Город энтузиастов (сборник) — страница 5 из 6

XVII

Здесь будет город заложен

А. Пушкин.

Еще на покрытых прошлогодним бурьяном ложбинах Чортова Займища кое-где белел снег, еще высокая вода стояла на реке после весеннего половодья, еще вязли ноги в сероватой глинистой почве, на которой через полгода должен был расположиться городок, еще нетронутыми стояли огромные кучи камня и щебня, еще топор не прикасался к дереву, высокими штабелями выстроившемуся на пустыре, – а уже и снег и сероватую глину месили тяжелые сапоги первой партии строителей. Там и тут стояли трехногие аппараты землемеров, рабочие с влачившимися по земле цепями перекликались из конца в конец, отмечая свежеобтесанными колышками границы будущих улиц, переулков и площадей, плотники сооружали на берегу реки барак из горбылей и легкого теса, у барака дымился костер, ближе к шоссе в наскоро сколоченной конторе знакомый нам Палладий Ефимович Мышь, жестоко волнуясь и покрикивая тоненьким голоском, принимал от поставщиков новые и новые партии строительного материала, а по шоссе, тянулись подводы, груженые серыми бочками цемента, бревнами, подвязником, накатником, жердями, лежнями, брусьями и досками и красным кое-где до черноты пережаренным кирпичом.

По буграм и ложбинам в высоких охотничьих сапогах бродят знакомые нам фигуры: одна большая, с маленькой головой в потрёпанном коротком, словно бы с чужого плеча пальтишке; другая невысокая и сохранившая в одежде некоторую щеголеватость, несмотря на грязь, облепившую и скроенное по последнему модному фасону пальто и высокие охотничьи сапоги. Это – заведующий производственным отделом Галактион Анемподистович Иванов и директор постройки – Юрий Степанович Бобров.

Юрий Степанович горячо объясняет что-то архитектору, архитектор скупо роняет слова, стараясь соединить разговор с какой-либо реальной работой: то пробует сапогом влажную почву, то оглядывает углубление, наполненное вешней водой, то вынимает план и делает на нем необходимые ему отметки.

Остановились они неподалеку от реки, где она резко изгибается вправо.

– Вот здесь, – сказал архитектор – видите – будущий райисполком…

Только воображение строителя могло увидеть здесь будущую площадь и здание: непосвященный зритель видел только одно, что здесь больше, чем в других местах, наследили тяжелые сапоги, да здесь больше, чем в других местах, вешек и свежеотточенных колышков.

– Смотрите – тут один угол здания, тут другой. Фасад выходит к реке. Тут площадь, тут разобьем сквер…

– А где поставим трибуну?

– Строят уже – смотрите.

Неподалеку двое рабочих сооружали временные подмостки. Увидев архитектора, они бросили работу и подошли поближе.

– Вот это – первый камень нашей постройки, – указал архитектор на большой необтесанный валун.

– Приготовить что ли? – спросил один из рабочих. – Мы уж тут пробовали…

Неподалеку от камня был снят верхний слой почвы и обнажена сероватая глина. Архитектор носком сапога попробовал глину, что-то прошептал про себя и ответил:

– Начинайте. Без репетиции не обойдешься, – улыбаясь, сказал он Боброву.

Бобров согласился.

– Конечно, нельзя.

Лопаты врезались в глину и отломили каждая по блестящему, влажному ломтю. Обе лопаты одновременно приподнялись, и глина, слегка хлюпнув, примяла побуревшую прошлогоднюю траву.

– Давай еще.

Через две-три минуты была вырыта довольно глубокая яма. Архитектор опять пощупал дно кончиком сапога и распорядился:

– Еще на полфута!

Опять лопаты врезались в мягкую блестящую землю и тотчас же остановились.

– Вода.

Рабочие, как по команде, подняли лопаты и примяли глину. Из-под лопаты сочилась тоненькая струйка воды.

– На ключ попали.

Оба в недоумении остановились над ямой.

Архитектор, что-то нашептывая про себя и соображая, остановился в раздумьи. Бобров тревожно смотрел на него.

– Лом у вас есть? Попробуйте.

Брошенный со всего размаха лом легко врезался в мягкую почву. Вода забила сильнее и скоро наполнила яму.

– Что такое? Что случилось? – встревожился Бобров.

– Подземные воды, – спокойно ответил архитектор. – Этого надо было ожидать. Придется потом подумать, что с ними делать. А пока…

Он отошел шага на два – и опять быстро заработали лопаты, отбрасывая на траву мягкие и блестящие ломти сероватой глины. Почва становилась все влажнее и влажнее.

– Не надо. Зарыть. Начинайте с другого угла.

– А камень как же?

– Камень придется перенести. Эка беда!

Рабочие нехотя направились к колышку, отмечавшему противоположный угол будущего здания.

– Не все ли равно, куда мы первый камень положим, – ведь верно? – стараясь казаться веселым, спрашивал архитектор. Бобров молчал. Опять начали работать лопаты.

– Здесь хорошо. Дело обстоит не так страшно… К завтрашнему дню камень должен быть там. Яму засыпать, воду предварительно выкачать.

Строители последовали дальше. Они не слыхали, как позади них шёпотом разговаривали рабочие.

– На воде хотят строить, – сказал один.

– Им виднее… Наше дело исполнять, коли приказывают.

– Тоже еще камень переноси, – опять проворчал первый. – Нас не в каменщики, небось, нанимали… А этот кто же с архитектором важный такой… Форменный комиссар. Видно, ни хрена не понимает…

– Не твое дело, что велят, то и исполняй!

Наши герои не слыхали этого разговора, – и хорошо. Разве уменье управлять людьми не заключается в том, чтобы не слышать, чего не надо слышать, не видеть, чего не надо видеть, а в особенности не говорить о том, о чем можно и не говорить.

– Ну что ж, Юрий Степаныч, строим? Теперь уж назад не повернешь.

– Строим, – хмуро ответил Бобров.

– А чего ж не радуетесь-то? Радоваться надо.

– А вы радуетесь? – в упор поставил вопрос Юрий Степанович.

– А что ж мне еще делать? Понятно, что радуюсь. Только и беспокоюсь немножко. Не уплыл бы наш городок в речку. Что? Как по-вашему? Не уплывет?

Архитектор скрестил руки на груди и ждал ответа.

– Неужели есть опасность?

– Не страшно – я ведь, что называется, образно выражаюсь. Где-то тут – он придавил сапогом вязкую серую глину – под землей речка течет. А где она – без подробного исследования не установишь. Бурение надо произвести… Ведь это все от нас же самих зависит. Захотим – уплывет, не захотим – все сойдет благополучно. Питер ведь весь на воде стоит, и ничего – держится. Только если уж по правде говорить – надо бы другое местечко выбрать – повыше туда, посуше…

– Я думаю, что и здесь не плохо.

– А это уж как хотите.

Боброву представилось, что вот опять поставят вопрос об изменении проекта – опять комиссия рассмотрит и утвердит новый проект, опять пошлют запрос, опять изменят, может быть, опять назначат комиссию…

Подобные же мысли были и у архитектора.

– Справимся как-нибудь-подумаем. Это не штука на хорошем месте строить – ты на плохом так построй, чтобы хорошо было. Много ли у нас городов на хороших-то местах стоят? Ничего, вывезем…

Официальная закладка состоялась в назначенный день. Рабочие со знаменами, комсомол, пионеры, красноармейцы с оркестром музыки расположились полукругом на будущей площади. На трибуну один за другим выходили ораторы с праздничными речами о первом камне социалистического строительства, о тех трудностях, которые преодолены и которые еще нужно преодолеть.

Бобров стоял у трибуны. Рядом с ним, кутаясь в соболий палантин и как бы нечаянно крепко прижавшись к нему, стояла Муся. Изредка она поворачивала к нему голову и улыбалась радостной и многообещающей улыбкой. Он не слушал речей, не слушал поздравлений, наполненный радостью торжественной обстановки, радостью начала дела и, может быть, больше всего теми явными признаками внимания, которые оказывает ему Муся. Пусть в последнее время встречи их стали более редкими, пусть она иногда в самые нежные и счастливые минуты их встреч обдает его холодом, но – казалось ему – она только и ждет от него тех слов, которые когда-то сама не дала сказать. Он был уверен, что победа над нею зависит только от него, что он сам выжидает первого слова, радовался твердости своего характера и втайне мучился.

– Пусть она первая…

К трибуне протискался мужичек, низкорослый, с серой бородой и лукавыми карими глазками. Мужичек топтался около трибуны, стараясь обратить на себя внимание Боброва – Бобров не замечал его. Мужичек громко кашлянул.

– Да это Михалок, кажется.

– Наше вам, здравствуйте, – обрадовался Михалок. – Вот и я приехал, только-что с вашим архитектором говорил. Наша слуховщина вся тут.

– Вот и прекрасно.

– Мне-то прекрасно, – возразил Михалок, мое дело маленькое. Только… Не знаю, как вам и сказать…

– Что такое?

– Я говорю – великое дело затеяли, большое. Это ораторы очень хорошо говорят. Сколько народу вас благодарить потом будут.

Бобров видел, что Михалок собирался сказать не об этом.

– Знаю, что не плохое, – ответил он.

– Только вот место-то выбрали… Эх!

– Место обыкновенное.

– Какое ж обыкновенное-то? Чортово Займище. Слава-то какая! Нечистое это место, вот что. Я уж и архитектору говорил.

– Вычистим, – отшутился Бобров.

– То-то же, что вычистим. Вы бы не смеялись над мужиком. Тут уж строились прежде, да ничего не выходило. Не стоять здесь городу!

– Вы бы архитектору сказали, – это по его части.

– Говорил. Только он чудной больно. Ты, говорит, знай строй, а там время все за тебя достроит. Правда, что время все правит.

– А вы бы не каркали, – остановил его Бобров.

Михалок сконфузился и исчез в толпе.

– Кто это? – спросила Муся.

– Так называемый Михалок. Со Слуховщины – вроде колдуна, что ли.

– Так у нас есть и колдуны, – обрадовалась Муся. – Как это мило. Сегодня ты у меня будешь? – спросила она и еще крепче прижалась к нему своей шубкой.

А на трибуну один за другим поднимались ораторы и все говорили и говорили… Следствие ли это векового молчания, следствие ли это вечно жившей, но не вырывавшейся наружу нашей потребности, следствие ли необходимости упорно просвещать наш покамест еще достаточно темный народ, но, несомненно, одно, что с первых же дней революции обрушилась на нас вместе с революционной стихией – стихия словоговорения. Разлившись по необъятным просторам, стихия эта захлестнула буквально всех – говорили на митингах, говорили на улицах и площадях, говорили в вагонах, говорили дома за обеденным столом, везде и всюду оказались свои Мирабэ, расточавшие и весьма обильно ораторские таланты. Но постепенно, вместе с организацией революционных сил, организовывалась и ораторская стихия: теперь говорят не все и не всегда, а только специально назначенные к тому лица и в специальные дни и часы.

А зато в эти специальные дни и часы, когда разрешено развязать языки, стихия полностью берет свое, стремясь наверстать потерянное время – и нет меры ораторскому потоку, и нет конца речам, и нет конца выступлениям…

Уже колонны собравшихся на торжество поредели, уже уехал товарищ Лукьянов, а вместе с ним и Муся, а поток красноречия, как бы подтверждая опасения архитектора и Михалка, стремился затопить Чортово Займище и новый, еще пока не построенный, город, все его будущие улицы и переулки и рабочих, собравшихся посмотреть место своего будущего жительства. Толпы и колонны редели, только знаменосцы не решались бросить свои стяги, да скованные дисциплиной отряды красноармейцев поддерживали приходящие в дезорганизацию ряды: надо ведь и то принять во внимание, что если у нас все любят говорить, то никто уж не любит слушать.

И поэтому пусть не покажется странным, что даже виновник, казалось бы, торжества не выдержал ораторского потока.

Юрий Степанович потихоньку, чтобы это не заметно было другим, сошел с возвышения, сделал два-три стратегических обхода и, оказавшись вне поля зрения товарища Метчикова, которому было передано председательское место, направился к шоссе, где его ждал автомобиль.

* * *

Вечером он был у Муси. Она сама открыла дверь и при этом сказала, как бы оправдываясь:

– Сегодня праздник – никого нет.

Но улыбнулась так таинственно и вместе с тем так лукаво и почему-то – это бросилось в глаза Юрию Степановичу – была в том самом белом платье, которое было на ней почти год тому назад при первой их встрече.

В квартире был полумрак, лампа, накрытая тёмнокрасным абажуром, создавала освещение, при котором можно было лишь слабо различать очертания предметов – зато белое платье тем более выделялось и, где бы ни была Муся, оно бросалось в глаза. И что еще более усиливало впечатление необычности – она говорила шёпотом, словно самая встреча была тайной и кто-то невидимый за стеной мог их подслушать.

Она вспоминала.

– Помнишь, когда ты пришел ко мне в первый раз. Ведь ты боялся меня, не правда ли? А теперь ты такой важный, а я рядом с тобой маленькая, маленькая…

Она изобразила, какая она маленькая, и ее платье нечаянно прикоснулось к нему.

– Ты очень много сделала для меня, – возразил Юрий – я перед тобой в долгу.

– Старые долги, – лукаво погрозила она – когда-нибудь придется расплачиваться… Помни!

– Я всегда буду твоим должником.

– Всегда? – с неожиданной страстностью повторила она – ты говоришь – всегда?

Этому «всегда» она тоже придала таинственный смысл.

– Да, всегда, – шёпотом ответил он, и, как когда-то, опять положил руку на спинку дивана, чтобы она, не прикасаясь, обнимала ее плечи. Но на этот раз Муся не отстранилась и продолжала начатый разговор, бессмысленный для других и в то же время полный для них обоих глубокого и тайного смысла.

– А ты думал тогда… давно, давно, когда маленьким мальчиком и девочкой мы сидели на скамейке в саду, такие глупые, что ты будешь моим… должником? Почему ты перестал со мной встречаться? Как я тогда плакала…

Боброву было стыдно сознаться, почему. Он чувствовал, что Муся сама отлично понимает это и только нарочно хочет увеличить список его долгов.

– Зато теперь… – ответил он, – и не окончил фразы. Рука, лежавшая на спинке дивана, словно нечаянно опустилась на ее плечи, она вздрогнула, но как-будто не заметила ничего и продолжала тот же бессмысленный разговор.

– Теперь мы большие… и не такие…

Он в этот момент привлек ее легким и незаметным движением ближе к себе. Она не сопротивлялась.

– И не такие… глупые, – докончила она фразу и рассмеялась сухим взрывчатым смехом, таким тихим, что его мог слышать только он.

– Ну что еще? Что? – проговорила она – и он видел совсем близко сделавшиеся большими и глубокими глаза.

Она была в его руках – горячая, легкая и почему-то очень большая. Он дрожал – губы шептали что-то невнятное и, может быть, смешное, потому что в ушах стоял тихий сухой взрывчатый смех.

И как раз в эту минуту продребезжал звонок – требовательный, настойчивый, властный. Почему именно в эту минуту, спросите вы. Трудно объяснить, почему. Но этот неумолимый звонок, когда вы одни во всей квартире с любимой и любящей, может быть, женщиной, когда вы наполнены только ею и знать ничего не хотите, что делается за четырьмя стенами – он всегда раздается именно в эту минуту, не являясь ли простым напоминанием о том мире, про который забыли вы, о той жизни, что бьется и неумолимо и дребезжащее требует там – за стеной.

Муся спокойно встала, прошла в прихожую, оправляя на ходу чуть-чуть помятое платье, спокойно открыла дверь. В дверь просунулась широкая борода товарища Ерофеева.

– Я кажется первым пришел… Извините, только по чрезмерной аккуратности… Товарищ Лукьянов тоже сейчас будет, я только-что от него. А вот видите – и не первым, – обрадовался он, заметив Юрия Степановича – Где ж нам старикам за молодежью…

– Юрий Степанович минут десять как здесь, – сказала Муся, – остальные, по обыкновению запаздывают.

XVIII

Придется некогда изведать и тебе

Любви безумство роковое.

Е. Баратынский.

Каждое наше общественное празднество имеет, как известно, две части – одну официальную, с речами, митингами, выступлениями – и другую неофициальную – без митинга, без выступлений, но тоже с речами, а главное – с некоторым количеством спиртных напитков. Ужин у Муси, устроенный сюрпризом для Юрий Степановича, был именно неофициальной частью торжества закладки рабочего поселка.

Вслед за Ерофеевым пришел Лукьянов и, увидев Боброву, подошел к нему той размашистой походкой, которой подходят только к близким приятелям и друзьям, и, ударив его по ладони, сказал:

– Поздравляю. А ведь ты – молодец.

– Что ж я, – в тон ему ответил Бобров, – мы тут все одинаково поработали.

– Ну, а все-таки, если бы не ты… Только смотри – напоследок не подкачай. Мне ведь за всем следить некогда – на тебя полагаюсь.

– Поможешь, так не подкачаем, – ответил Бобров, первый раз за все время подхватывая «ты», чтобы тец более укрепить дружеские отношения с главой губернии.

Пришли еще старые наши знакомые – Ратцель угловато, но уверенно, как физическое тело, преодолевающее сопротивление среды, продвинулся к хозяйке и поцеловал ее руку; Метчиков, чувствовавший в присутствии Муси некоторую неловкость и тотчас же спрятавшийся в угол; архитектор, одевшийся, вероятно, для оригинальности, в синюю косоворотку и высокие сапоги.

– Давно о вас наслышан, – сказал он Мусе, – оглядывая всю ее с ног до головы очень внимательным взглядом. Муся невольно опустила глаза:

– И я вас тоже очень хорошо знаю, хоть мы и незнакомы. Юрий Степанович не раз говорил.

– Ругал, наверное? Вздорный, отсталый старик? А вы недурненько живете, право, недурненько, – вслух выразил он свои впечатления от обстановки и расселся в одном из кресел, подняв вверх бороду и улыбаясь, похожий на большого лукавого мурлычащего кота.

Пришли еще какие-то молодые люди, пришли люди и немолодые, но нам незнакомые и не стоящие того, чтобы с ними сейчас знакомить, пришел безусый паж, некогда провожавший Мусю в ее путешествиях, – словом, пришли все те, кто так или иначе принимал участие в подготовке торжества, и их ближайшие знакомые. Последним прилетел Алафертов, франтоватый, улыбающийся, показывающий крупные белые зубы. На правах старого знакомого он говорил Мусе «ты» и старался держаться поближе к Лукьянову, вероятно, для того, чтобы тот раз навсегда запомнил его улыбающуюся физиономию.

Когда гости основательно познакомились со вкусом стоявших на столе явств и питий, при чем отдавали перед всеми другими напитками явное предпочтение отечественной горькой, вспомнили и о том, ради чего собрались. Товарищ Лукьянов произнес нечто вроде тоста.

