Горсть света. Роман-хроника. Части 3 и 4 — страница 6 из 11

1

...Оставив щи нетронутыми в чашке,

Уставясь тупо в щели потолка,

Не мог забыть, как звездочку с фуражки

Срывала равнодушная рука.

Серел рассвет за прутьями решетки,

Но лампочка не гасла надо мной,

И человек в такой родной пилотке

Зовется здесь ДЕЖУРНЫЙ КОРПУСНОЙ...

И в те же дни, как я узнал позднее,

Пришло мне лаконичное письмо;

В чужом, немецком, бурге или зее,

Уснул мой старший непробудным сном.

В семье мы Ежиком его прозвали

За нрав колючий и пытливый ум,

Его воображенье волновали

И тайны гор, и древний моря шум.

Он был изобретателем и зодчим,

Всей школьной детворой боготворим,

И даже я, его счастливый отчим,

В делах технических не поспевал за ним.

Недвижны гимнастические кольца,

Не кончена модель морского корабля...

Ее строителя, студента-комсомольца,

Взяла у нас немецкая земля!

Но поменяться участью зловещей

Я сыну предложить бы не посмел,

Узнав, что в мире есть такие вещи,

Что против них и смерть — завиднейший удел!

Вот он сидит, в каком-то среднем чине,

Тот, кто всю жизнь мою положит на весы...

И кажется, что замерли отныне

За обшлагом его трофейные часы.

Его медалькам не грозили’ пули!

Он кровь мою на грудь себе надел!

И в кресле он сидит... не потому ли,

Что никогда в окопе не сидел!..

...Все это — до поры! Наступят иды марта!

Они разоблачат на ваших картах

Приметы несмываемого крапа,

Вы, мастера Лубянского ГЕСТАПО!..


Из стихотворного дневника Рональда Вальдека за 1945 год.


Сограждане и ровесники Рональда Вальдека рождены были еще в правовом государстве и воспитывались в уважении к законам Российской империи и ее судопроизводству. Даже такой остро критический роман как «Воскресенье» не мог глубоко поколебать этого уважения. Ибо по роману все участники суда над Катюшей — защитник, обвинитель, присяжные, члены суда, хотя и отнеслись к обвиняемой предвзято и несправедливо, все же разбирали ее дело серьезно, взвешивали доводы «за» и «против» ее виновности, словом, поступали юридически обоснованно, по закону. Другое дело, что Толстой не усматривал в этом человеческом законе правды божеской, основы евангельской, как того хотел император Александр II. Вопреки Александру Толстой видел в современной ему юстиции лишь государственное установление, не способное решать судьбы людские в духе евангельских истин. Но и Толстой не отрицал самого понятия юридического права и даже принимал участие в судебных процедурах в качестве посредника.

Само слово ПРАВО внушало уважение и надежду. «Не имеешь права!» — было сильным и веским доводом. Российская интеллигенция старалась развить именно правосознание народа, чтобы любое правонарушение — и гражданами, и государственным аппаратом — воспринималось с обостренной чувствительностью, привлекало и возбуждало общественное мнение как нечто уродливо-противоестественное, будь то случай помещичьего произвола или оскорбление национального чувства и права, или какое-нибудь уголовное деяние с социальной подоплекой.

Это уважение к праву, несколько приглушенное войной, все-таки вошло в нравственное наследство русских интеллигентов младшего предреволюционного, т.е. именно Рональдова поколения. Разумеется, послеоктябрьские бури потрясли это нравственное наследство, но целиком не выкорчевали его.

Формально внешне и советский государственный порядок выдавал себя, хотя и с оговорками, за правовой, даже конституционный, хотя его конституционная основа на памяти одного поколения менялась трижды.

Ленинское государство пролетарской диктатуры, практически и теоретически допускавшее насилие в интересах революции, превратилось в сталинское государство развернутого социализма с «самой демократической в мире» Конституцией 1936 года, вселившей поначалу даже кое-какие правовые иллюзии населению страны и остального мира. Наступивший 1937 год эти иллюзии быстро развеял. В Рональдовом уме они окончательно развеивались на протяжении всего следствия и подготовки «суда».

