Город, в котором... — страница 8 из 80

— А ты, значит, у нас все читаешь! — раскаленным добела голосом.

— Ну что еще? Что я должен сделать?

— А сам ты не видишь, что сделать? Тебя носом ткнуть?

И шел в магазин, стоял в очереди и страдал — не от очереди, а оттого, что нет устойчивой стабильной картины мира. Ни закона, ни системы, по сей день мир погружен в первичный хаос, и добыто из его руды еще очень мало чистых элементов истины. Ни одна теория не выдерживает нажима мысли, рассыпается.

Он покупал молока и приходил к твердому выводу: все, надо браться за модель мира — всеобъемлющую. Хватит ждать от других. Все осторожно двигаются по темному лабиринту на ощупь, не зная, куда повернет стена в следующий момент. Каждый ведь еще и привязан к рабочему месту и к конкретности темы. Нужен другой путь — ясный, путь полета над этим чертовым лабиринтом — сверху, над его запутанными коридорами — по прямой, как самолет летит, презирая петли земных дорог. Нужен всеобщий закон всему — музыке и металлу, нужна революция представлений.

Возвращался домой, был уже темный вечер, над улицей склонились червяки пронзительных фонарей. Склонились и мнили себя покровителями земли, и не знали, что высоко у них над головой сияет ночное небесное светило в апогее своей славы — полная луна. Она бы, луна, обошлась и без этих самозванцев, но она великодушно безмолвствовала и не вступала с ними в спор. Фонари были похожи на людей, а луна — на недосягаемую истину, и было Севе удивительно, как это люди живут без ответа на вопрос о природе вещей. Живут себе — и нет им никакого дела до того, что жизнь теоретически невозможна.

Сева мучился за них один.

Ночью Лерочкин плач разбудит, Нина встанет перепеленать, а Сева, пользуясь тем, что проснулся, даром времени не теряет, начинает соображать: а может, красное смещение — вовсе не результат разбегания вселенной, а просто: свет теряет энергию в преодолении пространства и становится медленным: краснеет? Да и заснет. А утром сегодня он варил себе на завтрак яйца всмятку, включил репродуктор — погоду, погода была зимняя, и Сева немного утешился тем, что, худо-бедно, хоть каким-то правилам подчиняется этот научно-безысходный мир: времена года сменяют друг друга без запинки. Успокоиться бы на этом и не лезть в подробности, в структуру, в эти элементарные составляющие: молекула — атом — позитрон — электрон — антисигмаминусгиперон… При этом ронялись какие-то железные подставки и кастрюльные крышки, вода клокотала и выплескивалась с шипением на конфорку, а радио вещало — и тут в дверях кухни возникла опухшая от недосыпания Нина — ни одной ночи с рождения Леры ей не удавалось выспаться, — вид у нее на пороге был вполне взбешенный, Сева вздрогнул и произнес вслух последнее слово мысли:

— …антисигмаминусгиперон…

Ее можно было понять, полыхание ее глаз, Сева и понял, он тотчас услышал вызывающий звук радио, которого до сей минуты не замечал. Он бросился и выключил. Но Нина, видимо, не смогла вынести враждебности своей ко всему тому, что воплощалось в этом слове — антисигмаминус… она как-то оскалилась, зубы обнажились совершенно по-волчьи, по-звериному, он и сам от себя не ожидал, яйцо, которое уже начал есть и держал в руке, а голова при этом машинально додумывала свою мысль: «Все-таки наука бессильна найти закон…» — разумеется, он не целясь, он совсем не для того, чтобы попасть в нее — это был, видимо, лишь жест замешательства или, может, жест его собственного отчаяния, жест отношения ко всему сразу — к ее гримасе с оскалом и к бессилию материалистической науки.

…Да. Воротник повыше, прикрыть щеки. В закуток, в заветную комнату к душевному товарищу Илье Никитичу. Они товарищи, они отверженные, они всунуты оба в последнюю ячейку картотеки у этих взаимопонимающих, сильных и уверенных. Еще до того, как они стали работать вместе, Сева уже угадывал товарища в этом пожилом сомнамбулическом человеке, слоняющемся с утра по станции, заглядывая во все двери.

— Васильева здесь нет?

— Васильева сегодня не будет, он уехал в горэнерго.

Послушно кивает, идет дальше, заглядывает в следующую дверь:

— Здесь, случайно, Васильева не видели?

Все над ним смеются, все понимают его нехитрую уловку: показать, что и у него есть дело, что содержит и он на сердце какой-то инженерно-технический интерес.

«Я воевал в пехоте, Сева. И происхождение имею крестьянское. Я слишком знаю, что выживание — самое простое выживание — требует изнурительного труда в поте лица. И вот уже сколько лет не чувствую ни изнурения, ни пота лица — а живу. И это безусловно несправедливо и стыдно».

— Я тут буду сидеть, — представился Сева, когда вошел в лабораторию в самый первый раз. — И буду заниматься релейной защитой.

Илья Никитич подобрался и заморгал.

Комната была большая, но загроможденная приборами и аппаратурой. Приборы создавали несколько закутков. На столе Ильи Никитича лежали плоскогубцы, молоток, обрывки провода и бумаг. И журнал «Техника — молодежи». И Сева понял, что здесь ему будет хорошо.

