, если не считать любовью дежурные заботы о здоровье и советы лечиться у лучших швейцарских врачей (“Пробовать на себе изобретения большевика – это ужасно!”). Но Горький Ленина любил. “С гневом”, как признался он Ромену Роллану, но любил. Так же, как любил Толстого, Шаляпина и других больших русских людей. С изумлением каким-то любил. Словно не понимая: откуда они берутся такие, “черти драповые”?

Религия социализма

Повесть “Мать” – одно из самых слабых в художественном отношении, но и самых загадочных произведений Горького. Сам Горький прекрасно знал цену этой повести и не слишком высоко ее ставил. Тем не менее, если убрать “Мать” из творчества Горького, обнажится серьезная пустота и многое в судьбе Горького станет непонятным. Дело в том, что “Мать” – это единственная попытка Горького написать новое евангелие.

Дореволюционная критика догадалась об этом сразу. Да и мудрено было не догадаться. “Мать” писалась Горьким в расчете на пусть и образованных, но все же простых рабочих. Для них-то, крещеных, воспитанных в православной вере, с детства ходивших в местную церковь в какой-нибудь из рабочих слобод, и была создана повесть. Но для советских школьников, церковь не посещавших и Евангелия не читавших, “Мать” превращалась в своего рода tabula rasa, “чистый лист”, на котором советская идеология выводила какие-то собственные письмена, не имевшие к смыслу этой вещи почти никакого отношения.

Только погрузив “Мать” в евангельский контекст, можно понять, почему Павел Власов это именно Павел и почему однажды он приносит в дом картину с христианским сюжетом.

“Однажды он принес и повесил на стенку картину – трое людей, разговаривая, шли куда-то легко и бодро.

– Это воскресший Христос идет в Эммаус! – объяснил Павел.

Матери понравилась картина, но она подумала: «Христа почитаешь, а в церковь не ходишь…»”

Кто эти трое? Современник Горького не нуждался в дополнительных объяснениях. Сюжет “Христос на пути в Эммаус” использовался тогда многими художниками. Он был известен всякому образованному рабочему. Кроме Христа на картине двое его учеников, один из них – по имени Клеопа. Христос уже распят, и жители Иерусалима уже знают о чудесном исчезновении тела из гроба и о явлении возле гроба Ангела, который возвестил о Воскресении. Явившись своим ученикам в виде простого путника, Христос сделал так, чтобы они не узнали Его. Он стал расспрашивать их о случившемся в Иерусалиме. Ученики удивлены, ибо об исчезновении тела Христа говорит весь город. Они рассказывают Иисусу Его собственную историю. Из их рассказа Христос понимает, что даже ученики Его не верят до конца в Божественность Его происхождения и в чудо Воскресения.

“Тогда Он сказал им: о, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказывали пророки! Не так ли надлежало пострадать Христу и войти в славу Свою? И, начав от Моисея, из всех пророков изъяснил им сказанное о Нем во всем Писании”.

В Эммаусе, селении, находившемся в шестидесяти стадиях (древняя мера длины. – П.Б.) от Иерусалима, Христос остановился с учениками на ночлег. Там, преломив хлеб и благословив учеников, Он открылся им и тотчас стал невидимым. После этого ученики отправились к одиннадцати апостолам и рассказали им о чуде. Когда они рассказывали, Христос вновь явился им, но они, “смутившись и испугавшись, подумали, что видят духа”.

“Но Он сказал им: что смущаетесь, и для чего такие мысли входят в сердца ваши? Посмотрите на руки мои и на ноги Мои; это Я Сам; осяжите Меня и рассмотрите; ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у Меня”.

Поев с учениками печеной рыбы и сотового меда, Христос напомнил им тайну Своего происхождения и объяснил смысл истории человеческой. После этого они отправились в Вифанию, где Христос стал отдаляться от учеников и возноситься на небо.

Так рассказывает “эммаусский” сюжет евангелист Лука.