В дни этой подготовки (еще до отказа Военного Трибунала принять дело к слушанию) обвиняемого, как и всех прочих арестантов, вызывали в следственный корпус Бутырской тюрьмы «подписывать 206-ю», то есть ту статью УПК, где говорится о порядке окончания следственного дела перед сдачей его судебным инстанциям. Тут Рональд, перелистав свое «дело» холодными от волнения пальцами, впервые ясно понял, что под ногами его развертывается бездна! Так грозно и зловеще выглядели формулировки обвинения, от первых жирных заголовков до подшитых в конце свидетельских показаний, поразительных по грубости фальсификации и убожеству вымысла. Мол, обвиняемый оклеветал армию и тыл, утверждая, будто на Ленинградском фронте ощущалась нехватка снарядов, а в тылу — продовольствия. Еще он выражал сомнение в победе над фашистами, критиковал новый советский гимн, восхвалял иностранную технику, в частности автомобиль «Студебеккер», относился с недоверием к медлительной тактике англо-американских союзников на европейском Втором фронте, высказывал также неуверенность в стратегической гениальности Сталина и считал важной потерей для отечественного искусства снос таких исторических зданий, как Храм Христа Спасителя или Триумфальная арка...

Вот тут-то, глянув на подписи свидетелей, его осенила догадка!

Его несколько раз посылали из Генштаба в военно-учебные заведения читать лекции о самых свежих приемах оборонительной тактики немцев. Например, об устройстве и расположении новейших узлов сопротивления на немецком переднем крае и в глубине эшелонированной обороны. Это было перед самым выходом его книги, посвященной именно этой теме. Однажды командированный с такой лекцией на офицерские курсы, находящиеся вдалеке от Москвы, он переночевал в общежитии вместе со слушателями. Было их тогда в комнате, как помнилось Рональду, четверо, причем среди этой четверки двое проявили к гостю живейший интерес... Лейтенант и капитан! Так вот о каком знакомстве столь настойчиво напоминал следователь! Рональд тогда впервые увидел этих офицеров и с той самой ночи более никогда не встречал их.

Оказывается, там, на офицерских курсах, и готовилась ему ловушка!

Значит, и командировка была преднамеренной, и помещение для ночлега заботливо приготовлено, и будущие свидетели получили заранее готовенький стандартный набор вопросов к будущей жертве для составления «показаний». Из этого стандарт-набора следователь потом и предлагал Рональду как бы готовую канву для «самопризнаний».

Забегая несколько вперед, уместно именно здесь упомянуть, что Рональд Вальдек встретил впоследствии, уже в лагере, офицера К., слушателя с тех же курсов. К. был, как выяснилось, арестован после ночлега в той же комнате общежития и даже на том же ложе. Впоследствии им удалось установить, что К. был уже девятым арестантом, взятым с той же самой роковой койки, служившей как бы переходным мостиком в страну Лимонию...

А показания против К. давали все те же старательные стукачи — лейтенант Г. и капитан А. Рональд высчитал, что прожили они в этой комнате офицерского общежития не менее года, поставляя оперу курсов кандидатов в арестанты. Значит, опер с двумя сексотами обеспечил ГУЛАГу девятерых работяг! Лейтенанта и капитана вознаграждали, по-видимому, отсрочкой от фронта. Однако не следует считать их счастливыми избранниками фортуны! Как известно, Лев Толстой считал подлинными несчастьями для человека две вещи: тяжелую болезнь и... угрызения совести! До какого нравственного одичания ни доводила бы лжесвидетелей трусость, они сами обрекали себя, пусть в далеком будущем, этим угрызениям при мысли о девяти загубленных судьбах. А сверх того, сами органы, широко пользующиеся услугами стукачей, не питают к ним ни доверия, ни уважения, ни симпатий. По использовании их выбрасывают, как туалетную бумагу... Посему будущему лейтенанта Г. и капитана А. едва ли стоило завидовать!

Рональд чувствовал, что в его деле это фигурки мелкие, эпизодические. За ними, очевидно, скрывалась фигура покрупнее! Следователь должен бы оставить ее в тени, но поступил наоборот! То ли из тайной антипатии к указанной «фигуре», то ли из неодолимого сочувствия к покладистому арестанту. Ведь еще Достоевский знал, что «жертву любят»! Следователь сознательно или нечаянно раскрыл арестанту загадочное инкогнито главного инициатора дела Вальдека»: подполковник И-н, ведавший в Управлении материальным снабжением и, кстати, притворявшийся другом и покровителем капитана Вальдека! Вот кто тайно навел на этого покровительствуемого друга указующий перст и изящно подготовил весь процесс ареста.