– Товарищи, – сказал он – мы должны почтить виновника торжества нашего уважаемого, – он наклонился в сторону Боброва. – Когда он в первый раз пришел ко мне со своим проектом, я, признаться, подумал – Сволочь какая-нибудь, сорвать хочет – уж ты извини меня, Бобров, из песни слова не выкинешь. А потом вижу…

– Когда же это он увидел-то-а? – шепнул через стол архитектор.

– А потом вижу – парень настоящий, увлекается. Я и сам увлекся: так уж это все замечательно вышло. Выпьем за товарища Боброва, за инициативу, за революционное строительство.

Все смотрели на Боброва. Муся улыбалась ему многообещающей улыбкой, архитектор подмигивал – «Скажи! Ну-ка-скажи».

Бобров сумел ответить так, что, не умаляя своей роли, поставил на первый план заслуги Лукьянова – при чем тот не смог скрыть торжествующей улыбки.

– А впрочем, – закончил он – никто из нас, товарищи, не может присвоить себе этой чести. Нас выдвинули и нам поручили дело и нас толкали они – настоящие хозяева нашей жизни. За строителей социализма – за пролетариат.

Дальше, как водится, говорили все и обо всех, не забыли даже об Алафертове и скромном Метчикове, которые имели если не такие очевидные, то все же и неоспоримые заслуги. Муся во время ужина заботилась о том, чтобы никто не был обойден ее вниманием, как хозяйки дома. Она поговорила и с Ратцелем, и с архитектором, и даже с Ерофеевым, который, подвыпив, не прочь был подурачиться и несколько раз пытался обнять ее, но она каждый раз умела ускользнуть от объятий. Бобров следил за Мусей и чувствовал, что все улыбки, все слова, с которыми она обращается к другим, принадлежат только ему одному, как ему одному принадлежит ее белое платье и открытые этим платьем плечи и несколько полные белые руки. Она старалась сама поддержать в нем это чувство, то и дело взглядывая на него через плечи других с особенной многообещающей улыбкой.

После ужина начались неофициальные разговоры. Лукьянов громко рассказывал о своих военных подвигах и удивительных случаях фронтовой и революционной жизни. Ерофеев – о своих похождениях в молодости, когда ему вздумалось почудить и он ушел из богатого родительского дома бурлачить на Волгу. Ратцель – о каких-то планах, которые позволят безошибочно предусматривать самые неожиданные конъектуры. Архитектор в углу уламывал Метчикова, стараясь, вероятно, внушить ему одну из своих теорий, которыми он так любил удивлять свежих людей и которым сам никогда не следовал в жизни.

Ерофеев подошел к Боброву и сказал:

– А ведь все-таки сознайся, что авантюра.

– Что авантюра?

– А вот все это ваше дельце, а? Ведь это вы Плешки ну слободу спалили.

Бобров отшатнулся и удивленно посмотрел на бородача.

– И не стыдно вам.

– Что ты, что ты. Я ведь сам это люблю. Размах-то какой. Широта! А ведь я тоже, признаться, сначала подумывал, что ты просто сорвать хочешь. А ты ведь строишь. Молодец!

* * *

Весь последовавший за закладкой городка день Юрий Степанович только и жил одной мыслью – как можно скорее, сейчас, немедленно видеть Мусю. Может быть, вам это покажется невероятным, но директор грандиозной постройки, автор необыкновенного по смелости проекта, в тот самый день, когда осуществление началось, когда он получил возможность вдоволь насытить и чувство тщеславия и чувство власти, которые глубоко коренятся в существе каждого человека, а такого человека, как Бобров, коренятся в особенности глубоко, следил больше за стрелками своих часов, чем за работой вверенного ему и гораздо более сложного, чем часы, аппарата.

Но напрасно следил он за стрелками – аппарат постройки так крепко взял нашего героя, включив его в размеренно быстрый ход свой, что даже движение стрелки часов вовсе не приблизило для него минуту долго ожидаемого им свидания. Надо сказать, что Юрий Степанович в этом аппарате играл ту же роль, что стрелка в часовом механизме, а именно – был наиболее видной и в то же время наиболее подчиненной частью. Он должен был находиться в движении до тех пор, пока будто бы подвластный ему аппарат не прекращал своего движения.

Контора постройки помещалась теперь не в квартирке из двух небольших комнат, а временно заняла здание городского театра, закрытого на летний сезон. В зрительном зале, в ложах, на галерке и в амфитеатре стрекотали машинки, выстукивая ведомости, сметы, проекты, отчеты и счета, толпились пришедшие наниматься строители – плотники, каменщики, маляры, поставщики и подрядчики осаждали кабинет Юрия Степановича, соблазняя его выгоднейшими предложениями, конторщики и делопроизводители и счетоводы стремились здесь же найти применение своим силам и тоже осаждали кабинет Юрия Степановича – и, наконец, безвестные изобретатели тут надеялись получить возможность осуществить кажущиеся им такими необыкновенными изобретения.

Совершенно напрасно некоторые из наших сограждан обвиняют нас в отсутствии духа изобретательности и инициативы: в чем другом – в изобретателях у нас никогда не было недостатка. Стоило только первому плотнику ударить топором по бревну, и вот уже несколько человек принесли изобретенные ими топоры, которые, по словам изобретателей, могут работать без всякой затраты сил, единственно с помощью остроумия заложенной в них идеи. Стоило только первому землекопу появиться на территории рабочего городка – и вот уже десяток механических лопат ждут признания и применения в жизни. А проекты замены дерева соломой и глиной, а комбинированная мебель, объединяющая в одно очень громоздкое и неудобное целое и кровать, и стол, и керосиновую кухню. А сколько еще таких изобретений и проектов, о самой возможности которых трудно и додуматься – самодвижущаяся повозка, оказывающаяся обыкновенным, по очень первобытной конструкции велосипедом, самогонный аппарат, который, но словам изобретателя, может заменить в иных случаях более дорогостоящие двигатели, и, наконец, взрывчатое вещество, которое можно приготовить по идее изобретателя из угля и двух других предметов, продающихся без особого разрешения в каждой аптеке губмедторга.

Все хотели помочь такому необыкновенному делу, как постройка рабочего городка, все хотели приложить, а при случае и погреть свои руки около этого необыкновенного и симпатичного дела, используя все доступные им средства – и страсть руководителя ко всему новому, и его преклонение перед наукой, и лозунг «лицом к деревне», и пролетарское происхождение, и инвалидность как физическую, так равно и духовную.

Юрий Степанович должен был разбираться в качествах людей и их предложений, в ценности принадлежавших им проектов, должен был, чтобы окончательно не потерять свою репутацию, каждого принять, с каждым поговорить, каждого обнадежить.

А как откажешь в приеме тем многочисленным лицам, которые приходили с письмами, записками и записочками от всех и тоже многочисленных лиц, которые так или иначе содействовали постройке. Подрядчики от товарища Ерофеева, за которых тот ручался, бухгалтера и статистики от товарища Ратцеля, молодые люди от профсоюза и комсомола, более или менее ответственные товарищи, направляемые на постройку губкомом – и барышни, наконец, направляемые отовсюду и ото всех. Эта разнообразная толпа отняла у Юрия Степановича весь день и захватила даже часть вечера, а там настоящие дела – разговор с архитектором о постройке, с Метчиковым об условиях найма рабочих и о жилищах для нанятых на работу строителей.

Только часам к семи Юрий Степанович чувствовал себя свободным от дел. Первым его движением было взяться за телефонную трубку.

– Марья Николаевна дома?

– Они с утра ушедчи. Кто спрашивает?

– Когда же она будет?

– Ничего не сказали.

Этого Юрий Степанович не ожидал.

Ему казалось, что и она должна весь день думать только о нем, ждать его, следить за стрелкой часов с таким же напряжением, с каким следил он – и вдруг ее с утра нет дома.

Только в десять часов звонок и слабый голос Муси.

– Мне нездоровится. Если вам не будет скучно с больной – приходите.

Радость Юрия Степановича была так велика, что он не заметил даже столь очевидных противоречий в двух показаниях одного и того же телефона: ему нужно было видеть ее. То чувство, которое она так недвусмысленно проявила вчера, – не исчезло ли оно: вот какая мысль тревожит всегда влюбленных. Странно применять этот эпитет к Юрию Степановичу, – но каким другим именем назовем его после всего, что о нем сказали?

Была ли в тот вечер Муся больна, или болезнь была только одним из многочисленных капризов ее – но только Муся действительно лежала в постели. На белой подушке в художественном беспорядке разбросаны золотые волосы, белое кружево рубашки, сквозь которую просвечивает грудь, обнаженные руки, будто бы в бессилии упавшие на одеяло – все это делало Мусю такой желанной и такой привлекательной.

– Дайте мне воды, – потребовала она. – Поправьте подушку.

Он дал ей воды, поправил пахнущую духами теплую подушку. Она без устали болтала о вчерашнем вечере, смеялась, а потом вдруг как бы вспоминала о болезни, и лицо ее принимало усталое, страдальческое выражение.

– А этот ваш архитектор – я и не думала, что он такой… В синей рубахе, с бородой…

– Для оригинальности. Хочет быть интересным, – ответил Бобров, почувствовав за словами Муси нескрываемое любопытство к личности архитектора.

– Нет, он и верно ни на кого не похож. Сидит и мурлычет, как кот. А говорит сладенько, сладенько, словно… целует.

Муся засмеялась сухим взрывчатым смехом, показывающим особенное ее возбуждение. Этот смех показался Боброву неприятным, – как ни странно, он начинал ревновать Мусю к архитектору.

– Что же – он незаурядный человек, – ответил Бобров, – только слишком много притворяется, говорит всякие глупости и заставляет им верить.

– Что ты – глупости. Он умные вещи говорил. Знаешь о чем он вчера говорил? О любви…

Бобров тревожно взглянул на Мусю.

– Что ж тут удивительного? Говорил. Собственно не о любви даже, а о вине. Вино, говорит, как и любовь… маленькими глотками пить надо…

Муся опять засмеялась. Тревожное настроение нарастало и нарастало. Бобров попытался поближе подвинуть стул, чтобы касаться кровати, и даже положил руку на одеяло, чтобы незаметно прикоснуться к Мусе – но Муся заметила это и отняла его руку. Не было сказано ни слова – но Бобров чувствовал, что сегодня он неизмеримо дальше от Муси, чем вчера, и что сегодня она неизмеримо желаннее, чем вчера. Кто виноват в этом? Он сам? Архитектор?

* * *

Большое дело, как и большую тяжесть, трудно лишь сдвинуть с места, но зато, раз приведенное в движение, оно идет силой инерции, разрушая все препятствия, стоящие на пути. Но зато маленькое дело, которое так легко начать, тем больше и больше затруднений представляет в дальнейшем своем движении. Оно постоянно тревожит, постоянно волнует, требует постоянных забот и усилий. Такое маленькое и неважное и вдобавок личного характера дело стало отнимать у Боброва больше усилий, чем огромное дело постройки рабочего городка.

– Сказать ей все сразу, – и конец, – думал он возвращаясь домой: – Что же это на самом деле – она играть со мной вздумала.

Но такое, казалось бы, простое задание – прямо сказать, прямо спросить и получить ответ – оказалось невыполнимым. Она не понимала намеков, она не понимала даже прямых вопросов. Началась длинная и мучительная борьба, полная неожиданностей, волнений и тревог, о которых прежде герой наш не мог и догадываться. Казалось, что с ним повторяется один из забытых детских романов, с цветами, скамейками, свиданиями, глупыми мечтами и глупыми слезами. Если раньше он мог видеть Мусю в любое время, мог засиживаться у нее до поздней ночи, – то теперь это оказывалось почему-то неудобным. Всегда выходило так, что он встречался с нею в официальных местах, в присутствии посторонних, вдруг облепивших ее со всех сторон. То она обедает вместе с Лукьяновым, то едет на прогулку с одним из безусых пажей, появившихся вдруг в довольно-таки большом количестве, то она идет в театр, а из театра ее провожает не он, а кто-то другой.

И вот – тоже по внезапному капризу – она нежно пожимает ему руку, взгляды ее наполнены любовью, она стремится быть ближе к нему, всячески подчеркивает его преимущественное среди всех остальных поклонников положение.

И вот – опять по внезапному же капризу – она дает ему каждым движением своим понять, что он только один из многих и что предпочтение, оказываемое ему, отнюдь не есть предпочтение перед этими многими.

Иногда она принимает личину добродетельной женщины старозаветного склада, боится излишних разговоров, косых взглядов провинциальных кумушек и на этом основании требует от него более редких и более коротких встреч, – иногда как-будто нарочно стремится оправдать свою репутацию свободной женщины, особенно подчеркивает особенный смысл своих отношений к Лукьянову, и даже не только к нему одному, – но и к другим лицам, но только не к Боброву.

Бобров злился, радовался, ревновал, возмущался, надеялся, – а все вместе составляло невыносимую для него тоску и постоянную тревогу.

Самое худшее во всем этом было, что посторонние люди стали замечать его состояние. Так Алафертов фамильярно спросил его:

– Ну как у тебя с Мусей? Не правда ли – славная бабенка!

И при этом так произнес последние слова, с таким выражением, точно она была всегда доступна и близка ему, только сам он, Алафертов, никогда не интересовался ею.

– Ничего, – невнятно отвечал Бобров: – только она меня теперь мало интересует. Ты сам знаешь, для чего она была нужна.

– Ой ли? – лукаво подмигивал старый друг и товарищ беспечального, как говорится, детства. И это «ой ли» переполнило Боброва бессильной злостью и ненавистью.

– Он добился, – а вот я…

Что и Алафертов, и Лукьянов, и еще кто-то – имя им легион, – все те, о которых говорила молва, действительно чего-то добились, Бобров не сомневался. Тем хуже для него, что он позволяет себя водить за нос этой женщине, этой публичной женщине, – как назвал ее когда-то Алафертов.

– Если она так, – решил он после этого разговора, – то она не дождется от меня ни звонков, ни напрашиваний. Кончено. Эта комедия мне надоела.

В тайне он надеялся, что она первая вспомнит о нем и тогда все будет по иному. Первый день после этого решения Юрий Степанович с трудом воздерживался, чтобы не подойти к телефону и не спросить, где она будет вечером, и добиться от нее приглашения. Он неоднократно брался за трубку и снова опускал ее.

Он ждал ее звонка и не дождался.

XIX

Блаженство ты – и безнадежность.

Ф. Тютчев.

Юрий Степанович просиживал вечера добровольного одиночества в комнате, помещавшейся в том же театре, где и контора, близ молчаливой по ночам канцелярии, хранившей только в рассыпанных тут и там бумагах следы оживленной дневной работы, занимаясь неконченными в течение дня делами да своими собственными мыслями, то-и-дело уносившими его в уютную неуплотненную квартиру Муси. Только часу в двенадцатом выходил он на улицу, полную свежего весеннего теплого воздуха, и бродил в отдаленных от центра местах, где уж наверное не мог встретиться с Мусей и где наверное, ничто не могло помешать одинокой прогулке задумавшегося пешехода. О чем задумавшегося? О своем близком уже теперь к выполнению плане, о славе, которая ожидает его, о Мусе, затеявшей опасную игру, а, может быть, о том времени, когда не было ни плана, ни славы, ни Муси, ни опасной игры.

В одну из таких прогулок, выйдя из задумчивости, он увидел: белую церковь с высокой колокольней, решетку, сквозь которую видны желтые подметенные тропинки, зелень, памятники и кресты, улицу без тротуара, заросшую травой и низкими деревянными домиками, с неизменными цветами на окнах, может быть, только один из этих домиков с вывеской «сапожный мастер». Что именно он заметил – важно ли это? – только вдруг он остановился в недоумении, как человек, попавший не туда, куда шел, и еще больше, – как человек, наткнувшийся вдруг на непреодолимое препятствие.

Голубое платье мелькнуло у калитки, голубое пятно заполнило улицу, голубое пятно заполнило все перед ним.

– Нюра.

Пусть не будет для вас странным, читатель, что встреча, к которой, может быть, герой наш бессознательно стремился, произвела на него впечатление встречи неожиданной и неприятной. Первым движением было спрятаться, уйти, найти защиту, – а спрятаться было и некуда и неудобно. Голубое платье маячило прямо перед глазами, маленькое, несколько похудевшее, но по-прежнему миловидное личико, похожее по-прежнему на лицо веселого мальчишки – забавника и забияки, улыбалось ему.

Оставалось только быть бесстрашным, как бесстрашен бывает солдат, попавший в окружение врагов, которому нет иного выхода, как умереть, – с оружием ли в руках или при постыдном бегстве.

– Ты ко мне? Заходи, – сказала Нюра, продолжая смотреть на сконфуженного Юрия Степановича. – Да что ты – боишься, что ли? Не съем.

И она весело расхохоталась, показывая мелкие белые зубы.

Почему же так испугала Боброва встреча с Нюрой? Надо вспомнить, при каких обстоятельствах расстались они, надо еще сказать, что вслед за этим Бобров около месяца едва ли не ежедневно получал от нее то влюбленные, то угрожающие, то жалобные письма, читая которые он мучился, давая каждый раз слово пойти к ней, успокоить ее – и не решался, не почему-либо другому, а из боязни этой встречи, из боязни повторения тех же жалоб, слез и упреков. Мысль когда-нибудь, хотя бы случайно, встретиться с нею была мучительна. Что он скажет, что скажет она, как он посмотрит в ее глаза…

И вдруг – вот она, лицом к лицу.

– Я не боюсь – что ты! Напротив, очень рад, что тебя встретил.

Он ждал – сейчас последует вопрос: отчего ты ушел от меня, почему до сих пор не был, зачем пришел, и дальше – неизбежные слезы, жалобы, упреки.

Но ничего этого не последовало.

– Ну ладно, – сказала Нюра. – Лучше поздно, чем никогда. Посмотришь на своего сына.

Это последнее замечание вогнало в краску нашего героя. «Сына». Зачем еще? Для чего?

Но отступать было поздно.

– Смотри, – торжествующим тоном сказала Нюра, раскрывая корзинку, в каких прачки носят на реку полоскать белье – вот оно. Существо.

Существо это оказалось мальчиком, здоровым и пухлым, с пухлыми же румяными щеками. Он бессмысленно улыбался, глядя на Нюру, а заметив Юрия, скуксился и заплакал.

– Чужой, – сказала Нюра и, обращаясь к ребенку – что, Кимчик, чужой? Это – папа, Кимчик. Твой папа…

Кимчик ничего не понимал и продолжал горько плакать.

