Перед фотографией Шерли я стоял, не двигаясь. И беззвучно говорил ей: «Этого ребенка ты не можешь себе позволить. Это последняя жертва, которую я вынужден потребовать от тебя. Скоро я буду свободен. Скоро все будут знать, что мы любим друг друга. Тогда у нас с тобой будет ребенок, дитя нашей любви, обещаю тебе. И мы будем счастливы, мы оба, ты и я».
– Нет, – вдруг услышал я ее голос. Тоненький голосок донесся до меня сквозь завывание бури, словно замогильный печальный вздох с края земли. Взволнованный и скованный этим волнением, которое все росло и росло, я отчетливо расслышал ее слова; она произнесла их в тот плавящийся от жары день в моем бунгало, лежа обнаженной в моих объятиях, испепеленная страстью и сознанием вины: – Никогда мы не будем счастливы, потому что не делаем ничего, чтобы покончить с грехом. Господь нас не простит.
– Господь! Господь! Неужто так необходимо все время Его поминать?
– Ты в Него не веришь, вот тебе и легко.
То была правда. Наверное, мне бы и вовсе худо пришлось, если бы я в Него верил – после всего, что я знал о жизни. Бедная девочка. Горечь захлестнула меня.
– Если двое действительно любят друг друга, Он им все простит, ты сама это сказала.
– Только если они покаются…
– Шерли!
– Господь нам не простит, ибо Он нас не любит, не может больше любить…
Как же теперь сложатся ее отношения с Богом? Я вновь услышал ее голос: «Папит, у меня будет ребенок…»
И этому ребенку нельзя даровать жизнь.
Едва слышно донеслись до меня те слова Шерли, которые я не дал ей сказать по телефону: «Это убийство. Если я это сделаю, я буду убийцей».
Убийца, страдающий от содеянного и верящий в Бога, – разве это не сердцевина христианского учения? Кто лучше знал, что такое грех, кто выносил большие муки совести, чем убийца – ревностный христианин? Разве Богу не следует именно его простить прежде других грешников?
Я не мог больше смотреть в глаза Шерли. Отвернувшись, я встретился взглядом с Джоан. Ее фотография тоже стояла на камине. Между ними высилась стопка писем на серебряной тарелочке. Фотографию жены я поставил на камин по необходимости. Визитерам наверняка показалось бы странным, если бы они увидели лишь снимок моей падчерицы. Отдел связи с прессой моей кинофирмы выдавал меня репортерам за счастливого отца семейства.
Сорок семь лет было Джоан. В прежней жизни я любил двух женщин: мою мать и Джоан. Обе они были старше меня. Психоаналитикам всегда было что сказать на этот счет.
У Джоан все еще была фигура молодой девушки. Она сделала подтяжку кожи на лице, и теперь она казалась упругой и гладкой – но только на лице; кроме того, я-то знал, что такой она стала в результате операции. И всегда вспоминал об этом, когда прикасался к коже Шерли.
Темные волосы Джоан плотно облегали ее голову, острые кончики прядей с боков налезали на щеки, а надо лбом волосы вздымались двумя мягкими волнами, словно корона. Некогда она была очень хороша собой, это и теперь еще было видно. Вероятно, она еще возбуждала в мужчинах желание – иногда во время вечеринок я замечал, какими взглядами они ее провожают. С фотографии ее лицо улыбалось мне. Я шагнул в сторону. Карие глаза последовали за мной. Раньше я никогда не сталкивался с этим явлением. Я сделал еще один шаг, и глаза жены, смеющиеся и доверчивые, вновь последовали за мной. Смеющиеся и доверчивые?
Неужели и впрямь доверчивые? Неужели моя жена ни о чем не подозревала? А что, если она давно уже обо всем знала и лишь ждала своего часа в жажде отомстить за боль, которую я ей причинил? Глаза Джоан смеялись. Уж не надо мной ли?
«Если бы только она хоть чуточку лучше относилась к моему мужу…»
«Такая невинная, неиспорченная…»
«Господь нас не любит. Как можем мы быть счастливы?»
Взгляд мой начал блуждать по комнате. Глаза Шерли. Глаза Джоан. Готхольд Эфраим Лессинг. Маршал Луи Николя Даву, герцог Ауэрштедтский и князь Эгмюльский. Хрустальные бра со свечами. Окна. Шерли. Джоан. Злые глаза той мертвой чайки. Вдруг все каруселью завертелось вокруг меня, и тут же невидимый огромный кулак ударил меня под ребра.
Без всякого предупреждения он нанес мне удар убийственной силы так стремительно, что я и вздохнуть не успел, и меня обдало одновременно палящим жаром и ледяным холодом. Удар был так страшен, что я, сложившись пополам, как перочинный нож, боком осел в кресло перед камином. И в мозгу моем билась одна-единственная мысль, все подавившая и ввергшая меня в панику, пронзившая насквозь и свалившая с ног. Я решил, нет, я точно знал: я умираю.
4
Инфаркт миокарда.
Я умирал от инфаркта. Ночами я часто лежал без сна и в страхе рисовал себе такой конец. И вот он пришел, этот конец. Инфаркт.
Только ее я и ощущал теперь, мою смерть, то, что вздымалось у меня внутри, была она. Ибо огромный и страшный кулак вздымался все выше и выше, подбираясь к сердцу.
– Аррр… аррр…
Словно откуда-то издалека донесся до меня мой собственный хриплый стон, судорожный вздох. Тщетно. Я вжал обе ладони в живот, чтобы не дать смертоносному кулаку подняться выше.
Но он продолжал вздыматься.