Ибо подполковник старался неспроста! Он выполнял высшую волю ведомства Берия! Оно поставило себе задачей устранение неугодных офицеров-генштабистов, заменяя их кадрами надежными, избранниками ведомства! Одним из исполнителей этой задачи и был подполковник И-н. Между обоими органами советской разведки — богато финансируемой разведкой Берия и сугубо ограниченной как в нравах, так и в финансах разведкой военной, по линии разведуправления Генштаба — шло не сотрудничество, а хорошо замаскированная тайная война. Взаимодействие между обеими разведками осуществлял, в частности, некто полковник Шнейер, занимавший кабинет поблизости от Рональдова. Встречаясь с ним в коридоре 4-го этажа, капитан несколько заговорщически кивал полковнику, а тот отвечал капитану слабо змеящейся улыбкой, будто оба они знали друг о друге нечто заветное и таинственное. Полковник вскоре исчез из поля зрения капитана, и встреча их уже под иными небесами и параллелями произошла пятилетие спустя при обстоятельствах драматических. Но о них — в конце этой книги!


* * *


Так вот она, этапная камера Бутырок, переделанная из тюремной церкви. Здесь осужденные ждут дальнейшей судьбы: отправка в пересыльную тюрьму, этап, опять пересылка, лагерь, лесоповал или каменные карьеры, угольная шахта либо рудник медный, а для иных — «золотая клетка», «придуривание», спецпаек, а там, быть может, и досрочное... Только цена за него — высокая! Душу продать — и, глядишь, купишь себе паспортишко с ограничениями!

Об этом и толкуют здесь на всех нарах, на всех языках в России бытующих, люди всех возрастов и всех общественных групп. Немало здесь и иностранцев, те осторожничают, озираются дикими глазами, особенно те, что помоложе, кто полон коммунистического идеализма. Им все кажется, будто в их судьбах произошло нечто вовсе несуразное, швырнувшее их в этот ад вместе с самыми страшными преступными элементам, отбросами и пеной социализма; когда же они постигнут, что «отбросов» — миллионы, а сами они — вполне закономерно делят здесь судьбу этих миллионов, тогда будешь часто слышать из их уст слова:

— Ja, mein Gott, ich bin aber jetzt von Kommunismus entgbltig geheilt. Wenn ich mal frei komm, dam will ich abreder Menschen etwas iider den Kommu-nismus schildern![32]

Но слова эти, как правило, оставались благими пожеланиями, fromme Wunsche; мало кто вырывался из справы Лимонии, чтобы смочь «etwas mildern»[33]. Известны только выдающиеся исключения вроде югослава Карла Штайнера или подобных ему скорбных мемуаристов о «Лимонии», стране, где, как известно русским зекам, только вечно пляшут и поют.

Даже местечко удобное на нарах удалось отыскать не сразу. Сперва Рональд ютился где-то на торчке, потом ему хитровато улыбнулся с верхних нар бородатый мужчина в драном лагерном ватнике с пустым мешочком-наволочкой в руках: он выгребал из наволочки последние крохи. Рональд же перед самым переводом в «церковь» получил из дому передачу: дозволенные продукты, табак, мундштучок. Списочек этих предметов был сделан рукою Валентины. Григорьевны. Значит, дома жизнь идет, видимо, своим чередом!

Мужчина на верхних нарах, бывалый лагерник с ироническим прищуром глаз наблюдал за поведением неофита в офицерской шинели. Неофит любовно перебирал свои гостинцы из домашней передачи.

— Забирайтесь-ка сюда, наверх, загодя, — предложил старый лагерник. — Соседа моего уже предупредили, что нынче выдернут на этап. Покамест располагайтесь на моей жилплощади... Эта передача у вас — первая после следствия?

— Нет, третья. Следствие шло в Лефортове. Здесь только 206-ю подписал.

— Значит, вы — человек сообразительный. Поняли, что сопротивляться им бесполезно. Сэкономили себе немало здоровья. Статья, небось, 58-10?

Рональд молча кивнул. Вид у лагерника был почти нищенский, но глаза — живые, умные, с хитринкой, интонация же изобличала не просто человека интеллигентного, но старого петербуржца, может быть, даже из «падших ангелов» самого высокого (некогда!) полета! Такой голос бывает у старых профессоров, с чуть покровительственной и насмешливой интонацией.