– Он, наверное, есть хочет, – сообразила Нюра и, не обращая внимания на Юрия, раздевалась, готовясь кормить ребенка. Юрий смотрел на все это с двойственным странным чувством. Вся эта обстановка, и этот Кимчик, который почему-то называется его сыном, и Нюра в роли любящей матери казались ему глупыми, смешными, жалкими. И вдруг – эта же самая идиллия становилась ему почему-то приятной.

– Как ты теперь живешь? – неловко и глухо спросил Юрий. Он думал этим сказать, хватает ли денег, не нуждается ли она, не требуется ли его помощь. Она или не поняла или не захотела ответить.

– Как видишь – ничего. Ишь ты, оголец какой, – продолжала она, уже обращаясь к ребенку: – что, узнаешь?

Ребенок смотрел на Боброва во все глаза, не плакал, но зато был очень серьезен.

– Узнает!

Если бы Нюра сейчас пожаловалась на свою судьбу, если бы она сказала, что нуждается, если бы она взяла от него деньги – он был бы удовлетворен и спокоен. Но теперь оставалось обязательство, которое никак нельзя выполнить так, просто, рассчитавшись деньгами, и вместе с тем – чувство виноватости и перед Нюрой и перед этим ребенком.

– Я работаю, – ответила, наконец, Нюра, – получила службу, – вполне самостоятельный человек. Да, Кимчик?

Положила мальчика обратно в корзинку, встряхнула стрижеными волосами и закурила папироску.

– А если ты в чем нуждаешься, то я, – начал было Юрий.

– Нет, что ты, – ответила она и отвернулась. Если бы он был внимательнее, если бы он меньше был занят собой и своими мыслями и своими настроениями, он заметил бы, что ее глаза полны крупных нечаянных слез. Но к счастью он не заметил этого.

На другой день обычная его прогулка снова закончилась тем, что он зашел к Нюре.

На этот раз его ждали. В комнатке было прибрано, на столе стоял тщательно подобранный букет полевых цветов, маленький Ким лежал не в корзинке из-под белья, а в колясочке.

Бобров на этот раз не чувствовал неловкости, он поддерживал ее болтовню, интересуясь школой, в которой она работала, комплексным методом, представлявшим для нее непреодолимые трудности, работой среди женщин и комсомолом.

А ее больше всего интересовала постройка.

– Ты покажешь мне ваш городок. Я была там, да меня не пустили, – с оттенком обиды сообщила она.

Бобров обещал показать. Засиделся он на этот раз дольше, чем вчера, она вышла провожать.

– Вот и наше кладбище, – напомнила она, когда увидела церковь и решетку – зашли бы, да поздно. Заперто.

При этих словах она взглянула на Юрия и рассмеялась.

Улица была пуста. Все вокруг – и решетка, и деревья за решеткой, и желтые выметенные дорожки напоминали о прошлом, когда – год назад – в уединенной аллее они бродили по вечерам, держа друг друга за руки, пока колотушка сторожа не заявляла о том, что пора уходить.

Юрий и теперь взял ее руку, несколько минут они медленно шли вдоль ограды, потом неожиданно, как это было прежде, он прижался к ней всем телом и крепко поцеловал.

Она тихо, но властно отстранила его.

– Не надо… Не теперь…

И, отвернувшие!.. громко зарыдала.

– Чего же она хочет? Жить вместе с нею? Воспитывать детей?

Он представил себе почему-то такой же домик на Гребешке, трехоконный, с занавесочками и геранью, ребенка, который называет его папой. Все это он представлял в намеренно будничном виде, но почему-то мысли эти носили даже оттенок приятности. Нужно было усилие, чтобы эта картина стала отвратительной.

– Засасывает…

Он уже жалел, что встретился снова с Нюрой – как трудно будет теперь порвать с нею, зачем так недвусмысленно он выразил желание продолжать то, что было начато год назад. И поневоле, мысли его обратились к другой женщине, совсем другой, совсем непохожей.

– Муся, Муся…

Это повторенное два раза слово он наполнил упреком, горечью и сожалением.

* * *

Обещание показать Нюре постройку скоро пришлось исполнить.

Бобров не мог не знать, что об этой поездке тем или иным способом будет осведомлена Муся. Это была решительная ставка – или окончательный разрыв или победа. Но он решил показать свою независимость, показать, что он вовсе не думает о Мусе, – и в то же время сердце его не могло не сжиматься боязнью:

– А вдруг она окончательно порвет с ним. Что тогда?

На слова Нюры:

– Ах как скоро приехали, – он не ответил ничего, и сама Нюра маленькая, ненужная, до смешного наивная показалась ему лишней, вся затея – ребяческой, глупой.

– Узнает Муся, что скажет она, – уже с тоской думал он.

Юрию Степановичу редко удавалось вырваться на постройку, – где работа была еще более шумной, чем в конторе. Землекопы выравнивали бугры, то и дело откапывая и показывая архитектору глиняные горшки, медные монеты, человеческие черепа, попадавшиеся под лопаты. По-видимому, здесь в свое время было большое поселение, почему-либо исчезнувшее с лица земли. Почему? Не потому ли, что это место – нечистое, как выражается Михалок. Или, может быть, потому только, что когда-нибудь существовавший здесь брод перешел на версту вверх и вместе с ним переехал и город. Землекопы не занимались такими вопросами, – в их бараках усиленно обсуждался другой вопрос – о кладах, и некоторые из них, втайне от товарищей, по ночам выходили на разведки, каждый раз без особенного результата. Каменщики разбивали валуны и щебенку, плотники рубили первые венцы срубов, там подготавливались фундаменты, здесь столяры из подсушенного леса выделывали стандартизованные рамы и двери – работа шла единым фронтом: одновременно производились те операции, которые обычно следуют одна за другой.

Муравейник, расположившийся на Чортовом Займище, как и подобает всякому муравейнику, прокладывал от себя пути во все стороны. По дороге в город двигалась партия рабочих, спешно перебравшая и расширявшая шоссе для будущего трамвая, другая партия стопудовыми бабами забивала в берега тяжелые сваи, которые должны были удерживать мост, соединявший поселок с фабриками.

По вечерам, на пространстве постройки, горели костры, раздавались то плясовые, то длинные песни и звуки излюбленной гармошки. Здесь, буквально ночуя, в том же самом годном на все сезоны пальто или в русской косоворотке, моталась без устали большая фигура архитектора.

Архитектор не ждал гостей.

Внимательно, по своему обыкновению оглядев Нюру с ног до головы, он спросил:

– Что ж вы ее от меня до сих пор скрывали. А?

И шутливо потрепал Юрия по плечу.

– Ничего не скрывал, – ответил тот, – просто знакомая.

– Город хотите посмотреть, барышня? Что ж вы теперь увидите? Камень да щепки. Это только мы, строители, все видим. Вот это у нас главная улица, – сказал он, указывая на покрытое щепами и бревнами пространство, – а вам кажется, что улицы никакой нет.

Обычно тихий и несколько слащавый голос архитектора стал еще тише в присутствии женщины, которая, очевидно ему понравилась. Он с удовольствием водил Нюру по всей постройке, объясняя, как что называется, что из чего делается: все это интересовало Нюру, как ребенка.

– А тут такую махину взгромоздим – и в самом городе такой нет. Деревянную, правда – а уж за то простор! – сказал он, когда дошли до площади, где месяц тому закладывали первый камень.

– Наверху вышка будет, и с вышки весь город – как на ладони. И тот и этот. Мы уж постараемся так сделать, что те – он указал на город – тоже к нам перейдут. А что ж такого, – ответил он на вопросительный взгляд Бобров: – разве не было случаев? Строиться-то теперь будут только на этой стороне – ну той и крышка.

– А помните, что вы говорили? На закладке-то? – напомнил Бобров.

– Не страшно!

Он зашагал крупными шагами к тому месту, где когда-то впервые показалась вода. Яма была не засыпана, а только покрыта досками.

– Здесь мы славную штуку устроим. Совершенно невероятную, скажете – наш колодец и водопровод, и фонтан. Представляете? У меня проект есть всю эту воду в трубы заключить. Только бы средства позволили…

Нюра интересовалась и ямой, наполненной водой, и водопроводом, и фонтанами, и трубами.

– А вот вам я еще что покажу, барышня, – сказал архитектор, лукаво улыбнувшись Боброву. – Пойдемте сюда.

Он зашагал вдоль реки мимо строящихся домов, мимо моста – Нюра с трудом поспевала за ним. Бобров не понимал, куда он ведет и что хочет показать. Проектированный город уже кончился – начался высокий берег, на котором по первому проекту должно было строиться поселку.

– Вот здесь, – указал архитектор, – мой домик будет. Хорошее место. Вам нравится?

– Какой ваш? – спросил Бобров.

– А такой – надумал. – Надо же и мне что-нибудь… Хорошо? – спросил он Нюру.

– Очень, – ответила она – а почему весь город не здесь?

– Это уж не от нас – мы люди маленькие… Вот Юрий Степаныч…

Юрий Степанович обиделся.

– Вы ведь отлично знаете, что я ни при чем.

Излишняя внимательность к Нюре со стороны архитектора казалась Юрию Степановичу странной. Еще более странным обстоятельством было то, что Нюра слишком прислушивается к словам Галактиона Анемподистовича, задает праздные вопросы. Он был даже доволен, когда, подойдя к мосту, Нюра сказала:

– А можно мне через мостки пройти? Здесь мне ближе.

– Дадим пропуск, – пройдете, – ответил архитектор.

Бобров пытался провожать ее, но она отклонила:

– Я и одна… Прощайте.

– Любопытная – страсть до чего любопытная, – сказал архитектор, когда Нюра спустилась с обрыва к реке. – Молоденькая и много в ней такого всякого – а молодец. Право молодец. А вы как находите, Юрий Степанович?

– Вы не влюбились ли?

– А что ж, – поглаживая бороду, ответил Галактион Анемподистович, – я еще не старик.

* * *

Расчеты Боброва оказались правильными. Муся узнала о поездке в тот же день и в тот же день прислала записку.

– Что так долго тебя нет? Приходи.

Записка была короткая, пожалуй даже деловая, но от нее пахло ее, Мусиными духами, ее воздухом, почерк был ее – мелкий неразборчивый, торопливый. Может быть, на такое приглашение следовало бы не отвечать, может быть, следовало бы выдержать характер, но Юрий Степанович был так обрадован, что тотчас же бросился к ней.

– Стыдно забывать старых друзей, – сказала Муся, протягивая ему руку. – Нехорошо.

Отвернулась, сделала вид, что очень недовольна им, а вслед за тем – примиренным тоном:

– Я тебя прощаю. Мы будем ужинать вместе. Да?

После долгого, как ему казалось, перерыва Муся стала как бы чужой, но за то еще более неотразимой в своей деланной наивности, в кокетстве, в ежеминутной смене настроений.

В городском саду на открытой веранде они ужинали, пили вино. Муся смеялась, неосторожно прикасаясь к нему, говорила таинственным шёпотом о вещах, ничего таинственного в себе не заключавших, и потом оставила его у дверей своего дома, задав на прощанье коварный вопрос:

– А вы меня скоро познакомите с вашей… женой?

Это «вы», и еще более коварный смех, и то, что она убежала, не дождавшись ответа, переполнило Юрия Степановича досадой.

– Какая жена? Откуда она взяла?

Ему казалось, что отношения с Мусей окончательно испорчены, и прежнее мучительное состояние усугубилось сознанием своей ошибки.

– Она любит меня. Или любила. А я все испортил. Сам…

Три дня после этой встречи он никуда не выходил – и только на четвертый, не дождавшись приглашения со стороны Муси, пошел не к Мусе – а на Гребешок. Нюра не ждала его и встретила, пожалуй, несколько холодно. Он был еще холоднее с ней и ни одним словом, ни одним намеком не напомнил о том, что было так недавно у кладбища.

– А кто это мне ваш город показывал? – спросила Нюра – и засмеялась.

– Архитектор. Я тебе говорил о нем.

– Видно, большой чудак.

XX

О старых долгах не может быть и речи.

Из газетных статей.

Единственно встречаться с Мусей, вдыхать запах ее любимых духов, слушать ее тихий придушенный голос, сухой взрывчатый смех, держать в руке ее маленькую сухую руку становилось потребностью для Боброва. Иногда нежные, сказанные как бы в шутку, слова, иногда колкие, тоже сказанные как будто в шутку, замечания, лукавые улыбки, обещающие улыбки, улыбки просто кокетливые, вдруг нечаянно упавшее с плеча платье, взгляд, тайком брошенный из-под ресниц – без этого нельзя было жить, с этим – нельзя было чувствовать себя ни счастливым ни спокойным.

– Как поживает ваша… жена?

– Что вы? Откуда вы взяли! У меня нет никакой жены!

– А вот та самая… Шатенка… Ведь она очень, очень интересная… Мне нравится твой вкус…

Бобров не мог понять, знает ли она что-нибудь о Нюре, кроме того, что вместе с Нюрой он приезжал на постройку, но чувствовал, что она мучает его намеренно, и понимал, что ничего другого он и не заслужил.

Поездка на постройку, которой он думал возбудить ревность Муси, обратилась против него самого: он оправдал до тех пор ничем неоправдываемое поведение Муси.

Встречались они по-прежнему только на людях – или в ресторане, или на прогулке, или у нее дома, но опять-таки при знакомых, которых опять-таки было больше, чем нужно. Однажды он пробовал дать ей понять, что встречи на людях ему надоели. Она ответила:

– А что будут говорить обо мне? И так уж слишком много говорят. Неужели ты не знаешь?

Заметив, что этот ответ не удовлетворяет Боброва, она пояснила:

– Ты думаешь, что мне безразлично? Веришь сплетням? Ведь я знаю, что обо мне говорят, не хуже твоего знаю…

Бобров поспешил уверить ее, что никаких сплетен до него не доходило.

– Я все знаю… Говорят, что я вообще такая… Ну, как тебе сказать. Ты понимаешь. Что я торгую протекциями, что я… ну, одним словом, такие гадости… А ты веришь им. Ты ведь метя с детства знаешь – и веришь? Как это гадко с твоей стороны, как противно! И сам ты…

В голосе ее чувствовались плачущие нотки – Бобров мог предполагать, что этот разговор кончится истерическим плачем, может быть, обмороком, но кончилось так, как могла кончиться такая сцена только у Муси.

– Веришь мне? – спросила она, протягивая ему руку.

– А Лукьянов, – как будто невзначай бросил он эту фамилию, не без тщетно скрываемой ревности.

– Ты думаешь, – сухо ответила она – спроси у него. Он такой же друг, как и…

Она хотела, вероятно, сказать – как и ты, – но во время остановилась.

– Как и все… Ты веришь?

Он должен был верить вопреки здравому смыслу и очевидности, – ведь только такой и может бить настоящая вера. Он должен бил верить, когда ему говорили, что Муся больна и не выходит весь вечер, а в это время Муся была здорова, и у нее до поздней ночи засиделся товарищ Лукьянов. Он должен был верить, когда все доказывало противное.

Если не видеть ее, то хотя бы слышать ее голос через телефон, то хотя бы пройти мимо окон ее дома, или даже по той улице, где она живет, хотя бы разговаривать о ней – даже с Алафертовым, вспоминать ее слова, вспоминать ее взгляды и улыбки.

Те самые люди, смысл существования которых заключается только в том, что они «говорят», – начали поговаривать и о Боброве, люди близкие к нему, общие знакомые с Мусей, стали с ним ласковее и словно жалели. Он понимал, что этот затянувшийся и ничего не обещающий впереди роман надо перервать, – и не мог, постепенно обращаясь в одного из многочисленных ухаживателей и вздыхателей, которыми окружала себя Муся. И только ни на чем не основанная самонадеянность позволяла ему думать, что он как-то выделен из этой толпы и значит дли Муси много больше, чем все остальные.

Так незаметно победитель в борьбе с огромными трудностями, человек, сумевший преодолеть застой и косность, сумевший поднять весь город, сумевший заставить не только говорить о себе, но и верить в себя, оказался побежденным в борьбе с маленькой очень, казалось бы, обыкновенной и вдобавок, на строгий вкус, не совсем красивой женщиной. Он прислушивался к ее малейшему желанию, к каждому ее даже неявно выраженному капризу, к каждому ее намеку и спешил предупредить ее желания, ее капризы, ее намеки.

Они проходили как-то мимо магазина, где были выставлены на витрине изделия ювелирного искусства, и, заметив, что Муся с особенным вниманием остановилась на жемчужном ожерелье и даже сказала, что это ожерелье должно пойти к ней, он затратил на покупку ожерелья все свои деньги, а так как их было мало, – то и часть денег оставшихся неизрасходованными от аванса. Вознагражден он был только тем, что Муся, получив подарок, сказала:

– Какая славная безделушка!

И даже не поблагодарила и не нашла времени остаться с ним наедине. Только восхищение, которое он подметил в ее глазах, послужило ему наградой. Он считал восхищение это за крупный успех – и не задумался пред тем, чтобы найти такой же ценный подарок, преподнести его Мусе – и снова видеть ее восхищенные глаза.

– Ты очень тратишься, – сказала она ему как-то. – Зачем?

– Так ведь это же совсем недорого, – объяснил он. – И притом для тебя… Ты знаешь, – я перед тобой в долгу.

Ответом было легкое, но такое нежное и теплое рукопожатие, что Бобров мог чувствовать себя счастливым. Он в ослеплении своем не мог и предполагать, что загадочная фраза Муси о старых долгах получает такое банальное разрешение.

* * *

В конторе рабочего городка все по-прежнему шло своим чередом. Кабинет Юрия Степановича по-прежнему осаждался людьми, ищущими успеха в своих житейских делах, и этому успеху благоприятствовали всевозможные обстоятельства: каждый день оказывалось, что нужен еще какой-то новый материал, и каждый же день оказывалось, что именно этого материала нигде нет и достать неоткуда. То было время, когда каждый гвоздь приходилось клещами вытаскивать из рук соперников, борющихся именно за этот гвоздь.

Ни страна, ни тем более средних размеров город не были подготовлены к широкому размаху строительства, а в то же время и там и гут наперекор планам и предположениям возникали новые и новые постройки: страна спешила удовлетворить необычайно возросшую за годы всеобщей разрухи потребность чинить, ремонтировать и строить. И пока большие города и центры только раскачивались, составляя рассчитанные на десятилетия планы, – мелкие города, местечки и деревни бросали тесные и грязные квартиры, перестраивались, надстраивались и отстраивались, расхватывая весь имеющийся на рынке материал.