Я отчетливо ощущал его движение вверх. Комната плыла у меня перед глазами, то просветляясь, то затуманиваясь, как на матовом стекле фотоаппарата-зеркалки, если вертеть туда-обратно его объектив. Жена, Эфраим Лессинг, Шерли то глядели мне в глаза, то куда-то проваливались, то вновь глядели.
Кулак внутри меня добрался до нижних ребер. И продолжал подниматься, неспешно и неотвратимо. То, что он оставлял за собой, уже было мертво: ступни, икры, бедра, живот. А впереди себя, на все более сужающемся пространстве, он сдавливал то, в чем еще теплилась жизнь: дыхание, вены, кровь; кровь начала бешено пульсировать в пальцах рук, в висках, за ушами.
Я хрипел, как засорившийся двигатель, и задыхался. Лишенное доступа воздуха в легкие, тело мое выгнулось, словно какой-то чудовищный мост. Пятки вонзились в ковер, лопатки уперлись в ручку кресла.
– Я… умираю… – услышал я свой прерывающийся шепот. В тот же миг огромный и страшный кулак, которого не было и который меня тем не менее убивал, достиг моего сердца. Тотчас же страх, подобно приливной волне, захлестнул мой мозг и парализовал его, словно яд.
Страх!
Такого страха, как этот, я еще никогда не испытывал. Такого страха, как этот, я просто не мог себе вообразить.
Я считал, что испытал страх, когда вся киностудия заполыхала и я лежал, придавленный обломками осветительного мостика. Страхом считал я и то, что ощутил в пятнадцать лет, глядя, как моя бедная мать задыхается от опухоли в горле. В Нормандии меня засыпало землей во время обстрела немецкой артиллерией. Под Ахеном нас по ошибке бомбили собственные бомбардировщики Б-52, поскольку ветер переменился и отнес в сторону дымовые кольца маркировочных самолетов. Реактивный самолет, на котором я летел в Мехико, из-за поломки автопилота пролетел в свободном падении десять тысяч метров, пока летчик не сумел вручную выровнять машину. Во всех этих случаях я был убежден, что никто на свете не испытал такого страха, как я.
Страх?
Я вообще еще не знал, что такое страх. И вот теперь узнал. Страх разрастался во мне, настоящий, подлинный страх: он парализовал мои руки и ноги, лишил зрения, слуха, он рос и рос и наполнял меня, распирая так, как газ распирает воздушные шары – они становятся все больше и больше, пока не достигают чудовищных размеров.
Кулак внутри меня разжался. Пальцы его обхватили мое сердце и сдавили. Я вскрикнул, отчаянно и пронзительно, но меня, конечно, никто не услышал: буря бушевала вокруг отеля и заглушала все звуки.
Сейчас. Вот сейчас. Сейчас.
Сейчас придет смерть.
Но смерть не пришла. Еще не пришла.
Ужасный кулак выпустил мое сердце, начал опускаться, я ясно чувствовал, как он опускался: третья пара ребер, вторая, первая, область желудка. Тут он остановился: коварный, подлый, уверенный в своей силе.
Я задрожал всем телом. И почувствовал, как лихорадочно колотится мое сердце. Его удары отдавались в спине, в кончиках пальцев на ногах, в языке.
Когда кулак вновь ударит? Когда страх вновь охватит меня? Они сидели во мне, затаившись до поры, эти чудовища. Но я еще был жив. Сколько мне осталось? Кто мог вынести такое ожидание смерти? Никто. Ни один человек на земле.
Врач.
Мне нужен врач.
Не успев даже подумать об этом, я услышал свой стон: – Нет…
Врач не должен видеть меня в этом состоянии, что бы со мной ни случилось. Не надо врача. Сейчас не надо. Зеленые глаза Шерли глядели на меня, гипнотизируя и умоляя.
Если врач увидит меня, все будет кончено – и наша любовь, и мой шанс вернуться на экран: последний шанс, который у меня еще оставался здесь, в Германии, в этом сотрясаемом бурей городе.
Нет, Шерли, нет.
Не надо врача.
5
Виски.
С этим словом, возникшим в мозгу, жизнь вновь затеплилась во мне. Нестерпимая жажда спиртного пронзила меня насквозь. Мне нужно выпить! Доброго шотландского виски, благословенного и несравненного, спасителя из любой беды. Я уже чуял его запах, ощущал его вкус, чувствовал, как оно вливается в горло, пряное и чудодейственное, как оно растворяет смертельный кулак, как тот исчезает.
Виски!
Ноги мои были словно ватные. Я с трудом поднялся и, шатаясь, проковылял по комнате мимо Джоан и Шерли, мимо наполеоновского маршала, мимо немецкого поэта назад в спальню, где все еще горела на тумбочке хрустальная лампа, бессмысленная и беспомощная.
Да, виски.
Это все из-за звонка Шерли. Испуг. Слишком много выпил за ночь. Потом эта буря. Да и рань такая. Все это было, но смерти не было. И врача мне не нужно. Я получу свою роль. И смогу ее сыграть. И сыграю.
Ключ!
Я уже распахнул створки платяного шкафа и схватил большую дорожную сумку из черной кожи, когда вспомнил о ключе. Сумка запиралась. Ключ лежал в кармане моего смокинга.
Я поплелся, все еще ощущая страшную слабость во всем теле, к креслу, на которое, вернувшись в номер ночью, швырнул свою одежду. Брюки упали на пол, смокинг тоже. Пришлось нагнуться. Кровь хлынула мне в голову, обдав жаром. Черт побери, где же ключ? Мои дрожащие пальцы запутались в подкладке карманов, вывернули их наружу, на пол посыпались моне