Для “Матери” Горького этот сюжет не просто один из главных. Это ключ, без которого повесть не открывается.

Павел Власов приносит картину именно в то время, когда началось его духовное перерождение из простого рабочего в революционера. Но это же, с точки зрения Горького, означало и перерождение из человека неверовавшего в верующего. Только религией Павла становится “новое христианство” – социализм. Это христианство истинное, не искаженное церковной догматикой и не поставленное с помощью церкви на службу “хозяевам жизни”.

С матерью Павла Пелагеей Ниловной происходит перерождение иного рода. В отличие от сына, отшатнувшегося от веры и переставшего ходить в церковь, Ниловна глубоко верующий и церковный человек. На протяжении повести Ниловна “прозревает”. Но меняет она не веру, а взгляд на христианство. Фактически она как бы переходит из одной конфессии в другую, из православия в “новое христианство”. За это время сын ее становится не просто коммунистом, но партийным лидером, одним из апостолов новой веры. Недаром имя у Власова апостольское – Павел.

Апостол Павел был наследственный римский гражданин, который зарабатывал изготовлением палаток. (Его настоящее имя – Савл, данное в честь царя Саула.) Он был воспитан в строгой фарисейской традиции, даже участвовал в убийстве диакона Стефана, забитого камнями. Направляясь в Дамаск, чтобы преследовать бежавших туда христиан, Павел имел видение света, павшего с небес и ослепившего его. Он услышал голос Христа, который укорял его: “Савл, Савл! Что ты гонишь Меня?” После этого началось духовное перерождение Павла. Он принял христианство и стал великим христианским миссионером среди язычников, за что удостоился (хотя не был личным учеником Христа) первоапостольского звания вместе с Петром. Павел знаменит своими посланиями римлянам, коринфянам, галатам, ефесянам, филиппийцам, колоссянам, фессалоникийцам, евреям, которые входят в Евангелие в качестве канонических текстов наряду с Евангелиями от Матфея, Марка, Луки и Иоанна.

Чем занимается Павел Власов с товарищами? Сочинением, изготовлением и распространением революционных листовок. Это тоже послания, но уже от новых духовных лидеров, перехвативших апостольскую инициативу и решивших вернуть христианству его первозданный облик.

Когда Пелагея Ниловна понимает это, все для нее становится на свои места. Чтобы быть вместе с “детьми” (так она называет Павла и его товарищей), ей не только не нужно отрекаться от Христа, но, напротив, необходимо Его заново обрести, уже вне церковных стен. В конце романа Пелагея арестована за распространение листовок. В это время ее сын находится в ссылке. Одно из двух: или Пелагея станет прихожанкой новой “церкви”, которую вместе с другими духовными лидерами создал ее сын (называется она “коммунистическая партия”, еще точнее – РСДРП), или (что более вероятно ввиду ее преклонных лет) останется сочувствующей “детям” и посильно помогающей им в распространении новой веры. Павел после ссылки или побега из нее, скорее всего, из простого миссионера выбьется в сектантские вожди. Мать будет его поддержкой. Кстати, мать Ленина до конца своих дней поддерживала Владимира Ильича материально.

Гадать о том, что случится после ареста Ниловны, можно бесконечно. Горький задумывал повесть “Сын” как продолжение “Матери”, но не написал ее. Это говорит о том, что “власовский” сюжет больше не давал пищи его художественному вдохновению. Прототипом Павла Власова был сормовский рабочий-революционер Петр Заломов, один из главных организаторов первомайской демонстрации в Арзамасе 1902 года. Предшественник Павла Власова в творчестве Горького – Нил из пьесы “Мещане”, характер сильный, но малоинтересный. Продолжением “власовского” сюжета стал Петр Кутузов в “Жизни Клима Самгина” – уверенный в себе большевик, знающий ответы на все вопросы и потому особенно ненавистный Климу. Эхом Власова можно считать и Якова Лаптева, крестника Булычова, в поздней пьесе Горького “Егор Булычов и другие”. В этой великой пьесе, своего рода лирической исповеди Горького, Лаптев фигура все-таки проходная, даже в буквальном смысле: он временами проходит через булычовский дом, а свою бурную революционную деятельность развивает где-то в другом месте, о чем Горький лишь глухо намекает. Но почему глухо? Пьеса замышлялась в 1930 году, была написана в 1931-м и предназначена для постановки в Театре имени Евг. Вахтангова. Никаких цензурных препятствий для того, чтобы изобразить революционную деятельность Лаптева, для Горького не существовало.