Вдруг оказывалось, что нет нигде кровельного железа, – набрасывались на черепицу. Запасы черепицы иссякали также быстро, и большинству домов грозило остаться на зиму без крыши. Бросались в сторону наименьшего сопротивления и заменяли черепицу дранкой. Предметы, самые названия которых ассоциируются с представлением о вещи, потребной только в единственном числе, требовались в сотнях и тысячах; дверные ручки, задвижки, замки, крюки и петли, – все это требовалось в таких количествах, которых рынок не мог удовлетворить. Несоразмерно большое количество времени тратилось только на то, чтобы узнать, где что имеется, чтобы заказать, потребовать, выпросить нужный материал. Командировки, поездки и просто беготня отнимали время у самых ответственных лиц, которые, казалось бы, должны были сидеть на месте и следить за производящейся работой.

В то время, как высшие органы вели дискуссию о кооперации и частной торговле, в то время, как на улицах с каждого угла глядел на зрителя яркий плакат: покупайте только в кооперации – в это же самое время Боброву на свой страх и риск и ответственность приходилось снабжать возникающий на пустыре город материалом, предложенным частным рынком при посредстве главным образом известного нам Палладия Ефимовича.

Он оказался в деле самым необходимым человеком и вполне оправдал рекомендацию, данную ему Ерофеевым. Он отыскивал нужный материал там, куда свежему человеку, казалось бы, странно было и заглянуть: не в трестах, не в магазинах, не на базарах даже, а где-нибудь в винных погребках, темных трактирчиках, в отделениях милиции и даже чуть ли не в гепеу. Товар конфискованный, товар неликвидный, товар безхозяйственный и, наконец, попросту краденый товар, – все это шло на постройку через Палладия Ефимовича, окруженного личностями, самая внешность которых внушала подозрения относительно их уголовного прошлого. И всех этих темных личностей Палладий Ефимович знал, всех называл по имени, отчеству, и все расшибали голову, только бы угодить ему.

– В тресте двадцать пять, на вольном рынке – сорок. Я достану за девять, если разрешите, – докладывал он Боброву.

– Где?

– Это уж мое дело, – усмехался Палладий Ефимович, – и на постройку откуда-то шли партии дверных ручек, партии вьюшек, задвижек несколько пачек листового железа. На вопрос, где можно достать тот или иной товар, Палладий Ефимович поглаживал обыкновенно голый череп, вынимал из засаленного сюртука засаленную же записную книжку и вслух соображал:

– Здесь найдем десять. Тут – пятнадцать… А в этом месте, может быть, и триста, только цена высока. Подождать придется.

Ерофеев, заходя в кантору, не раз спрашивал у Боброва:

– Ну, что мой Палладий Ефимович? Я вам говорил – Соломонов ум!

– А он, говорят, немножко-тово, – напоминал Бобров ходившие по городу слухи о Палладии Ефимовиче, слухи, не совсем лестно изображавшие некоторые его нравственные качества.

– Следить надо, – строго отвечал Ерофеев. – Я не против того, чтобы все брать в трестах, – да вы сами понимаете. Явление, конечно, ненормальное, но надо уметь пользоваться. Смотрите в оба.

Смотреть в оба? Это было легко сказать, но едва ли мыслимо исполнить. Дело не могло ждать, дело требовало, и под стихийным напором необходимости некогда было раздумывать о средствах и о путях.

Подписывая счета, договоры, требования, он мог только проявить чисто внешнюю суровость – и не больше того. Сомнительный вопрос можно было только отложить в долгий ящик – потом разберемся – а дело двигалось силой инерции, разрастаясь, разбухая, развертываясь, создавая вокруг неустанное движение и возмущенные этим движением слухи, толки и разговоры.

У лиц, стоявших во главе большого дела, появляются и большие потребности: прежде довольствовавшийся скромной ставкой, Бобров не нуждался ни в чем-теперь у него что ни день появлялись новые и необходимые расходы, которых даже менее скромная ставка не могла бы удовлетворить. Он получил легкую возможность отдаться любви к блестящей внешности, он получил легкую возможность развивать и то свойство человеческой души, которое называется широкой натурой. Распоряжаясь десятками и сотнями тысяч, разве не мог он выдать из своих личных средств десятку-другую нуждающемуся просителю или настойчивому изобретателю и на отвод бухгалтерии заявить:

– Запишите в мой личный счет!

Обед в ресторане, бутылка вина, загородная прогулка, именины, день рождения или какой-либо другой праздник у Муси – все требовало денег, и некогда было соразмерять эти расходы с ничтожным окладом директора предприятия. Росли цифры значащихся за ним авансов, росли и пачки документов и расписок, а оправдывают ли они всю сумму аванса – Бобров не знал.

– Потом разберемся. Некогда…

И в то же время он понимал, что надо, наконец, взять и дело и себя самого в руки, что пора, может быть, ввести работу в более строгие рамки, что период развертывания кончился и начинается новый период – период размеренного, разверстанного выполнения календарного плана. Он должен был знать, что момент катастрофы неизбежен, и в то же время катастрофа пришла неожиданно и застала нашего строителя врасплох.

Неприятности выразились сначала в очень слабой форме. В кабинете Юрия Степановича появился молодой человек из числа юнцов, постоянно окружавших Мусю. Этот молодой человек представил Боброву записку от товарища Ерофеева с просьбой «устроить мальца на какое-нибудь подходящее местишко» – как значилось в записке.

– У нас нет свободных мест, – ответил Юрий Степанович.

Юнец ушел, а на другой день – звонок от Ерофеева.

– Что ж это вы, – полушутливо, как всегда, спрашивает Ерофеев, – старые долги не хотите платить. Неужто у вас местишка не найдется? И паренек-то не велик – много ль ему потребуется.

Бесцеремонное, по обыкновению, заявление это нельзя было пропустить мимо ушей. Действительно, если кому обязан Бобров – то именно Ерофееву, первым поддержавшему казавшийся всем фантастическим план. Отказать в таком пустяке было невозможно.

Малец был принят в качестве помощника Алафертова. Но Алафертов счел появление мальца за личную обиду.

– И так у нас штаты раздутые, – заявил он, – а вы еще набираете. Ему здесь делать нечего.

Поладить с Алафертовым было нетрудно, но на раздутые штаты поневоле пришлось обратить некоторое внимание. Бобров нашел, что контора действительно перенаселена.

– Неужели все эти люди нужны? Мы выгадываем каждую копейку на материалах, а тут непроизводительно уходят сотни рублей…

По предварительному подсчету оказалось, что можно выбросить половину населения конторы, достигшего плотности, но крайней мере, одного человека на квадратный аршин. Заготовительный период прошел – ничто не мешало упразднить ненужные теперь должности, ничто не мешало принять решение сократить штаты, но осуществить это сокращение оказалось значительно более трудным делом.

Заведующие отделами и подотделами оказались несговорчивыми. Они тоже, конечно, не отрицали, что избыток людского материала имеется, но полагали, что весь этот избыток сосредоточен где угодно, только не в подведомственных им отделах.

– Вот у товарища, имя рек, можно бы и посократить.

Товарищ, имя рек, ссылался на другого товарища, другой товарищ на третьего. Кто-то осмелился заикнуться, что управление делами тоже имеет лишних работников, но тут запротестовал Бобров.

В результате было уволено два или три человека, из числа тех, кто не мог похвастать особенно сильными связями, рекомендациями или славой незаменимого специалиста. Одни люди были действительно нужны и полезны, другие были не нужны и бесполезны, но зато уволить их – значило испортить отношения с теми, кто их порекомендовал. А рекомендовали люди, полезность которых никто бы не решился оспаривать и отрицать. Были служащие, принятые по рекомендации Ратцеля, были служащие, принятые по рекомендации Лукьянова и даже по рекомендации самой Муси. Это, в общем, ничтожное обстоятельство поставило Боброва в невыносимое положение.

– Не слишком ли торопились уплачивать старые долги, не слишком ли много дали обещаний? Может быть, время рассчитаться?

– Рановато, – останавливал его Галактион Анемподистович. – Да и что беспокоиться – нам и работы-то всего на три-четыре месяца. Как бы хуже чего не вышло.

– Все-таки-лишние деньги.

– Где наше не пропадало. Возьмите в процентном отношении – такие пустяки.

Но «наше» стало пропадать там, где, казалось бы, этого не должно было случиться. Известный нам по Слуховщине Михалок явился к архитектору с жалобой, что склад выдает плохой лес.

– Сыроват немножко, – объяснял он. – Строить-то, понятно, можно, только нехорошо получится. Я ведь к тому говорю, чтобы на меня поклепа не было…

Архитектор вызвал заведующего складом – тот отговорился тем, что лес принят по весне, когда в конторе работал Палладий Ефимович, и что он, разумеется, каждого бревна при приемке осмотреть не мог.

– Выдаю, какой есть.

Бобров был экстренно вызван на постройку.

– Сыроват лесок-то, верно, что сыроват, – говорил архитектор, показывая ему забракованные плотниками бревна. – Да только не это меня беспокоит – а вот что…

Он отколупнул с одного бревна кору – дерево оказалось покрытым белыми точками, кое-где белоснежной тончайшей ватой, кое-где-пестрыми, лиловыми, розовыми бугорками.

– Гниет?

– Merulius laorimans, – ответил архитектор.

Название этого опасного разрушителя было непонятно Юрию Степановичу.

– Грибок, – объяснил архитектор. – Такое дерево в стройку не годится – весь дом заразить может.

Было легко отобрать зараженные грибком бревна, было легко поставить на склад специалиста, который бы предварительно осматривал лес, – было легко, наконец, распорядиться пилить бракованные бревна на дрова и выслушать шутливое по обыкновению замечание архитектора:

– Нужно и о дровах позаботиться.

Но было нелегко найти виновников этой возмутительной и даже преступной небрежности, и еще труднее было удовлетворить голос справедливости, требовавший наказания виновников.

– Кто принимал?

– Палладий Ефимович.

– Под суд, – закричал было Бобров, которому фигура товарища Мышь была всегда неприятна.

– Что вы, что вы, – остановил его архитектор. У него сильная зацепка. Как бы нам вместе с ним под суд не попасть… Ошибочку исправить надо – и следить, главное – следить в оба…

– Как же исправить-то?

– Расходики, конечно. Тепловая сушка, искусственная. Спешка-то ведь у нас какая – что бы лесу-то выдержаться дать, ну хоть еще годик. Все торопимся, торопимся, торопимся…

Этим, может быть, дело и кончилось бы, если бы назавтра в местной газете, рядом с сообщениями о быстром росте рабочего городка, о грязи в бараках, об испорченном мясе, которое было выдано строителям, не приютилась такая же маленькая, но гораздо более обидная заметочка:

– Для кого строят эти дома, и что глядят наши заправилы? Выдают дерево, которое для стройки негодно. Не пора ли положить конец этому безобразию!

XXI

Поговорим о первых днях Кавказа,

О Шиллере, о славе, о любви.

А. Пушкин.

Газетная заметка, кстати сказать, несколько запоздалая, была, конечно, явлением пустяковым: можно было дать солидное опровержение, подкрепленное обещанием расследовать дело – и все было бы кончено, но все предшествующие обстоятельства, неопытность Юрия Степановича и, главное, его личные довольно-таки запутанные дела сделали положение невыносимым. Да, были, сделаны ошибки, да, были допущены злоупотребления – все это факты не такие значительные, по сравнению с обширностью проведенной им работы – но может ли он сегодня, сейчас позвать кого угодно и сказать:

– Проверяйте. У нас все чисто.

А отчет, а крупный аванс?

Эта мысль повергала его в состояние, при котором человек способен пойти на верную гибель, только бы избавиться от угнетающих его в данный момент настроений.

Этими настроениями и временным этим замешательством и воспользовался враг.

Юрий Степанович не знал и не видел вокруг себя врагов: наоборот, он всегда чувствовал себя в окружении дружески настроенных людей. И почему бы ему не чувствовать себя среди друзей? Не им ли создано огромное дело, не ему ли обязаны все те, кто так или иначе принимал участие в этом деле, кто так или иначе получал от этого дела материальную ли, моральную ли пользу. Никто не был обижен или обделен, все долги и обязательства, даже самые ничтожные, исполнялись, – откуда же могли явиться враги?

Он не знал одного: для того, что бы нажить врага, не надо никого обижать, обделять или оскорблять, не надо никому причинять вреда – достаточно только сделать что-либо, чего другие сделать не смогли, чтобы сразу же у тебя появились враги из числа тех, кто ни при этих, ни при каких-либо иных обстоятельствах сделать ничего не может, но зато вполне и с успехом может заменить вас в созданном вами же предприятии.

Он не знал, что эти неведомые враги не выйдут открыто, не скажут:

– Мы твои враги – бойся нас.

Не выступят против него на заседании или в комиссии, или на совещании, а неизменно, сохраняя самую дружественную улыбку, постараются утопить его в ложке воды, ими же заранее весьма предусмотрительно приготовленной.

И поэтому Юрий Степанович не увидел ничего дурного в том, что один из многочисленных друзей, увидев задумчивость его, подошел к нему просто, по-человечески, по-дружески, как только может подойти приятель твоего беспечального, как говорится, детства, и как человек, кроме того, всем Юрию Степановичу обязанный.

– Не пора ли нам сдать отчет, – напомнил он, пользуясь правом управляющего делами.

Бобров прекрасно понимал, что отчет сдавать давно пора, что все сроки прошли, и смутился, может быть – на минуту, но быстро оправившись от смущения, ответил:

– Хорошо. Я сегодня займусь… Все некогда было.

Всякий управдел удовольствовался бы одним напоминанием, но не удовольствовался им старый товарищ и друг беспечального детства. От него не могло ускользнуть ни едва заметное смущение, ни некоторая неуверенность тона, ни невольно опущенные глаза.

– Юра, я спрашиваю тебя как друг. У тебя не хватает каких-то пустяков? Да? – сказал он, положив руку на плечо Боброва.

Бобров мог бы ответить:

– Не беспокойся. Это тебя не касается.

Но так можно ответить кому угодно, только не старому приятелю, подошедшему с самым искренним намерением помочь ему, выручить из вполне возможной беды. Бобров промолчал.

– Знаю, – продолжал Алафертов, и удивляюсь, почему ты сам до сих пор не сказал мне. Я специалист в делопроизводстве и в бухгалтерии тоже не промах. Сделаю так, что комар носа не подточит. Сколько у тебя не хватает? Какие пустяки! Я думал, куда больше. Это мы в два счета спишем…

И, увидев обрадованные глаза Боброва:

– Ох, уж эти мне великие люди. Ты ведь никогда не отличался практической сообразительностью, Юрий. Не в обиду тебе говорю, – ведь ты человек незаурядный. А как просто было в твоем положении. Командировку устроил бы, выписал суточные… Ведь я понимаю, что при миллионных делах нельзя обойтись грошовой ставкой.

– Как же это ты сделаешь? – спросил Бобров с облегчением человека, которому предлагают верное средство избавиться от грозящей опасности.

– Предоставь мне. Ни сучка – ни задоринки.

– Делай как знаешь, – ответил Бобров. Он был доволен, что выпутался из затруднительного положения, но гораздо больше его был доволен сам Алафертов.

Алафертов, до сих пор остававшийся в тени, займет на время центральное место в нашем повествовании, и потому необходимо сказать несколько слов и об этом скромном герое.

Мы встретили Алафертов на первых страницах повести в качестве молодого человека без определенного положения, без определенного дела, но впрочем с довольно-таки определенной репутацией мало надежного и мало способного человека. Но прежний Алафертов – не то, что Алафертов теперешний. Не место красит человека, – говорит традиционная пословица, – но разрешите, дорогие читатели, признать правильность этой поговорки с некоторыми ограничениями. Не всякое место красит человека, скажу я: не говоря уже о месте на скамье подсудимых, не красит человека и место конторщика или счетовода на восьмом и даже десятом разряде, – но место управдела крупнейшего предприятия может и очень даже может украсить человека, занимающего подобный пост. Такой человек не может быть человеком с сомнительным прошлым, – такой человек может быть только человеком с несомненным блестящим будущим, и таким с блестящим будущим человеком был теперь Алафертов.

Занятый неотложными и важными делами и получивший к тому же дополнительную нагрузку в виде постоянных заседаний и комиссий, Юрий Степанович не мог справиться с работой один и поневоле многое поручал своему управделу. Молодой человек, принятый на место помощника управдела, в свою очередь развязал руку Алафертову – и фактически Алафертов обратился в заместителя директора, пользующегося на правах старого друга неограниченным доверием и постепенно присваивающего принадлежавшие Боброву функции.

И само собой разумеется, что остаться в тени и бесследно исчезнуть в тот момент, когда кончится горячий период, Алафертову не хотелось. Он должен воспользоваться своим положением, он должен не только замещать Боброва фактически, но и показать, кому надо, что он естественный заместитель Боброва. Он появляется вместо Боброва на заседаниях, совещаниях и комиссиях, он выступает с докладами, он стремится к тому, чтобы его представительная фигура затмила фигуру блестящего строителя. А тут на его счастье или несчастье – заминка в деле, некоторые небрежности, злоупотребления, непогашенные авансы. Ищут виновников, – может быть, этим виновником окажется он, Алафертов?

Предлагая Боброву услуги в погашении аванса, Алафертов, прежде всего, страховал себя от могущих быть неприятностей, но в то же время он открывал себе поле для новой игры. Игра эта мыслилась, может быть, сначала в форме мелкого шантажа, игра эта мыслилась, может быть, в форме использования дружеских отношений и вверенной ему тайны для обделывания мелких, но дающих крупные материальные выгоды делишек, но карта была настолько велика, что заставила Алафертова поставь на нее все, что он имел.

Обещание, конечно, было выполнено.

На другой же день в конторе появился скромный человечек, носивший скромную же и притом галантерейную фамилию – Галстух, с предложением поставить для постройки кирпич на чрезвычайно выгодных условиях. Он отрекомендовался представителем союза кустарных кирпичных заводов соседней губернии, предъявил необходимые документы и мандаты и заключил договор, несмотря на явное неодобрение Палладия Ефимовича, неодобрение, объяснявшееся, может быть, тем, что гражданин Мышь увидел нежелательного конкурента.

– Я по глазам вижу, – заявил Палладий Ефимович, – ему денег давать не стоит.

– Как же так? Им ведь придется расширить производство, – возразил Бобров.

– Десять процентов мы всем даем, – подтвердил Алафертов, – чем же он хуже других?

– Дайте, – распорядился Бобров.

Сделка при крупном размахе предприятия не представлялась особенно крупной, полученный человеком с галантерейной фамилией аванс совсем уже мелким, сумма была выдана из средств, находившихся в руках Алафертова, расписка дана на имя Боброва и проставлена задним числом. Боброву даже в голову не пришло, что эта сделка имеет связь с погашением его аванса и тем более не мог предположить последствий этой незначительной сделки.

– Что же кирпич? – интересуется неделю спустя архитектор.

– Где же ваш Галстух? – ехидно спрашивает Палладий Ефимович.

Ни одного воза кирпича не было привезено на постройку. Всполошились рабочие, десятники, мастера.