— Я окончил политехнический институт, и моя специальность вообще-то металловедение, — отчитывался Илья Никитич почти навытяжку («Мне всегда казалось, Сева, что все, кроме меня, делают что-то страшно важное и хорошо понятное им»), — но в последнее время работаю в энергетике.

Сева оглядывался, где бы ему поместиться, какой выбрать себе закуток.

— А сейчас я искал миллиметровку, — спешил Илья Никитич оправдать свое существование. — Хотел построить характеристику для стилоскопа. Вы знаете этот прибор, стилоскоп?

— Нет, не знаю, — заинтересовался Сева.

— Надо же! — Илье Никитичу всегда казалось, что только он один способен что-нибудь не знать. — Давайте я вам покажу!

Они подошли к стилоскопу.

— Если зажечь дугу и один из электродов будет неизвестный материал, то при горении дуги все компоненты дадут свечение, каждый компонент свои линии. По наличию тех или иных линий можно узнать, есть или нет в составе тот или иной элемент.

Его голос действовал на Севу убаюкивающе и сразу погрузил его в блаженство, давно не испытанное, из которого не хотелось вылезать. Как в детстве: спишь утром и слышишь, что мама уже печет воскресные пирожки, сало шкварчит на сковороде, а ты можешь сладко дремать, дремать…

— А как узнать процент содержания? — чтобы длить и длить звук уютной речи.

— Это очень трудно. Только по интенсивности свечения, сравнивая с известным образцом, — печально сказал Илья Никитич. — Особенно трудно со сталями: они различаются по количеству углерода, а углерод в видимой области спектра почти не дает линий. Но вот этот стилоскоп позволяет определить даже углерод! — с утешением закончил он.

— А зачем нашей станции стилоскоп?

— Как зачем? Такой стилоскоп должно иметь  к а ж д о е  предприятие! И нам тоже пригодится. Я заказал его по собственной инициативе! — со скромной гордостью заметил этот ненасущный человек. — Вот… А еще у нас есть микроскоп.

Он снял с микроскопа полиэтиленовый чехол, включил подсветку и пригласил Севу взглянуть. Сева рассматривал в микроскоп свою кожу, а Илья Никитич, уже ободрившись, менял степень увеличения. Решительно нигде еще Севе не было так хорошо, как здесь.

— Здорово! А для чего микроскоп?

— Да хоть для чего! Я занозу иногда заножу и увидеть не могу, а под микроскопом раз — и вытаскиваю!

Нет, отсюда теперь Сева по своей воле никогда не уйдет!

— Микроскоп тоже вы заказали?

— Я.

Сева засмеялся. И Илья Никитич засмеялся. Они уже любили друг друга.

В углу стояла техническая печь.

— Ну, печь всегда на что-нибудь нужна, — уже расковано обронил Илья Никитич. Каждому человеку нужен хоть один кто-нибудь, кто станет слушать его с понятием. — В ней, например, мгновенно сушатся грибы. Но я пек в ней резиновые изоляторы.

Он заботливо извлек формочку, хранимую как свидетельство его полезности.

Дальше — как в сказке «Теремок»: стали жить — и горя мало. Сошлись два свободных художника науки, два ребенка одной матери — бесполезной истины.

Исследованиям, которых Илья Никитич всегда стеснялся, Сева предавался открыто и без вины.

— Где вы раньше были, Сева? Вы мне сейчас как бы разрешили то, что мне долгое время запрещалось — не знаю кем, — так долго, что я уже отвык хотеть.

Они ждали рабочего дня, как девушки ждут субботнего вечера пойти на танцы. Они сходились утрами в радости, накопив друг для друга — как подарок — каких-нибудь идей.

Откуда поступает энергия, приводящая в движение вселенную? Либо вселенная — вечный двигатель, либо она что-то вроде барона Мюнхгаузена, поднимающего себя за волосы, либо… есть бог.

Но вдруг все движение вселенной — лишь иллюзия, и поэтому она не нуждается в питающей энергии? Случайная флуктуация поля, в сумме равная нулю: если отклонилось здесь в одну сторону, в другом месте должно отклониться в противоположную. То есть математически сумма нулевая, ничего нет.

А пространство и время? Может, вселенная — иллюзия, как с женщинами-русалками, которых показывали в балаганах? Взять вот нитки: длину, протянувшуюся в сотни метров, компактно сворачивают в катушку. И если ползти вдоль нитки по клубку, будет иллюзия длиннейшего пути вдаль, а с точки зрения внешнего наблюдателя ты так и крутишься в маленьком компактном объеме. А почему бы и объем не свернуть? И изнутри будет иллюзия бесконечной вселенной, пространства, развернутого на световые годы, а снаружи — точка… Да-да, ведь если взять громадный кусок вселенной и хорошенько раскрутить его, то силы гравитации, направленные к центру этого куска, уравновесятся центробежными силами разбегания, и тогда наблюдателю снаружи будет казаться, что НИЧЕГО НЕТ. Никакой громадной массы и объема, все оно замкнется внутрь и, заключая в себе галактики, будет не чем иным снаружи, как молекулой, которую можно разглядывать в микроскоп. («Так, может, именно поэтому все во вселенной и заверчено по кругу? — с ужасом думал Сева. — Чтобы из ничего возникло нечто?») И любую молекулу тогда можно развернуть во вселенную. Мир замкнут на себе самом. Змея, проглотившая свой хвост. Лента Мебиуса — вот что такое бесконечность мира, а мы — вроде мухи, ползущей по этой бескрайней ленте.