Ответ мы найдем в пьесе “Достигаев и другие”, написанной в 1932 году как своеобразное продолжение “Булычова”. “Достигаев”, пожалуй, самая слабая вещь Горького, созданная по очевидному заказу Кремля. Это произведение о том, как неустрашимый гэпэушник Лаптев арестовывает осиное гнездо “вредителей”, возникшее в доме Булычова после его смерти. Через дом своего крестного Лаптев в этот раз не проходит. Он входит в него как один из хозяев новой жизни, которым, увы, решил творчески поклониться Горький. К чести Горького, это его единственное законченное художественное творение в данной области.

Наиболее мощной попыткой сломать Горького как художника и подчинить его себе стало недвусмысленное предложение Сталина написать о нем книгу или хотя бы очерк, вроде воспоминаний о Ленине. И Горький даже взялся за эту работу в конце 1931 года, стал изучать специально подготовленные для него материалы о вожде. Но дело ограничилось кратким описанием истории Грузии, на этом чернила Горького иссякли. На новые попытки приставленных к Горькому литературных и издательских чиновников уговорить писателя взяться за книгу о Сталине Горький делал “глухое ухо”. Эту миссию выполнил французский писателькоммунист Анри Барбюс, создавший о Сталине оглушительно бездарную книгу с очевидными подтасовками фактов. Оказывается, Сталин не только исправлял все ошибки Троцкого в Гражданской войне, но и Октябрьский переворот был его заслугой. В книге угодливо описывался аскетизм Сталина, жившего в маленькой квартире в Кремле, и не было ни слова о том, чего Анри Барбюс не мог не знать: какие раблезианские пиры закатывали для Сталина и его окружения на даче Горького в Горках.

Горький-художник дрогнул, но выстоял. Тем не менее эхо “Матери” проносится по всей его жизни. Нельзя, один раз заставив свое перо служить сектантским целям, затем до конца отмыть его. Вернее, это возможно через глубокое раскаяние, но Горький каяться не умел и не желал. Таков был тип его духовной личности.

На протяжении всей жизни Горький последовательно разочаровывался во “власовском” сюжете. Иного и быть не могло. Горький был подлинный художник. Он не мог не чувствовать в этом фальши, как Шаляпин не мог не услышать фальшивую ноту в своем голосе. “Мать” была первым опытом партийного заказа, который отчасти совпадал с мироощущением самого Горького. Он захотел или заставил себя уверовать в РСДРП и в большевиков как в апостолов новой веры и созидателей новой церкви. Эта новая церковь должна была проповедовать не смирение перед жизнью, но активное вторжение в нее. И все это для конечной победы “коллективного разума”.

В повести “Исповедь”, написанной после “Матери”, Горький показывает, на какие чудеса способен коллектив. Незримая энергия, исходящая из толпы богомольцев, излечивает обезноженную девушку. В свое время, странствуя по Руси, Пешков мог наблюдать подобные случаи в действительности. Хотя бы в Рыжовском монастыре, где он встретился с Иоанном Кронштадтским. Но если толпа способна на такие чудеса, то какие волшебства может творить организованное и сознающее свою мощь человечество! Вот новая вера Горького периода его “богостроительства”, зачатки которого мы найдем в ранней пьесе “На дне”, где Сатин обожествляет “коллективного” Человека.

Однако насколько искренен был Горький в собственной вере? Как художник, он чувствовал, что “Мать” не удалась, а в “Исповеди” самое слабое место – описание рабочей слободки, где обитают рабочие-“богостроители”.