– Разыскать Галстуха. Взыскать с него неустойку!

Бросились по указанному в договоре адресу, бросились в указанный договором союз кустарных кирпичных заводов, – нигде и помина не было о человеке с галантерейной фамилией. Он бесследно исчез и с договором, и с кирпичом, и с полученным им авансом.

– Ты рекомендовал его, – набросился Бобров на управляющего делами.

Алафертов нагло усмехнулся:

– А из чего мы покрыли аванс?

* * *

Не слишком ли много сделано ложных шагов, не слишком ли много дано и еще хуже – не слишком ли много исполнено обещаний, не слишком ли дорогой ценой обошлось выполнение давнишней мечты, не заблудился ли он в тех кривых путях, тупиках и переулках, которыми вели его обстоятельства и рука первого советника Галактиона Анемподистовича Иванова?

Муся, Палладий Ефимович, гнилые бревна, кирпич, Алафертов – это были только этапы излюбленного архитектором кривого пути. Куда он завел? Как из этого положения выпутаться?

Не лучше ли было, когда безвестным молодым человеком Юрий Степанович бродил по городу, лелея сумасбродный план, считая разговоры с архитектором ни к чему не обязывающими, и встречался по вечерам с Нюрой, в простоте душевной считавшей себя самой передовой и свободной женщиной в мире?

Что было тогда? Были надежды. Что теперь? Слава? Любовь? Не дурная ли слава, не рабство ли вместо любви?

– Что это вы? Неужто вас так кирпич ушиб? Надеюсь, не до смерти, – сказал архитектор, с первого взгляда заметивший подавленное настроение Юрия Степановича.

Бобров не ответил на шутку. Нелепая фигура архитектора, маленькая голова, узкие глазки, всегдашние шуточки показались ему отвратительными.

– Я вас предупреждал. Я не виноват, – неизвестно, в чем оправдывался архитектор.

– Вы не виноваты, – возразил Бобров, – так я виноват – зачем я вас слушался.

– А не слушались бы, ничего бы и не вышло. Я так считаю – ни я, ни вы ни в чем тут не виноваты. Обстоятельства таковы, Юрий Степанович. Возьмите этот самый лес: тут все, как в стакане воды, ясно. Добились мы, чтобы нам этот лес уступили? Добились. Разрешили мужикам за свой страх рубить?..

– Не разрешали.

– Вот – те и сказал. Да тем самым, что рубить начали, уже разрешили. Туман рассеяли. А не покупать у мужиков этот же самый лес, вылежавшийся в болотине где-нибудь, мы могли? Не могли! Нужен он был нам – до крайности нужен. А все из-за того, что обязались построить в одно лето. Два бы годика – вот это туда-сюда. Скажите, мы могли не обязываться?

– Можно было бы многого не допустить. Просто темные лица присосались, – защищал Юрий Степанович свою точку зрения.

– А этого товарища Галстух могли не допустить?

Вопрос этот застал Боброва врасплох. Значит, и он знает. Откуда?

– Ошибка, – еле шевеля губами, ответил он.

– А старые долги тоже ошибка?

Бобров понял, на что намекает архитектор, но этой мысли он никак не мог допустить, хотя и не один раз шевелилось подобное подозрение в его измученном неразрешимыми вопросами мозгу.

– Ну, это вы напрасно, Галактион Анемподистович. Вовсе не так…

Архитектор засмеялся, уложил бороду на грудь и посмотрел на Боброва не то с жалостью, не то с насмешкой.

– Допустим. Вы скажете – некоторые люди присосались. Темные, вы скажете, люди. А мы-то с вами такие уж светлые личности? Хе-хе! Будем на чистоту говорить, коли на то пошло: вы знали, на что шли, а иначе и начинать не следовало. Какие это личности мы называем темными? Кто основной своей задачей считает не дело, в котором и для которого он работает, а свои личные цели, которых через это дело добивается. А вы – разве вы построить хотели? Скажите по правде! Только ли?

Бобров молчал, уставившись глазами на красное сукно стола и разглядывая на нем маленькое чернильное пятнышко. Если закрыть правый глаз и левым внимательно всматриваться в пятнышко, то получится человеческое лицо. А если смотреть, закрыв левый глаз – это портрет Наполеона. Вот треуголка, скрещенные руки, упрямый профиль…

– Всякий своего добивается – и с этим бороться нельзя, Юрий Степанович. Вам нужна слава…

Юрий Степанович вздрогнул – он никогда не мог предполагать, что тайные его мысли так просто будут разгаданы архитектором и так безапелляционно высказаны прямо в глаза. Возражать? Разве можно возражать.

– Ну, положим и так.

– Я ведь вас и не обвиняю. В будущем обществе, по моему, это единственным двигателем останется. Не спорьте, не спорьте… Как теперь мы накапливаем материальные блага, так тогда будем накапливать блага нематериального порядка. Неправда? Освободиться от материального… Ох, как нелегко!..

Бобров по опыту знал, что лучше не спорить с архитектором; спорить можно, когда возражения проистекают из одних и тех же предпосылок, но как можно спорить, когда предпосылки разные.

– Палладий Ефимович добивался богатства – заодно с Ерофеевым, пожалуй… Марья Николаевна…

При этом имени Бобров поднял глаза. Неужели он повторит теперь уже без намеков и обиняков то, на что только намекнул недавно? Неужели она… такая?

– Марья Николаевна, – продолжал архитектор, принимая внимательный взгляд Боброва, – любви…

Этого Юрин Степанович не ожидал.

– Н-не думаю, – ответил он.

– Что вы? Женщина, чего бы она ни добивалась, всегда хочет любви. А некоторые только руки погреть хотели – это уж хуже всего. А если бы не было всего этого – вышло бы у нас? Никогда бы ничего не вышло. Разве мы собрались бы для общего дела во имя этого общего дела? Нет. Разбрелись бы в разные стороны. А теперь все вместе – и вот строим. И построим. Люди благодарить нас будут.

– Что же мы построим?

– И славу, и богатство, и любовь. А, в конце-концов, незаметненько так – вот вам и город. В каждом, если позволите, чёрт живет, а вместе собрались – вот вам и церковь божия…

– Ну, это слишком уж пессимистично…

– Оптимизм, молодой человек, оптимизм. Прогони чёрта – ничего не останется. Пресно будет, плесень заведется… Каиново это дело вся наша культура – я уже вам имел честь однажды докладывать…

Юрий Степанович решительно встал с кресла.

– А все-таки, что вы там ни говорите, надо бороться. Убрать всю эту мерзость и поставить честных людей.

– Честных людей? Оставьте вы все это малым ребятам! С честностью только в карты играть – и то шулерам больше везет. По моему, продолжать надо – и все эти разговоры по боку.

Бобров не мог согласиться. Первый раз за два почти года знакомства с архитектором разговор с ним не успокоил Юрия Степановича и ни в чем не убедил. Он еще больше уверился в том, что была сделана ошибка, и еще больше укрепился в решении эту ошибку исправить.

XXII

К нам едет ревизор…

И. Гоголь.

Опровержения опровержениями, заявление о том, что расследование производится и виновные будут найдены, – заявлением, по положение наших строителей поколебалось, и получили возможность зашевелиться люди, которые так или иначе были недовольны управлением постройки, или самым характером ее, или не успели получить свою часть от этого дела, или получившие такую долю участия, которая позволила им сохранить незапятнанными совесть и честь. Зашевелились, наконец, и обыватели, которым все на потребу, лишь бы была опорочена ненавистная им советская власть, обеспечивающая, кстати сказать, безбедное существование этим же самым обывателям. Что они могли делать? Только нашептывать, только наговаривать, но и этого достаточно. По городу пошли распространяемые с быстротой радио слухи о якобы грандиозных хищениях, раскрытых на постройке рабочего городка, разукрашенная вымышленными подробностями история с зараженным грибком лесом передавалась из уст в уста, не была оставлена в стороне даже Муся, которая фигурировала в сплетнях в качестве дамы, усыпанной бриллиантами, закупленными строителями города вместо необходимого им кирпича.

– И баба-то, понимаете, – сущая дрянь!

– Что только он в ней нашел?

В учреждениях барышни переписывали составленные местными стихокропателями памфлеты, стишки эти передавались начальству, и то принимало уже от себя меры к дальнейшему их распространению. Слухи скоро приняли такие формы, что общественное вмешательство оказалось неизбежным: все в один голос требовали ревизии. Настал момент, когда имеющий право судить и осуждать, когда полновластный хозяин явился и поставил суровый вопрос:

– А что вы скажете в свое оправдание?

И в оправдание нельзя было представить теории о кривых путях, как нельзя было в оправдание аванса представить расписку от ювелира.

Метчиков, один из главных деятелей, не порвавший до сих пор связи с рабочими – будущими обитателями города, первым высказал мнение этих рабочих.

– Правду ли говорят? – спросил он Боброва.

– Отчасти и правду – уклончиво ответил Бобров.

– Узнать, кто виноват, – и всех расстрелять!

Он еще не избавился от некогда господствовавшей и ныне сданной в архив точки зрения на борьбу со всякого рода затруднениями.

– Погоди, – ответил Бобров – может быть, и ты не меньше других виноват. Мы все не досмотрели.

Метчиков сразу осекся. По-видимому, применение универсального метода к его собственной особе не улыбалось ему.

– Я тут ни при чем, – сердито ответил он – жулики крадут, а я отвечай.

– Надо собраться и поговорить.

Во всех коллегиально управляемых учреждениях и во всех даже единоличных учреждениях, принадлежащих к советской иерархии, лучшей панацеей от всяких зол считается, как известно, заседание. Посидеть час, посидеть два, просидеть всю ночь, наконец, в накуренной комнате выслушать все мнения, все суждения и предположения, зафиксировать все эти мнения, суждения, предположения и предложения в протоколе – и разойтись с тяжелыми от табака и речей головами, или не приняв никакого решения или приняв решение снова собраться и снова обсудить тот же вопрос, но зато с сознанием добросовестно исполненной работы и права на некоторый, после этой работы, отдых.

Подобное заседание решено было устроить и в конторе постройки. Но в отличие от обычного типа, заседание это было открытое, с приглашенными, в качестве не только слушателей, но и равноправных членов, рабочими. С одной стороны, подобный демократизм уже заранее отводил все обвинения, так как заправилы постройки выступали, что называется, с открытым забралом, а с другой стороны, присутствие большого количества посторонних лиц затыкало рты тем из товарищей, которые хотели бы выступить с серьезными обвинениями. На таком заседании обвинениям не может быть места: на таком заседании можно говорить лишь о том, что у нас все обстоит благополучно, а если сознаваться в ошибках, то относя эти ошибки к более или менее отдаленному прошлому.

В этом и заключалась суть доклада развернутого архитектором перед собравшейся аудиторией. Фактами, цифрами, доказательствами документального характера и потому неопровержимыми архитектор убедил всех, что управлением проделана огромная работа в условиях совершенно невероятной трудности, что достижения и успехи полностью и даже с избытком покрывают недочеты и ошибки, которые извинительны уже и потому, что на ошибках мы, помилуйте, учимся.

Странное дело, но это так. Торжественная ли обстановка публичного заседания тому виною, или на самом деле толки и слухи не основывались на сколько-нибудь реальных основаниях, но только меньше всего повторялись на этом собрании эти толки и слухи. Вопросы носили скорее характер мелких придирок:

– Почему товары покупались на частном рынке?

– Придите в контору и убедитесь: на частном рынке брали то, чего не было на государственном.

– Почему строят из сырого леса?

– Потому что никакого другого на рынке не имеется.

А больше вопросов, если не считать неважных и не относящихся к существу дела, ни у кого не нашлось. Но Юрий Степанович не удовольствовался столь легкой победой: ему надо было окончательно снять с себя все подозрения, и по его предложению избрана была ревизионная комиссия, обязанная немедленно же проверить все данные отчета, сделанного управлением.

Пусть расходившиеся по домам рабочие, тяжело ворочая упрямыми мозгами, поговаривали, что им втерли очки, вспоминали, что они не догадались задать тот или иной казавшийся им важным вопрос, опять повторяли все те же сплетни и слухи, но дело было сделано, слухам и сплетням дан надлежащий отвод.

Оставалось только сделать второй шаг по тому пути, на который вступил Юрий Степанович. Он вызвал архитектора и, не спрашивая у него ни совета, ни одобрения, заявил:

– Я решил уволить сейчас же двух главных виновников.

– Меня… и вас? – шутливо спросил архитектор.

– Оставьте, – сурово ответил Бобров. – Вы знаете, о ком я говорю. Палладия Ефимовича Мышь и Алафертова.

Архитектор неодобрительно покачал головой и заиграл на груди длинными тонкими пальцами.

– Вы – окончательно? Ведь дела-то не больно важные – видели наших ревизоров? Ерунда! А впрочем в ваших руках власть. Как хотите.

Договорились, наконец, на том, что Палладий Ефимович будет уволен без всякого шума и по возможности с ведома Ерофеева.

– Я думаю, что им хватит… Согласятся. А как же ваш этот?… Может быть, вы договорились бы с Алафертовым?

– Как договориться?

– Может быть, согласится. Шуму, поменьше шуму… Вы понимаете.

Галактион Анемподистович показал на свой несуществующий галстух. Бобров понял намек и покраснел.

– Это мое дело.

– Ну, а если так, то Алафертов – пара пустяков, как говорится. Удивительно теперь говорят, Юрий Степанович.

Галактион Анемподистович, которого ни серьезность вопросов, ни серьезность Боброва, выступавшего впервые в качестве его непосредственного начальника, не могли вывести из обычно шутливого настроения, поднялся, расставил руки и изобразил оратора:

– Не бузите, товарищи, а то вылетите колбаской. Я, право слово, скоро в молодежь запишусь. Вот говорят!..

Бобров улыбнулся.

– Откуда вы таких слов набрались?

– Э! Знаю, да не скажу. А все-таки вы попробуйте, договоритесь. Что вам стоит!

Бобров сделал попытку договориться. Вызвав Алафертова, он по-дружески предложил ему:

– Ты должен уйти. Подай заявление об отставке.

Алафертов опешил. После того, что он, как думалось ему, сделал для Боброва, он не мыслил возможности подобного предложения.

– Ты что это, Юрий? Почему так?

– Ты знаешь лучше меня. Пиши заявление или будешь под судом. Понимаешь?

Алафертов побледнел, сжал зубы.

– Неизвестно, кто будет под судом – ты или я. Ты пожалеешь об этом.

– Там посмотрим.

– Я жаловаться буду, – кричал он! – лес на складе испортился.

Комиссия задала Палладию Ефимовичу несколько вопросов и тоже нашла, что небрежность, проявленная им, не являлась преступной. Но все-таки председатель комиссии заявил:

– Суд разберет, кто прав, кто виноват, товарищ Мышь.

С поставкой кирпича дело оказалось еще менее сложным. Бобров, ни словом, конечно, не упоминая о дружеской беседе с Алафертовым, об авансе, о своем затруднительном положении, заявил, что был введен в заблуждение Алафертовым, рекомендовавшим несостоятельного подрядчика. Алафертов до такой степени тонко обставил дело, что никаких обличающих директора улик не осталось, – повторять же в комиссии сплетни о жемчугах и бриллиантах он не решился: да и к чему бы это привело?

– Мы не можем за каждого человека ручаться, что он не сбежит, – сказал в свое оправдание Алафертов.

Архитектор представил соображения о трудности заготовительной работы в условиях товарного кризиса на строительном рынке:

– На что угодно пойдешь – только бы достать. Не оставаться же без кирпича.

– А вы прежде знали этого подрядчика?

– Нет.

Знал его только Алафертов.

Юрий Степанович мог бы торжествовать победу. Казалось, что он благополучно выходит из этого тяжелого дела, чтобы дальше вести работу иначе, не делая ложных шагов и очевидных ошибок.

Ревизия закончилась благополучно: тяготевшие над самой постройкой обвинения были сняты. Город строится, работа развертывается, отдельные ошибки в общем масштабе незначительны и вполне исправимы, к тому же они оправданы объективными обстоятельствами: спешностью дела и недостатком материалов. Виновники ошибок и упущений уже устранены.

Но снято ли было обвинение с Юрия Степановича Боброва, формально оставшегося незапятнанным?

– Что такое ревизия? – Подготовились.

– А кто ревизовал? – Свои же люди. Много они понимают. Бухгалтер их как угодно проведет… Одна шайка!

Это именно обстоятельство и учел Алафертов.

Формально устраненный от дел, он только теперь получил возможность иметь на эти самые дела вполне реальное влияние. Почему он остался виноватым? Потому только, что в руках Боброва была власть и тот ловко сумел свою власть использовать. Если бы власть принадлежала Алафертову, виновным остался бы сам знаменитый строитель, – а почему Алафертову не может принадлежать власть? Достаточно, если кто-то более сильный, чем Бобров, и обладающий большим авторитетом встанет на сторону Алафертова.

А этого при желании и напряженной работе всегда можно добиться.

Кто такой Бобров? Выскочка, случайный человек, несмотря на все свои идеи и проекты. Он не может похвалиться ни специальной подготовкой, ни опытностью, ни знаниями, ни уменьем вести дело. Его место может занять каждый, даже не имеющий семи пядей во лбу, – и почему это место не может занять Алафертов? Задумываться над тем, имеет ли он сам эти особенные знания, уменье вести дело, опытность, подготовку, словом, необходимые семь пядей во лбу, Алафертов не имел ни времени, ни желания, опираясь, как и все в подобных случаях, только на отрицательные доводы.

Бобров, снова ушедший в ежедневную работу, сделавшуюся еще более трудной, чем когда-либо, первое время не замечал, что каждый его шаг регистрируется, что кто-то внимательно изучает его деятельность, его распоряжения, его личную, наконец, жизнь. Но там и тут глухое брожение прорывалось угрожающими вспышками. То он замечал, что лица, прежде беспрекословно повиновавшиеся ему, стали высказывать, умеренную впрочем, наклонность к самостоятельному мышлению, то вдруг его распоряжение опротестовывалось каким-либо из органов, казалось, давно забывшим о праве протеста; увеличились конфликты с рабочими, и далее внутри конторы – недоразумения с заведующими отделами и подотделами, усилившиеся особенно в связи с проводимым Бобровым за его личной ответственностью сокращением штатов. Наконец, в довершение всего Юрий Степанович сделался жертвой памфлета, ударившего по самому уязвимому месту. В одном из номеров стенной газеты появился рисунок, изображающий женщину, в которой при желании можно было узнать Мусю с ожерельем из кирпичей. Под рисунком, в качестве подписи, стояло только название известной в то время кинокартины: «Женщина с бриллиантами», но зато ниже, заметка за подписью «Рабкор» описывала в беллетристической форме поездку какого-то ответственного работника за город, при чем были подробно перечислены все вина и закуски, которые действительно были на одной из прогулок Боброва, и приведены некоторые фразы, которые Бобров не мог не признать сказанными им самим. Дальше – маленькая, нравоучительная сказочка повествовала о приключениях молодого человека, который думал облагодетельствовать весь мир, а облагодетельствовал только самого себя: молодой человек, изображенный на рисунке был вовсе не похож на Боброва, но за то все особенности его костюма были изображены безукоризненно.

Эти заметки, из коих ни одна не содержала ни прямых нападок, ни обвинений, были представлены, куда нужно, и на некоторых лиц оказали несомненное действие. В тех местах и учреждениях, где до сих пор относились к Боброву без всякого оттенка неприязненности или недоверия, теперь стали смотреть на него подозрительно. Он не мог не заметить, что при его появлении замолкает еле слышный шёпот, кое-кто старается убрать во-время не спрятанную улыбку. Покамест только шептали, но разве не могли заговорить вслух, если к тому представится удобный повод?

А в поводах не могло быть недостатка.

История с подрядчиком, носившим галантерейную фамилию, кроме незначительного материального ущерба, имела и другие последствия. Кирпича не было – будущему городу грозило на зиму остаться без печей. В другое время подобное затруднение не вызвало бы ничего, кроме сочувствия и желания помочь, теперь же Боброву приходилось выслушивать больше колких замечаний, чем дельных советов. Товарищ Лукьянов, неизменно до последнего времени приятельски относившийся к Боброву, и тот во время разговора по делу, вовсе не относящемуся к кирпичу, спросил:

– А как кирпич? Надо что-нибудь предпринять.

– Кирпич будет, – должен был ответить Бобров, сохраняя в тоне неоспоримую уверенность, но самый факт возможности подобных вопросов огорчал нашего героя, до тех пор не знавшего неудач.

Кирпич постепенно делался злобой дня. Кампания со столбцов стенной газеты перекинулась в общую прессу. «Ищут кирпича» – шутливо сообщала одна заметка. «Неужели нас заморозят» – спрашивал письмом в редакцию один из рабочих, будущих обитателей нового городка. Наконец, кирпич же нашел Юрий Степанович на своем письменном столе. Кто-то предупредительно прислал ему образчик этого редкого товара, чтобы Юрий Степанович всегда имел перед глазами роковое пресс-папье.

– Что вы думаете по поводу кирпича? – запрашивали уже официальные органы.

Приходилось отписываться, изворачиваться, лгать.

– Нельзя ли как-нибудь разрешить вопрос одним ударом, – предложил Бобров Галактиону Анемподистовичу – ведь вы говорили, что материал всегда под рукой. Устроим кирпичный завод, что ли.

Эта смелая идея заинтересовала архитектора.

– Почему бы и нет. А?

Он победоносно усмехнулся, погладил бороду и с подчеркнутым уважением посмотрел на Боброва.

– А ведь вы большие успехи оказываете. Отчего бы и нет? Ведь идея.

– А вы сумете организовать?

– Еще бы, – сердито ответил архитектор, не допускавший и возможности сомнений в своих организаторских талантах. – Только подумать надо, поискать.

Этот разговор успокоил Боброва, но не надолго. Слух о кирпичном заводе распространился среди заинтересованных лиц и вызвал всеобщие насмешки, говорили, что время потеряно, что теперь уже поздно, что нужно было подумать раньше и, наконец, что не нужно было делать из кирпича бриллианты, чтобы теперь не пытаться делать из бриллиантов кирпич. Общий голос был:

– Опоздали.

Бобров злился, Бобров негодовал. Он чувствовал во всей этой кампании чью-то направляющую руку, но чья это рука, он не знал. И эту руку он не мог удержать, не мог остановить – она была вне его власти.

Газетные заметки, слухи, мелкие уколы, косые взгляды…

– Может быть, действовать напрямик. И поговорить с Лукьяновым, – он должен понять, ведь так невозможно работать.

Что в сущности произошло? Да, он оказался не на высоте, да, он оступился, – но кто на его месте мог бы похвастать, что не ошибется, не оступится, не сделает ложного шага. Тем более, что он немедленно пытался исправить ошибки, тем более, что ни один суд не смог бы обвинить его теперь, за недостатком материалов для обвинения.

Да, надо поговорить с Лукьяновым, не теряя ни минуты, пока рука, направляющая кампанию, не вынесла на всеобщий суд вполне доказанных обвинений. Лукьянов всегда так хорошо относится к нему, так приветливо хлопал его по плечу, так дружески улыбался…

Но на этот раз – ни дружеской улыбки, ни приветливого похлопыванья по плечу. Конечно, он вида не подал, что ему известны слухи и сплетни, но хмурый взгляд, тон его голоса и снова появившееся на его лице равнодушное сонное выражение не предвещали ничего доброго.

– Можно все потерять, – решил Бобров и, ограничившись несколькими вопросами, касающимися неважных и мелких дел, ни слова не сказал из числа тех слов, которые заготовил, направляясь к председателю губисполкома. Он вышел из кабинета Лукьянова, понурив голову, и, внимательно разглядывая блестевшие в солнечных лучах паркетные клетки, не заметил презрительной улыбки секретаря, с первых дней не благоволившего к Боброву, а потом втайне завидовавшему его головокружительному успеху.

– Может быть, Муся, – вспомнил Бобров, когда улица привела его в густые аллеи общественного сада, связанные с воспоминаниями о первой полудетской любви…

– Да, может помочь только одна Муся. Значит – все рассказать ей. Может быть, давно надо бы поделиться с ней своими опасениями, страхами и неудачами…

Выбирая путь покороче, он направился к Мусе, но не дойдя еще до ее дома, увидел, высокую фигуру молодого человека в белом кителе: человек этот вышел из того дома, где жила Муся, бросил взгляд в сторону Боброва и, вероятно, заметил и узнал Юрия Степановича, ибо слишком поспешно пошел в противоположенном направлении и поспешно же скрылся в переулке.

– Алафертов. Он был здесь. Зачем? Ведь он никогда не заходил прежде.

Смутная, неопределенная догадка:

– Значит – все это – дело его рук?

Может быть, подождать, зайти потом. Чего ждать? День, час, минута – неизвестно, когда подстережет его враг и обрушит карающую, мстительную руку.

– Терять теперь нечего.

Он смело поднялся по лестнице – несколько замедлил шаги на последних ступеньках, долго топтался у двери, рассматривая визитную карточку Муси, прилаженную ржавыми кнопками, и неуверенно прикоснулся к звонку.

Муся даже не встала из-за стола. Муся даже не улыбнулась. Она холодно протянула ему руку, холодно спросила:

– Что нового?

Бобров несколько минут стоял у ее стола, не решаясь сказать ни слова. Муся тоже молчала и за эти несколько минут ни разу не взглянула на Боброва.

– Ну, что же. Я пойду. Ты занята, – наконец, проговорил он, и подал ей руку.

Муся не выдержала характера. Может быть, его рука, крепко сжавшая ее пальцы, может быть, вопросительный и прибитый последний взгляд Боброва заставил ее вместо того, чтобы холодно сказать:

– Прощайте…

почти истерически выкрикнуть:

– Вы торопитесь к вашей жене и ребенку… Не оправдывайтесь, я все знаю… И не только это… Зачем ты обманывал меня?

И спрятала сухие неплачущие глаза в маленькие ладони.

Бобров должен был понять, что оставаться здесь он не имеет права.

Из конторы, закончив трудовой день, выходили многочисленные служащие. Весело улыбающиеся барышни, обрадованные тем, что кончился день нелюбимой работы, ответственные и безответственные, с портфелями и без портфелей, выходили из подъезда конторы шумной говорливой толпой. Похоже было на театральный разъезд: и все приветствуют Боброва, кто поклоном, кто улыбкой, кто дружеским рукопожатием, приветствуют его, как актера, исполняющего главную роль в пьесе, которая вот уже несколько месяцев не сходит с репертуара. Не прощальные ли это приветствия, не прощальные ли это улыбки?

Бобров прошел через опустевший зал в кабинет, запер дверь на ключ, чтобы на свободе обдумать свое положение, но судьба и в этом уединении не хотела щадить его. На письменном столе ожидала его предусмотрительно развернутая кем-то повестка, которая приглашала Юрия Степановича на заседание президиума губисполкома, собиравшегося рассматривать вопрос о постройке и в частности – о пресловутом кирпиче.

XXIII

Завтра – казнь…

А. Пушкин.

Боброву теперь стало ясно, что таинственная рука, направлявшая кампанию против него, принадлежа Алафертову, и ясен был план Алафертова: компрометировать его безответственными обвинениями, распространяемыми в форме слухов и газетных заметок, подорвать тем самым его авторитет, шантажировать пресловутым кирпичом, а затем, когда ответственные и имеющие власть лица, а в особенности товарищ Лукьянов, склонны будут не доверять Боброву, – отрезать ему все пути отступления, поссорив с Мусей. А завтра, может быть, президиум губисполкома постановит, в виду отсутствия каких-либо против него серьезных улик, дать ему месячный отпуск, а, может быть, даже новое назначение, чтобы затем постепенно оттереть на задний план, лишив таким образом не только будущих, но и всех его прежних заслуг.

Как трудно было вознестись на вершину, так просто с этой вершины упасть: что скажет эн завтра? Разве помогут его слова и оправдания, когда уже заранее нет веры ни его словам, ни его оправданиям? Каждый его ответ может быть высмеян, каждое его предложение может быть отвергнуто. Не важнее ли, чтобы кто-то на этом совещании поддержал своим авторитетом пошатнувшийся авторитет блестящего строителя, чтобы кто-то своим доверием заставил замолчать недоверчивых и скептиков.

Значит – надо помириться с Мусей. Здесь может помочь только она. Но что наговорил ей Алафертов? Жена и ребенок? Какие пустяки! Она знает отлично, что если это и правда, он бросит их по одному ее слову. Алафертов мог сказать и, вероятно, сказал другое. Разве он, Бобров, ни разу не проговорился, что смотрит на Мусю, как на средство для каких-то своих целей, что он обманул Мусю с первых же слов, что он и теперь продолжает обманывать ее каждым своим словом, каждой своей улыбкой, каждым рукопожатием.

– А ведь женщина всегда ищет только любви, – вспомнил он слова архитектора. – Даже когда не любит сама, – мог бы добавить он к этому изречению.

Медлить и раздумывать некогда. Если нельзя прийти к Мусе и лично оправдаться перед ней, если того, что он хочет сказать, нельзя доверить телефону – надо написать письмо и ждать ответа.

Ведь он дал слово верить ей – почему она не может один раз поверить ему?

Письмо было написано. Юрий Степанович вышел из своей комнаты в пустую вечернюю канцелярию. В темноте молчаливый огромный зал, наполненный столами, машинками, настольными лампами, казался чудовищем, в молчании которого чувствовалось нечто угрожающее. Оно шевелится это чудовище – вот-вот зашелестят брошенные на пол листы бумаги, вот-вот сами собой затрещат умолкшие машинки. Уже началось: раздаются чьи-то тихие покамест шаги. Надо крикнуть курьера – но как раздастся голос в этой угрожающей тишине?

– Юрий Степаныч, я к вам.

Призрак это или живой человек? В темноте, вдвое увеличенная этой темнотой высокая человеческая фигура, мягкий вкрадчивый голос.

– Это вы, Галактион Анемподистович? Что так поздно?

Щелкнул выключатель – вспыхнувший тотчас же свет убрал зловещие тени, столы стали просто столами, машинки – просто машинками с небрежно надетыми на них чехлами, бумаги на полу – просто бумагами, брошенными за ненадобностью, чтобы не загромождать столов, высокая, чудовищно высокая фигура – просто архитектором, поднятая вверх голова которого и смеющиеся узкие глаза говорили о его радостном, возбужденном настроении.

– Откуда вы?

– Работаем!.. Да и вы, я вижу, не спите… Имею кое-что сообщить…

– Погодите, я только письмо пошлю…

– Кому письмо? – Галактион Анемподистович мельком взглянул на адрес – успеет, вы сначала послушайте… Кирпичный завод через три дня работать начнет. Поняли? А я виниться пришел, – добавил он, самодовольно поглаживая широкую бороду – знаете, через кого я это делишко обтяпал?

– Ну?

– Через Палладия Ефимовича.

– Опять?

– Это уж в последний раз. Головой вам ручаюсь. Надо же человека до конца использовать – а вину на себя беру, каюсь…

– Как же все-таки. Ведь это невероятная вещь.

– Для нас, Юрий Степанович, для нас, а не для него. Вот если мы пойдем в совнархоз, да нам ответят «приходите завтра», да если мы выпишем оборудование из центра, или из-за границы, да будем просить разрешений или еще там чего – конечно, невероятное дело. А для него это просто, покамест. Он тут с малых лет мотается и знает, что где лежит. Работали же тут мелкие кустари? Работали. Припрятали кое-что? Конечно припрятали. Нам с вами не скажут, а он найдет. Прихожу к нему, рассказываю свой план. – Это, говорит, можно. Поскреб свою плешь, книжечку достал и все вспомнил. Прямо с хозяевами завод купим – они у нас и работать будут. Только дорого за это дело он требует…

– Отдать, сколько захочет…

– Зачем же зря. Поторгуемся. Это он для последнего раза запросил – а ведь власть-то у нас. Мы в случаи чего и припугнуть можем. А это что у вас, – обратился Галактион Анемподистович внимание на повестку, так и оставшуюся лежать на столе. – Эге-ге. Тут дело-то, выходит, серьезное…

– Против меня целая камлания, – объяснил Бобров. – И знаете кто? Алафертов.

– Ну вот. А что я вам говорил? Письмецо-то не по этому ли поводу посылаете? Что у вас с ней вышло?

Скрывать от архитектора было нечего.

– Я решил поговорить с Лукьяновым на чистоту. Пусть как хочет, может отдать под суд, а мне надоело. Вы как думаете? Прямо-то лучше…

– Ну еще бы, – уклончиво ответил архитектор и ехидно улыбнулся. – Поговорить надо с председателем губисполкома – а Письмецо к кому? Так, так… Прекрасно…

– В последний раз – ответил Бобров. Он похож был в эту минуту на уличенного в шалости школьника, оправдывающегося перед заставшим его на месте преступления учителем.

– А потом, – продолжал иронизировать архитектор, Анемподист – прямым путем. Так что ли?

– Прямым путем – не значит переть на рожон, – нашел Бобров нужное оправдание.

– Ну ладно, ладно… Оказываете успехи. Хвалю…

Учитель утешал нашалившего ученика, у которого, несмотря на утешения, больно горели уши.

– Посылайте письмо-то, что же. А мне, может быть, разрешите остаться, пока она вас не позовет.

– А если не позовет?

– Что вы?

Письмо отправлено. Юрий Степанович ждет ровно столько времени, сколько требуется, чтобы письмо дошло. Он ждет еще десять минут, – на всякий случай. Он ждет еще пятнадцать минут.

– Неужели она не ответит? Что тогда?

– Ответит.

Галактион Анемподистович с улыбкой наблюдал непонятное ему волнение Боброва.

– Да она из одного любопытства вас пригласит. Плохо вы их знаете.

Бобров не разделял оптимизма архитектора. Он молча ходил из угла в угол, отсчитывая шаги. Каждый шаг – секунда. Взад и вперед – полминуты.

– Нет, не ответит. Может быть, ее нет дома.

– Терпение, терпение…

Галактион Анемподистович смотрел на Боброва, и маленькие его глазки лукаво посмеивались. Молчание. Мерные шаги по кабинету. Один шаг – да. Другой шаг – нет. Если дойти до стены и у стены будет – да, значит да.

– Нет.

Еще раз – это неверно. Надо до трех раз.

И вдруг – стол прорвался гулким прыгающим звонком телефона. Бобров взял трубку – дрожащей рукой, приложил трубку к уху не тем концом. Поспешно переложил трубку в другую руку – но трубка не слушалась и прыгала в его руках.

Неуверенно, тихо:

– Слушаю…

И в ответ – серьезный, словно бы не Мусин голос, надутый, неласковый, чужой.

– Приходи. Жду.

«Она наверное в черном платье, – подумал Бобров – к этому голосу так идет черное наглухо застегнутое платье, поджатые губы и задумавшееся, пожалуй некрасивое лицо».

– Что я говорил, – торжествующе сказал архитектор. – Кто оказался прав? Я, как всегда. Да вы не очень-то торопитесь – успеете. А я пока здесь посижу – ладно. Разрешите мне вашим телефоном воспользоваться…

– С кем вы хотите говорить?

Галактион Анемподистович поднял бороду вверх и весь наполнился беззвучным лукавым смехом.

– А вам-то что? Может быть, даже с тем, с кем вы только-что говорили…

* * *

Муся была не в черном платье, губы ее не были поджаты, и лицо вовсе не выглядело ни задумавшимся ни опечаленным. Напротив, оно улыбалось и цвело, как ромашка. Что означает эта внезапная перемена? Надолго ли? Может быть, очередная хитрость… Но нет, не похоже…

Муся забралась с ногами на диван, усадила его рядом с собою и, закрыв глаза, выразила тем желание слушать без конца.

– Ну что же? Рассказывай…

Но не дала ему сказать и двух слов.

– У вас ведь прекрасно дела идут, да? Мне сейчас архитектор звонил, все рассказал. Ты не говоришь, так я от других могу узнать…

Муся отвернулась, и ее губы выразили легкую скоропреходящую обиду.

– Веселый такой… Я и не знала, что он у вас такой чудак… Знаешь что? Он женится…

Муся расхохоталась громким взрывчатым смехом.

– Кто? – удивился Юрий Степанович.

– Да он же, Галактион Анемподистович. Я, говорит, хоть сейчас готов, да с невестой не могу поладить. Я хочу в церковь, а она, представьте себе, – комсомолка. А не хочет, говорит, так я и один в церковь пойду. Нельзя же ее силком заставить…

Эта новость оказалась неожиданной для Боброва.

– Он мне ничего не говорил. Может быть, шутит.

– Что ты? Так подробно описал – как будто я сама видела. Шатенка, глаза зеленые, ходит в мужской рубашке… Ну что у тебя – рассказывай…

– Ах, знаю, знаю… Алафертов. Вот не ждала – такой милый молодой человек.

Через несколько минут:

– Что ты говоришь? Растрата?..

Глаза ее стали серьезными, большими:

– Значит, виновата – я. Ты очень меня ненавидишь? Признайся, ты ненавидишь?

– За что же? Ведь я сам…

Она схватила его руку – глаза ее приблизились к его глазам:

– Значит, я для тебя дороже всего. Дороже… Ну как сказать – вообще… Ведь да?.. Верно?… Верно.

– Что ты спрашиваешь!

Муся спрыгнула с дивана и потащила за собой Юрия Степановича.