Горький уже знал, что найти Бога нельзя. Но можно ли Его “построить”? Скорее всего, внутренне он сомневался в этом, как сомневался во всем в этом мире.

И тогда он решился на трюк с иллюзией. Это была роковая ошибка на его духовном пути!

Господа! Если к правде святой

Мир дороги найти не сумеет,

Честь безумцу, который навеет

Человечеству сон золотой!

Эти стихи Бомарше в переводе В. С. Курочкина, шатаясь и держась руками за косяки, декламирует пьяный Актер в “На дне” перед тем, как повеситься. По сути, это и стало самоубийственной религией Горького, а первым сигналом была повесть “Мать”. Изображая революционеров святыми, Горький очевидно лукавил и знал об этом. Но может быть… как-нибудь… и выйдет так, что рабочие, прочитав евангелие от Максима, в самом деле станут новыми святыми и подвижниками? Ведь говорят же, что вера чудеса творит…

После Октябрьской революции эти “святые” по приказу Зиновьева придут в его собственный дом с обыском. И если бы не “дружище” Ленин, они, может быть, и “шлепнули” бы его. Вот и вся иллюзия.

Разумеется, “Мать” шире внешнего заказа, который выполнял Горький. Есть в ней художественно сильные места, связанные с непростым образом Пелагеи Ниловны. В описании рабочей слободки внимательный читатель обнаружит не только “свинцовые мерзости”, но и то, что поведение рабочих-революционеров не одобряют наиболее пожилые и квалифицированные рабочие фабрики. Что вся революционность Павла Власова не имела бы смысла, если бы на фабрике была возможность создания профсоюза…

Вообще, с точки зрения правды жизни “Мать” – емкое и интересное произведение. Но в судьбе Горького “Мать” сыграла роковую роль, явив собой первый образец партийной художественной литературы. Будущих разрушителей России она изображала святыми, на долгие годы канонизировав их. Это было духовное поражение Горького, от которого он не смог оправиться до конца жизни. Наконец вспомним, что проповедовал новый “апостол” Павел и чему в течение десятилетий учили школьников.

Вот его знаменитая речь на суде.

“– Мы – социалисты. Это значит, что мы враги частной собственности, которая разъединяет людей…”

Допустим, это позиция социального идеалиста? Но дальше Павел говорит:

“…мы хотим теперь иметь столько свободы, чтобы она дала нам возможность со временем завоевать всю власть”.

Какой же это идеализм? Это слова политика.

Вспомним начало речи Павла:

“– Человек партии, я признаю только суд моей партии…”

Нет другого суда, ни юридического, ни человеческого, ни божеского – кроме суда своей секты.

“Мы стоим против общества, интересы которого вам приказано защищать, как непримиримые враги его и ваши, и примирение между нами невозможно до поры, пока мы не победим”.

И за все это Павел получил высылку на поселение, откуда в любой момент мог убежать.

Наброски Горького к неосуществленной повести “Сын”, рассказы “Романтик” и “Мордовка”, написанные в 1910 году, оставляют впечатление безнадежного поражения “власовского” сюжета. Во всех этих вещах фигурируют молодые рабочие-революционеры (в “Мордовке” даже имя героя – Павел), но акцент смещен в область неразделенной и неудавшейся любви. “Пролетарского писателя” из Горького не получилось. То, что впоследствии его назвали “великим пролетарским писателем”, было подменой, но подменой, которую он подготовил сам. Вакантное место истинно пролетарского писателя мог занять только один человек – Андрей Платонов, который называл рабочий класс своей духовной родиной. Но именно его-то Сталин решительно вычеркнул из списка советских писателей. В творчестве Горького рабочая тема занимает мало места. Она не породила ничего выдающегося в художественном отношении. Гораздо ярче в творчестве Горького звучит тема, с одной стороны, босячества, а с другой – купечества. Такова была парадоксальная природа горьковского таланта.

День восьмой