– Смотри – вот они, все твои игрушки. Видишь – с пломбами – я их и не трогала. Очень они были мне нужны… Бери их, отдай назад!

Юрий Степанович не спрашивал, почему ее глаза горели таким неподдельным восхищением, когда она принимала эти подарки, он не спрашивал, почему она прятала их в ящик и даже не трогала и ни разу не надевала их. Ей были они не нужны, – зачем же тогда…

– Теперь это уже не поможет, – грустно ответил он.

– А что же поможет? – спросила она с лукавой торжествующей улыбкой. – А кто хотел, чтобы я из-за него поссорилась со всеми и в том числе с известным ему лицом… Кто? Неужели ты до сих пор ничего, ничего не заметил? Неужели ты когда-нибудь думал, что я так глупа и наивна… Иди… Чтобы никто, никто, – она приложила палец к губам, – не узнал, что ты был здесь.

Ведь все это касается теперь только меня. Ты понял? Веришь?

* * *

Алафертов предполагал, что дело уже сделано, что настала минута выступить открыто и открыто свалить блестящего строителя, блеск которого ныне уже потускнел, который ныне обратился из смелого революционера только в ловкого авантюриста. Он пришел на правах старого знакомого к председателю губисполкома, надеясь нанести здесь последний удар своему противнику.

– В чем дело? – спросил председатель. Его усталое, несколько ожиревшее лицо не выражало ничего, кроме обычного равнодушия.

– Да, я вас помню, как же, мы знакомы.

Алафертов повторил все известные уже нам сплетни о Боброве, о жемчужном ожерелье, стараясь не называть Мусю по имени, о растраченном авансе, о подрядчике с галантерейной фамилией. Председатель в это время внимательно разглядывал лежавший перед ним блокнот и изредка улыбался. Что он видел на белом листе бумаги – лукавые глазки Муси или, может быть, новый город с широкими прямыми проспектами…

– А у вас есть доказательства?

Председатель поднял теперь уже серьезные глаза и остановил их на Алафертова.

Алафертов полагал, что после всего сказанного никаких доказательств не требуется, и молчал. Председатель тоже молчал, продолжая смотреть в глаза Алафертову, который все ниже и ниже опускал голову.

– Мне все известно, – сказал он, наконец. – Вы говорите – украли? А если тебя туда посадить, – неожиданно перешел он на ты, – ты еще больше украдешь! До свиданья.

Алафертов вышел из кабинета.

Заседание президиума прошло гладко. Правда, Ерофеев посмеивался в широкую свою бороду, гляди на Боброва, правда, каждое заявление Боброва принималось с осторожностью и взвешивалось с исключительной серьезностью, правда, что ничего приятельского, дружественного в отношении Боброва никто не проявил, но в общем, его деятельность была одобрена, а самое главное – он оставался на своем месте.

Что повлияло на такое решение? Незначительность ли тех упущений, которые были допущены Бобровым, личная ли симпатия председателя губисполкома к молодому строителю или нежелание в самый разгар нарушать начатую работу. Возможно, что одинаково повлияли все эти причины.

Может быть, перемена управления постройки была сочтена за уступку обывательскому мнению, уступку, подрывающую и самую власть, открывая простор злоречию и злорадству. Некоторое недоверие к строителю выразилось лишь в том, что на место Алафертова был прислан партийный товарищ, похожий в общем и целом на восклицательный знак. Этот восклицательный знак мог усиливать авторитет Боброва и одновременно мог служить для некоторых знаком удивления решению губисполкома, знаком восхищения для других – и знаком того, что за Бобровым строго следят и малейший его проступок теперь будет строго наказан, – для всех и каждого.

Алафертов все-таки не успокоился. Он пробовал было снова начать кампанию, но куда ни обращался он в качестве всеми гонимой справедливости, всюду спрашивали у него:

– А доказательства? Хорошо, мы проверим.

Но с проверкой почему-то не торопились: то ли самые раскрываемые им факты были ничтожны по сравнению с таким огромным делом, то ли ничтожны были предъявляемые им доказательства, то ли ничтожен был сам человек, взявший на себя роль гонимого служителя истины.

XXIV

Все чаще я по городу брожу,

Все чаще вижу смерть – и улыбаюсь.

А. Блок.

Встряска, происшедшая в конторе рабочего городка, мало чем затронула жизнь на пустыре, постепенно все больше и больше обраставшем почти готовыми постройками, обращаясь из склада материалов в настоящий, хотя и незаконченный, город. Там работа шла своим чередом, по-прежнему землекопы выравнивали новые и новые улицы, по-прежнему топоры плотников врезались в свежее недостаточно просохшее дерево, работали фуганки в столярной мастерской, мотался из конца в конец неугомонный архитектор, шевеля и тревожа артельщиков, старост, десятников, инженеров. Волнения и тревоги городка передавались немедленно в контору, контора чутко отвечала на все требования, применяя всю возможную изворотливость, чтобы тысяча рабочих не осталась ни на один день без дела.

Боброву встряска эта принесла решительную пользу. Он стал менее величественным, меньше заботился о пышности обстановки и соблюдении всех установленных форм, но зато больше заботился о самом деле, вникая теперь в каждую мелочь, не доверяя ни управделу, похожему на восклицательный знак, ни кому-либо другому из работников. Он понимал, что от его работы в течение оставшихся трех месяцев зависит все, он понимал, что его преступление не забыто, что карающий меч готов ежеминутно обрушиться на него. Он стал суровым, серьезным и почти злым, требовательным и черствым. Теперь уже нельзя было называть его походя «молодым человеком», – что-то далеко не молодое сквозило в складках его губ и в усталых теперь глазах, прежде являвших разве только беспечность и молодость. Все его внутреннее существо как бы вытянулось в направлении к единственной цели.

Муся, имя которой подвергалось стольким пересудам и сплетням, уединилась на некоторое время и редко теперь виделась с Бобровым. Она стала особенно серьезно заботиться о том, чтобы не стать и впредь мишенью для стрел обывательского злословия, и, как умелая актриса, играла она теперь роль невесты, всегда скромная, даже застенчивая, так что при взгляде на нее никому и мысли не могло прийти о ее доступности. Встречи с ней перестали быть для Боброва мучительными – появилась ровность и некоторая отдаленность, словно невидимое препятствие отделяло их друг от друга. Настойчивая прежде и нетерпеливая страсть заполнила его ровным, но полным и глубоким потоком. О Нюре теперь он и не вспоминал – даже смешно было ему вспоминать, и только одно обстоятельство представило снова повод для разговора о ней.

Проезжая как-то мимо Гребешка на Грабиловку, он заметил на улице две удивительно знакомых ему фигуры: одну – пожилого высокого мужчины и другую маленькую – женскую. Женщина бежала, еле угоняясь за широкими шагами мужчины, и говорила о чем-то без устали. Мужчина больше молчал, то и дело улыбаясь и посматривая на маленькую женщину, с чувством своего превоходства и с нелепой для такого большого человека ласковостью.

Это были архитектор и Нюра.

– Что вы там делали? – спросил Юрий Степанович архитектора.

– А вам что? – ответил тот и вызывающе поднял вверх свою бороду. – Она у меня на стройке была, а я ее провожал оттуда. Пройтись захотелось.

И не желая продолжать этот разговор, сообщил:

– А кирпичный-то завод – открыт уж. Не хотите ли посмотреть? Плоховато, и техника примитивная, да что ж делать. Успеем еще и расширить, и оборудовать. Говорил я вам, что материал всегда под рукой – была бы голова на плечах.

– И руки, – поправил Бобров.

– Это уж само собой. Я же и говорю – под рукой.

* * *

В числе первых построек закончено было центральное здание на площади, в котором должен был, по мысли строителей, помещаться местный рабочего городка исполком, театр, столовая, клуб; туда же предполагалось теперь же перенести строительную контору.

Бобров поехал осматривать помещение.

– Сейчас будем ставить флагшток, – сказал архитектор. – Хотите посмотреть?

Здание по плану заканчивалось высокой шестигранной стеклянной башней, над башней – трехгранный шпиль сажени в полторы, а на шпиле – высекая мачта, тонкой иглой врезающаяся в небо, заканчивалась флагом с государственным гербом и названием нового поселка. Тонкая по плану игла оказалась на деле одним из самых высоких деревьев во всей Слуховщине – толстым и тяжелым бревном, которое требовалось поднять и установить.

Бобров и архитектор прибыли, когда мачта эта висела в воздухе на тонком канате, перекинутом через блок. Рабочие внизу вертели деревянный барабан, и вместе с движением барабана двигалась и мачта, поднимаясь все выше и выше. – А не порвется?

Боброву, которого, несмотря на то, что он вот уже год считался строителем, до сих пор пугал вид маляра, свесив ноги сидящего на крыше пятиэтажного дома, операция эта показалась опасной. Вот-вот сорвется. Вот-вот упадет.

Привычный к подобным работам архитектор не замечание своего спутника внимания не обратил.

– Ну, что вы!

С прибытием начальства работа оживилась. Мачта поднималась все выше и выше, один из рабочих с крыши управлял ее движением, отталкивая в тот момент, когда мачта стремилась зацепиться за выступы и углы здания. Увидев Боброва, рабочий замешкался и не заметил, что движение мачты прекратилось. А внизу в это время еще сильнее накручивали барабан, натягивая канат, напряженно дрожавший в воздухе.

– Эй, давай еще! Эй, сильнее! – распоряжался десятник.

Канат натянулся, как струна.

– Кто там на крыше – смотри в оба!

Канат вдруг изогнулся, как проволока, один конец его взметнулся в воздухе и тотчас же упал, а сверху, с крыши раздался не крик и не стон, а долгий протяжный визг.

Мачта лежала на крыше, и под ней извивался и визжал черный комок, делая руками и ногами движения, подобные движениям раздавленного паука.

Глухой голос внизу при всеобщем молчании: – Сорвалось.

Опущенные руки, застывшие улыбки, застывшие неоконченные движения.

– Убили, – закричал Бобров и бросился к лестнице. Архитектор взял его за плечо и оттащил в сторону.

– Погодите. Чего вы? Разве можно так волноваться?

По лестнице уже спускали рабочего, который теперь не кричал, а только изредка вздыхал, поджимая руками живот и по-прежнему корча ноги. Сотни строителей побросали свой инструмент и столпились на площади. Автомобиль с пострадавшим громко загудел и, пробиваясь сквозь обступившую его толпу, двинулся в город. Толпа молчаливо провожала его глазами.

Ни одно из больших человеческих дел не обходится без кровавой жертвы. Это, может быть, та самая жертва, которую некогда перед началом дела приносили Молоху, Ваалу или какому-либо другому кровожадному и дикому богу кровожадных и диких людей. Теперь эти жертвы приносим мы во имя отвлеченного бога культуры на всех наших фабриках, заводах и шахтах и, даже на городских улицах и площадях, в начале, в конце и в середине каждого дела. Но эти привычные, казалось бы, жертвы непривычно и остро воспринимаются всегда участниками дела. Те люди, в особенности, которым с самого начала предречена участь быть одной из неизбежных жертв, прежде всего начинают кричать, волноваться, отыскивать возможных виновников.

– Веревку гнилую дали сволочи.

– Этого еще чёрта принесло – сидел бы уж в своей конторе.

– Грех-то, грех-то какой.

Другими словами, одни приписывали несчастье небрежности ответственных лиц, другие – дурному глазу директора постройки, редко показывавшегося на пустыре, третьи – темной и необъяснимой силе, которую они называли грехом. Любопытные осматривали канат, но канат оказался достаточно крепким и достаточно толстым, чтобы выдержать тяжесть.

– Может быть, надрезал кто.

– Кому ж надо резать? Не что иное, как грех.

Напирали на десятника.

– Ты смотрел, когда канат брал. Может, перетерся где. Им что – какой есть, такой и подсунут.

Он клялся и божился, что смотрел.

– Быть греху, так не убережешься.

Плотники, прибывшие в большей своей части со Слуховщины, скоро нашли и тот грех, который явился причиной несчастья:

– Такой праздник, а мы работаем. Ведь сегодня Илья пророк. Вот он, громовержец, и наказал…

Рабочие не расходились, столпившись на площади и обсуждая событие. Архитектор прокричал импровизированному митингу, что случай будет расследован судебными властями, виновных накажут, и предложил рабочим разойтись.

– Ишь ты разойтись. А вы тут без нас что подстроите…

– Предлагаю разойтись и приступить к работе.

– Разойтись разойдемся, – ответил скептический голос, а работать не будем.

– Грех-то какой…

Плотники убирали свои топоры, столяры прятали в холщевые мешки стамески и фуганки, землекопы забирали лопаты и шли к баракам. Их останавливали инженеры, старосты и десятники и всякого рода старшие, но не особенно энергично и совсем уж неуспешно. Староста плотничьего цеха Михалок сам поддерживал забастовщиков.

– Я ж говорил – грех. Праздник-то какой…

А на другой день никакого праздника не было, но на работу никто не вышел. За успокоение строителей взялся местком, не нашедший никаких доводов для возникшей на постройке «бузы», но и он со своими ораторами и уговаривателями ничего не достиг.

– Все вы там заодно. Знаем…

И в довершение всего некоторые рабочие на свой страх и риск двинулись в контору за расчетом. Им заявили, что денег до субботы не будет, что банк закрыт. Этого достаточно было, чтобы количество желавших получить расчет увеличилось вдвое, и толпа рабочих заполнила контору, напирая на кассиров, на машинисток, на дверь кабинета Юрия Степановича Боброва.

– Дать им расчет и пусть катятся, – предложил Метчиков после долгих и тщетных убеждений. Задребезжали тревожные телефонные звонки, забегали артельщики и кассиры, толстые дверки несгораемых шкафов открылись в неурочное время и в неурочное же время, вечером, стали выдавать уходившим строителям заработанные ими червонцы. Пивные и трактиры переполнились посетителями, осиротевший, умолкший городок наполнился к ночи пьяными голосами строителей, справлявших поминки по своему погибшему товарищу.

На другое утро состоялись торжественные похороны. Похороны эти были обставлены всей возможной пышностью – и двумя оркестрами, и ротой красноармейцев, и венками, и речами, и делегациями от рабочих заречной стороны.

– Где ж хоронить-то будем, – беспокоился накануне архитектор. – Все, кажется, предусмотрел, а вот кладбища не предусмотрел. Надо бы прежде наметить. Где ж мы были-то…

Место для кладбища так и не было найдено, и хоронили тут же на площади перед зданием будущего исполкома, чтобы потом поставить на могиле памятник, указывающий всем и каждому из жителей нового города, что постройка его, как всякое человеческое дело, не могла обойтись без жертв.

Полученные и частью оставленные в трактирах и пивных червонцы, торжественные похороны или время, имеющее благотворное свойство само собой прекращать волнение неустойчивых, но только на другой день, после поминок, устроенных тут же на площади у могилы убитого товарища, поминок, начавшихся похоронными песнями, а кончившихся чуть ли не пляской у разожженных из щепок костров, строители вышли на работу.

Поминки устроил и архитектор.

Возвращаясь вместе с Бобровым в город, он сказал:

– Что я достал. Пальчики оближите… Зайдемте ко мне – покажу. Удивитесь…

– Что ж – удивляйте.

Архитектор подошел к заветному шкафчику, не торопясь вынул из шкафчика посуду, похожую на аптекарский пузырек с серой в желтых пятнах французской наклейкой.

– Пробовали когда? Настоящий шартрез!

Со вкусом вытер рюмки, осмотрел их на свет, на свету же наполнил их золотисто-желтой жидкостью, еще раз полюбовался заигравшей в стекле ароматной влагой и сказал:

– Ну, господи, благослови – за помин души. Хороший был человек.

* * *

Нужно было принять особенные меры, чтобы уничтожить напряженную атмосферу злобы, недоброжелательства, подозрительности и недоверия, которая сгустилась над строителями и над самой постройкой. Глухое волнение среди рабочих, не особенно охотно принявшихся за работу, склока и недовольство среди служащих, разговоры о замазанных злоупотреблениях, о том, что кто-то греет руки, что строится не город для живых, а кладбище, что дома в новом городе будут без печей, что каждая из новых построек грозит обвалом. Затихшая было кампания против строителей, казалось, начиналась снова, и, чтобы превратить ее, нужны были особенные меры.

В качестве такой меры выдвинуто было и всеми поддержано предложение устроить осмотр городка представителями рабочих заречной части, во главе с представителем губисполкома. Поездку предполагалось закончить митингами как на самой постройке, так и на фабрике, где представители рабочих должны были в тот же день дать отчет обо всем виденном ими.

Строители первый раз за все время могли вблизи рассмотреть председателя и составить каждый свое мнение о его наружности.

– А кто это толстый такой? – говорили они.

– Председатель. Если по-старому рассуждать – в роде губернатора.

– Ишь ты ведь.

Председатель после долгого перерыва первый раз снова мог погрузиться в родную себе стихию. Ведь когда-то сам он был таким же строителем, таким же плотником, как и они. Он хорошо знал и помнил их быт, их привычки. Стараясь показать, что он тоже свой брат каждому из этих столяров, плотников, каменщиков и землекопов, он делал шутливые замечания, спрашивая о работе, употребляя полузабытые технические термины. Но из этого ничего не выходило. Рабочие отвечали в двух словах, с преувеличенной охотливостью, но тотчас же замолкали. За каких-нибудь восемь лет словно бы пропасть легла между ним и этими людьми – бывшими товарищами его по ремеслу, бывшими, может быть, сподвижниками по революции и товарищами по фронту. Он был человеком другого мира, высоким начальством.

У одной из построек работали знакомые нам слуховщинцы.

– А это у нас плотничий староста, – познакомил архитектор председателя с Михалком.

– Приехали посмотреть, – не стесняясь, начал разговор Михалок, не потерявшийся бы и в присутствии более важного начальства. – Но может быть такого рода картины вас не привлекут – все это низкая природа, – закончил он скороговоркой, показывая на работавших плотников.

– Эге, да ты товарищ видно поэт, – засмеялся председатель. – Я не вижу ничего низкого. Сам плотник.

Плотники с недоверием посмотрели на него. Лукьянов почувствовал, что должен доказать свое заявление на деле.

– Дайте-ка мне топор, – сказал он Михалку и сбросил пиджак.

Под недоверчивыми улыбками он взвесил на руке топор, приладился.

– Ну-ка, давай.

Топор неловко врезался в дерево.

– С непривычки, – оправдывался председатель. – Ну-ка еще попробую…

Следующий удар был уже мастерским, от дерева отлетела мягкая желтовато-розовая щепка.

– Сыроват лесок-то, – сказал председатель и по незабытой еще привычке поплевал на ладони, перекладывая топор с руки на руку.

– Что ж поделаешь – торопимся, – оправдался Михалок.

Бревно быстро было обтесано – председатель взялся за другое.

Плотники, с недоверием наблюдавшие за Лукьяновым, чтобы не отстать от председателя, тоже принялись за работу.

– Что еще делать? Распоряжайся, ты тут старший, – сказал председатель Михалку.

Работа закипела. Из-под топора летели мелкие щепки, с сухим треском отваливались толстые щепы, вырубались гнезда, выдалбливались пазы для шипов. Минут через пять Лукьянову казалось, что он никогда не занимался ничем, кроме плотничьего ремесла. Постепенно рабочие привыкли к нему, чуть-чуть посмеивались и перешли на фамильярный тон.

– Ну-ка, председатель, подсоби.

– Эй, председатель, выручай.

Товарищ Лукьянов раскраснелся, повеселел… Он бегал, забыв свою несколько неподходящую для плотника тучность, задыхался от непривычки, смеялся неловкости товарищей, своим собственным неудачам.

– А это у нас не так делалось, – иногда замечал он.

– Так вы откуда? Русский, небось. А у нас на Слуховщине по-другому… Учитесь по-нашему… Науки юношей питают, отраду старцам подают… Ну-ка, давай.

Председатель не отставал. Плотники, работавшие на соседних участках, потихоньку приходили смотреть – и уходили довольные.

– Вот это дело. Молодец.

А председатель, видя такое внимание, увлекался все больше и больше. Он вспотел, успел разорвать брюки, оказавшиеся очень неудобной одеждой, – и все работал и работал, увлекаясь, покрикивая на других, растирая болевшие от непривычки мускулы. Он не заметил, как на западе появилась розовая полоса, длинные тени побежали от срубов.

– Пора и шабашить, – сказал Михалок.

Только тут Лукьянов заметил, что работал часа два. Он бросил топор, надел сюртук, почистил брюки от вцепившихся в сукно щепок.

– Прощайте, товарищи.

– Всякого добра, – ответил Михалок и, лукаво улыбнувшись, добавил:

– Приходите когда еще. Даровому работнику всегда рады.

Когда председатель уехал, у строителей весь вечер только и разговоров было, как о нем.

– Вот тебе и губернатор.

– Свой брат…

Но в этих словах уже не было оттенка – «из грязи да в князи», а наоборот – оттенок дружественности и даже отчасти гордости.

Небольшой эпизод этот сыграл большую роль, чем все речи, увещания и митинги. Строители подтянулись, и работа пошла дальше без особенно крупных недоразумений.

XXV

О, прежде дебрь, се коль населена.

Вожделеннейший ныне покой и ныне приятное время.

В. Тредиаковский.

Дни становились короче: дожди и холодные ветры мешали работам, плотники, каменщики и печники мерзли в легких бараках, река наполнялась осенней водой и чернела под вялыми лучами холодного солнца. Отдельные партии строителей уходили за ненадобностью, сократилась работа в конторе, где только счетоводы и бухгалтеры торопились подготовить отчет, проверяя старые счета и подводя итоги. И чем ближе было к концу работы, тем тревожнее и тревожнее становилось Юрию Степановичу: словно заканчивая столько сил стоившее дело, он терял что-то и даже сознание, что на пустыре вырос целый город, мало смягчало чувство непоправимой утраты.

Незадолго до праздника октябрьской годовщины специальная техническая комиссия принимала город. Она не могла не подивиться красоте стройных проспектов, замощенных кое-где шашками, уютности узких переулков, аллеям, засаженным молодыми тополями, игрушечным домикам, блестевшим на осеннем солнце свежеокрашенными крышами и белой тесовой обшивкой. Характер Боброва, как строителя и организатора, не мог не отразиться на произведении его мысли, и любовь его к внешности получила резкое выражение в наружности городка… Комиссия осмотрела каждый домик, лазала для проверки сделанных работ на чердаки, проверяла прочность мостовых и работу фонтана на главной площади – гордости Галактиона Анемподистовича, использовавшего при помощи остроумного сооружения подпочвенную воду, – и нигде не нашла таких дефектов, которые бы позволили забраковать произведенную работу. Она только успела заметить, что главное здание и проспект находятся не там, где полагалось бы им находиться по первоначальному плану, и что главный проспект шире, чем нужно, и не вполне удовлетворяет стремлению к прямолинейности.

– Это у меня глаз косит, – отговорился архитектор: – от роду так – прямой линии не чувствую.

Но в общем работу можно было только одобрить.

Подготовка к открытию продолжалась неделю. Гирлянды от фонаря к фонарю, флаги над каждым домом, лозунги и ленты, перекинутые через дорогу, – все это было обдумано самим Бобровым, которого эта часть работы увлекала даже, пожалуй, больше, чем самая постройка. Приехавший специально для этой цели из столицы художник, принадлежавший к одной из самых левых группировок, предложил даже окрасить тополя и кусты в какой-либо необычный для них цвет. Бобров не согласился. Деревья и кусты сохранили свою естественную окраску, но за то уже никак нельзя было избежать символических конструкций, похожих на огромные гимнастические аппараты для цирковых упражнений, которыми художник разукрасил и площадь и перекрестки главных улиц.

Гирляндами, флагами и конструкциями был украшен также и мост, по которому ходили уже отдельные пешеходы да жители сгоревших слобод, не дожидаясь торжественного открытия, спешили перетащить через него свой несложный хлам, в новые, пахнущие краской, смолой и свежим деревом жилища.

Торжество мало чем отличалось от всех подобных торжеств: с утра на фабричных дворах, у подъездов учреждений и просто на перекрестках собирались кучки рабочих, выраставшие в нестройные толпы, нестройные толпы выстраивались в колонны и, выбросив красные с лозунгами знамена, двигались к рабочему городку. Чистенький свежевыкрашенный трамвайный вагон шел во главе процессии по трамвайному пути, соединившему новый поселок со старым городом. Во главе процессии шли наиболее видные участники постройки и рабочие-строители.

Арка, увитая гирляндами, в которую художник вложил все свое искусство и для которой не пожалел он самых замысловатых конструкций, остановила демонстрацию, красная, перекинутая от фонаря к фонарю, лента преградила ей путь.

Товарищ Лукьянов открыл митинг. Пролетарский гимн – и вслед за гимном – речь председательствующего о великой победе на трудовом фронте, о начале подлинного социалистического строительства, о будущей победе коммунизма.

– Шесть месяцев тому назад, здесь был пустырь – сегодня вы увидите новый город, каким-то чудом выросший на этом пустыре: это чудо создали – соединенные усилия всего пролетариата.

Приветствия от губисполкома, от губкома, горкома, от профсоюзов, от рабочих заречной стороны, приветствия от организаций, приветствия, наконец, от отдельных лиц, телеграммы из центра, речи, поздравления…

Бобров стоял на трибуне. И несмотря на то, что не раз и в приветствиях, и речах, и поздравлениях упоминалось его имя с самыми лестными для него эпитетами, из которых каждый когда-то переполнил бы его гордостью, он не слушал ни речей, ни поздравлений, ни приветствий. Он видел тут же рядом с собой товарища Лукьянова, сохранявшего строгую серьезность председателя торжественного митинга, Алафертова, успевшего накануне торжества помириться с Бобровым, покаявшись во всех вольных и невольных грехах, Мусю в простенькой суконной кепке, прекрасно, однако, оттенявшей цвет ее лица и волос, и в простеньком пальто, чтобы меньше выделяться среди присутствующих, архитектора, прислонившегося к барьеру и с преувеличенной ласковостью объяснявшего что-то стоявшей рядом с ним Нюре, в глазах которой можно было прочесть и внимание, и любопытство, и даже нежность.

А дальше опять знакомые лица: прислонился к фонарю Михалок, Палладий Ефимович, сопровождающий товарища Ерофеева как верный и преданный оруженосец, подрядчики, изобретатели, машинистки, плотники, каменщики, столяры, землекопы, – люди, которых он ежедневно видел, которых он знал настолько, чтобы чувствовать тайные пружины, управлявшие их действиями.

А дальше сбитая в плотную массу толпа, среди которой трудно найти знакомое лицо, трудно даже различить и самые лица, – многоголовое существо, управляемое единой волей, единым желанием.

Но так ли это? Что такое толпа? Существует ли она? Может быть, это только граница знания пружин, управляющих действиями каждого отдельного человека: вся она, замершая сейчас в ожидании слов, которые раздадутся с трибуны, – одно целое. Но каждый из толпы смотрит в свою сторону, каждый отделяет себя от другого, у каждого свои мысли, свои чувства, свои желания. Может быть, втайне они ненавидят друг друга, может быть, завидуют, может быть, каждый не усомнится через труп другого добыть свою долю счастья – свою долю славы, богатства, любви. И каждый стремился здесь на постройке получить эту свою долю, но вместе с тем принес труд, знание, опыт, энергию и мысль, памятником которых и будет этот чудесно выросший город.

– В каждом из нас чёрт, а все вместе – церковь божия, – вспомнились ему слова архитектора. – Не церковь, а мощный коллектив строителей новой жизни, если есть рука, направляющая и ограничивающая все эти отдельные чувства и желания…

Что же такое он, Бобров? Руководитель – капитан корабля – или только матрос, один из тех, кого надо вести, кем надо руководить, кого надо направлять? Достоин ли он всех этих похвал, приветствий и поздравлений? Что он дал этому делу и что получил?..

Бобров в задумчивости не слышал, как председатель назвал его фамилию, и не заметил, как все взгляды в удивлении обратились к нему.

– Тебе говорить, что ж ты, – толкнул его Метчиков.

Бобров встрепенулся. Встал. Поднял глаза.

И вот перед ним не было уже ни Муси, ни архитектора, ни толпы разрозненных, чуждых друг другу людей, которых он видел только за минуту. Перед ним были – строители новой жизни.

И тут произошло то, что не раз происходило с Бобровым, когда он выступал перед большой аудиторией. Он забыл все заранее приготовленные слова и фразы, которые вчера еще заботливо подбирал одну к другой. Он как будто бы провалился в пустоту и похолодевшими вдруг губами произнес одно робкое и неуверенное:

– Товарищи!

Толпа замолкла и насторожилась. Бобров выдержал полминутную паузу и начал говорить, сначала тихо, потом постепенно все повышая и повышая голос, постепенно наполняя его чувством и пафосом, все более увлекаясь и горячась, как молодая, неопытная лошадь, которая нетерпеливо стоит в запряжке, покусывая удила и готовясь вот сейчас сорваться с места…

– Товарищи! Никто из присутствующих на этом празднике не может приписать себе чести называться строителем города. Все вы, охваченные порывом, взвалили на себя трудности дела и благополучно пронесли через многочисленные препятствия. Вы не испугались, не побоялись споткнуться на пути, хотя многие скептические голоса останавливали вас, предупреждали, что можно оступиться.

И вот – вы победили.

– Знаете, что требовалось прежде всего? Не дерево, не камень, не железо – требовалась воля к труду и вера в победу. Требовалось еще, сломя голову, броситься в рискованное дело, преодолеть косность: требовалось не обращать внимания на те голоса, которые обвиняли нас в том, что мы затеваем авантюру.

– Так пусть же это будет авантюра. Я не боюсь этого слова. Разве все завоевания техники, которые привели нас от каменного века к социализму, не были связаны с тем, что называется духом авантюризма, владевшим предпринимателями и изобретателями? Перед нами – непочатый край, непочатые богатства, непочатые силы, непочатые возможности. Будем же верить, что и в нас самих лежат такие же богатства, в виде нашей воли, нашего упорства в труде…

– Объявляю рабочий городок открытым, – сказал кто-то позади Боброва.

Заботливо подсунутыми кем-то ножницами Бобров прикоснулся к ленте. Руки его дрожали, и ножницы только мяли ленту. Кто-то натянул ее – и освободившиеся концы под рукоплескания взметнулись немного вверх и потом медленно опустились вниз, на дорогу.

Бобров продолжал стоять на трибуне утомленный, и его глаза, в которых ничего уже не осталось от прежнего подъёма и увлечения, равнодушно смотрели вокруг, не узнавая знакомых.

Архитектор легонько взял его под локоть и сказал:

– А ведь молодец. Как у вас хорошо вышло.

И тотчас же течение толпы отделило его от архитектора, он двинулся по течению, и вместе с ним двинулись все, втаптывая в грязь валявшуюся на дороге красную ленту, стружки, неубранные сосновые ветки. Он чувствует чье-то прикосновение, поднимает глаза – и встречается глазами с Мусей.

– Дай руку, – говорит она, – а то потеряешься.

Он крепко сжимает эту маленькую сухую руку, которая так долго вела его на пути к торжеству, к победе, к славе.

– Теперь можно осмотреть город, – провозгласил чей-то очень громкий голос, – а через два часа на открытой эстраде концерт.

Митинг окончился. Колонны расстроились, толпа рассыпалась по городку. Лица, принадлежавшие к президиуму, один за другим уезжали. Бобров остался посреди площади с Мусей.

– Ну что ж, показывай город. Ведь я тут ни разу не была. Ах, какие домики! Прямо – игрушки… А где ты будешь сам жить со своей…

Она не договорила и заранее опустила глаза, не дожидаясь ответа. А в этих опущенных глазах светилась торжествующая улыбка.

* * *

Через неделю после открытия собрались на вокзале все деятельные участники постройки, провожая Боброва, уезжавшего в Москву.

Муся уехала вслед за ним, двумя днями позже.

Рабочий городок, куда переселились давно ожидавшие этого дня жители заречных слобод, принял будничный вид. Флаги были сняты, гирлянды пожелтели и были убраны осенним ветром, не терпевшим этого излишнего, по его мнению, украшения. На остатках символических конструкций упражнялись ребятишки, радуясь таким необыкновенным игрушкам. На палисадниках вокруг домов появилось белье, вывешенное заботливыми хозяйками для просушки.

Праздник рабочего городка кончился, и начались его длинные будни.

Зимой, по санному пути, со Слуховщины знакомый уже нам Михалок со своими односельчанами привезли в рабочий городок несколько подвод толстого восьмивершкового леса. Но почему-то остановились эти подводы не у крайнего из домов городка, а проследовали дальше, на возвышавшийся за излучиной бугор, где среди таких же восьмивершковых бревен можно было заметить высокую и довольно-таки нелепую фигуру архитектора.

– Что ж это вы на отлете вздумали строиться, – спросил Михалок. – Нехорошо.

– Город сам ко мне подвинется, не беспокойся, – шутливо ответил архитектор.

Добиться разрешения построить дом вне установленного плана Галактиону Анемподистовичу удалось только с большим трудом.

– Так ведь план-то сами мы составляли – можем сами и изменить, – убеждал он.

Разрешение дано было только из уважения к нему, как к строителю города, и отчасти в силу понятного только русским уважения к слабостям и странностям всякого рода чудаков, к каковому разряду людей многие причисляли архитектора.

Домик был построен крепкий, рассчитанный едва ли не на столетнее существование, срублен по-крестьянски, с мезонином и неизбежным на крыше петушком. Михалок сам старался, выделывая резные карнизы и разукрашивая ставни. В отстроенный наполовину дом архитектор как-то привез Нюру и, показав ей постройку, сказал:

– А вот здесь мы будем жить. Ведь славно? Отсюда все – и старый и новый город-как на ладони.

Но новому городу суждено было еще одно испытание.

Половодье этой весной было таким, какого не было на памяти жителей: вода залила Грабиловку, Плешкину слободу и стояла в уровень с высоким берегом нового городка.

Уже ждали, что она не остановится и разольется по его широким проспектам и уютным переулкам, по ночам не тушили огня, заготавливали лодки – и все смотрели на реку, ожидая нападения стихии.

Но беда пришла с другой стороны – откуда ее никто не ждал. На площади перед зданием исполкома прорвался фонтан – гордость наших строителей, вода хлынула из фонтана в реку, но, встретив на пути препятствие в виде быстрой речной воды, хлынула назад и залила площадь. На несколько дней весь город был залит водой, и только одиноко на бугорке возвышался пустой дом архитектора. А когда река вошла в свои берега, и наводнение схлынуло, изумленные обитатели городка увидели на месте главного проспекта не только покосившиеся, с подмытыми фундаментами дома, но и уже совершенно новое и чудесное явление: по проспекту в глубоких глинистых берегах протекала река, и на дне этой реки под слоем сероватой глины и песка виднелась кое-где высокая белая, от недостатка солнечного света, тина. Тина эта быстро позеленела, и казалось, что здесь спокон века была река.

А на Слуховщине в день наводнения Михалок, вышедший за околицу, увидел на месте векового леса большое озеро, из которого торчали верхушки деревьев.

– Водяной вернулся… Спаси, боже, и сохрани…

По мнению Самохина, интересовавшегося тем краем, в котором он до сих пор проверял и устанавливал основы культурного хозяйства, борясь с мелкими неудачами и радуясь больше, чем надо, мелким радостям, и наводнение в городке и появление озера имело одну и ту же причину.

– Лес-то свели, – объяснял он, – вода быстро стаяла и не успела убраться… А теперь уйдет… Не бойтесь.

И вода действительно скоро ушла.

Подсчитали убытки. На место катастрофы приехала специальная комиссия, осмотрела берега новой речки, которую жители окрестили уже по имени главного строителя – Бобровкой, сказали, что не мешает укрепить берег, и признали причиной и наводнения и катастрофы бесхозяйственное отношение к Слуховщинскому лесу, который в дальнейшем было запрещено рубить.

На крупную, торжественную, связанную с видимым успехом и с заметным всем результатом работу всегда находится больше, чем надо, охотников – мелкая же и черная работа падает на плечи таких же мелких и незаметных людей. Исправлять причиненные наводнением повреждения пришлось Метчикову, выбранному председателем исполкома нового городка, и только один архитектор вызвался по доброй воле помогать ему.

– Хуже не будет, – успокаивал он. Я не того еще ждал. Строить-то торопились, так ведь нужно же было. Разве ж иначе сделали бы?

И если труд, знания, опыт, уменье и энергия отдельных людей оставили памятником новый, чудесно выросший город, то каждая отдельная ошибка, каждый сделанный отдельными людьми ложный шаг отозвались, и весьма больно, на жителях городка. Там требовалось возобновить сделанный из плохо обожженного кирпича фундамент, здесь меняли зараженные грибком бревна, а кое-где перебирали постройки, слишком осевшие из-за того, что они были строены из сырого леса.

Но в то же время в городке стали возникать и новые дома – только из боязни наводнения они строились теперь несколько выше, и скоро улица из новопостроенных домов соединила одинокое жилище архитектора с городом. Улица эта шла по течению реки и потому не отличалась особенной прямизной.

На беспокойную телеграмму Боброва, встревоженного катастрофой, архитектор ответил:

– Время начинает исправлять наши ошибки. Не тревожьтесь – все-таки город нас с вами переживет.

Биография