— Ну, и сколько же вам влепили?

— Десятку, с конфискацией.

— Ревтрибунал? — удивленно переспросил сосед.

— Нет, «машина ОСО». В числе 1600 дел, рассмотренных 15 июля 1945 года за два с половиной часа. Понимаете? 1600 дел! Значит, их никто не только не открывал, но даже СПИСОК в 1600 фамилий — заметьте, что иные дела притом коллективные, значит список осужденных по 1600 делам должен превышать это число — итак, повторяю, даже СПИСОК людей, ими приговариваемых на разные сроки, они за два часа прочитать не могли!

— А вы слышали, кто теперь входит в состав этого ОСО? Кто составляет эту самую тройку?

— Знаю, что от партии — товарищ Щербаков. От прокуратуры — некто в сером, от органов — надлежащий нарком. Как будто Меркулов, нарком Госбезопасности, либо кто-то из его заместителей. В точности никто не знает.

— Однако, вам они отвесили, не поскупились! Сверх политики, стало быть, у вас и материальная недостача обнаружилась?

— Нет-нет, ни растрат, ни недостач за мною не числят.

— А квартира у вас большая? Просторная? Имущество? Библиотека? Фарфор?

— Есть и библиотека старинная, и кое-какая обстановка, и фарфор. Есть жена и дети, из коих старший на фронте, под самым огнем. На передке...

— Послушайте, г-н бывший офицер! Приучайте себя, пожалуйста, поскорее к самой главной мысли, самой разумной в нашем положении: важнейшая для нас с вами грамматическая категория есть форма прошедшего времени! Российская форма имперфектума, словечко: БЫЛИ, БЫЛО, БЫЛА, БЫЛ. По немецки: эс вар или их хатте! Говорите: была жена, была квартира, была библиотека. Эцетера, эцетера! Вы заново родились. Притом полным парием!

— Простите, а я-то с кем имею честь?

— Бывший профессор Тимофеев, бывший завкафедрой сильных токов в Ленинградском электротехническом, бывший коренной ленинградец, точнее, петербуржец. А теперь — совершенное... оно!

— О том, что старый петербуржец я и сам догадался. Однако все же не очень понятен мне ваш отчаянный пессимизм! Ведь не запрещена переписка с семьей, говорят, бывают свидания, с детьми ли, с женой...

Дети постараются поскорее забыть даже имя такого родителя! А жены офицерские лишены сентиментов и долго не ждут. До разлуки сколько вы прожили вместе? Год? Два?

— Меньше полугода.

— Ну вот видите! А дети ваши от кого же?

— От покойной жены. Прошлым летом скончалась, на 16-м году нашего супружества. Два сына — один, старший, пасынок мой, воюет. Другой у меня тринадцатилетним школьником остался, вот, надолго без папы.

— Быстро же вас ТА подцепила! Пари держу — она же и продала вас!

— Почему вы можете так думать?

— Немало примеров таких в лагерях видел. Смущает конфискация вашего имущества по приговору ОСО. Ведь это небось не военные трофеи? Не тащили же вы с фронта серебряные сервизы графов Потоцких по примеру нашего советского графа Алексея Николаевича Толстого? Своей жадностью он даже Сталина рассердил. Ты, мол, не граф, а барахольщик! Слыхали об этом скандале?

— Осведомлен. Знаю, что Сталину жаловалась Ванда Василевская, рассказывала, что Толстой не удостоил ее даже приемом в депутатском вагоне, так как занят был погрузкой в этот вагон содержимого винных погребов из дворца Потоцких. Даже граночку из правдинского загона[34] прочитать довелось... Заголовок гласил: ГРАФ — АКАДЕМИК — ВОР. Два месяца очереди ждала заметочка, говорят Мехлис ее дважды в номер ставил, да опять придерживал по соображениям высшим. На ниточке тонюсенькой судьба Алексея Николаевича висела. Выручил первый антифашистский конгресс — понадобился советский граф в помощники Эренбургу. Велел товарищ Сталин заметочку, заготовленную в «Правде», похерить. История эта по всей Москве прошелестела! Только с моим случаем все это ничего общего не имеет... Трофеями не разживался!

— Похоже, похоже, что кому-то квартирка ваша больно по душе пришлась! Вот я и полагаю, что это результат наводки! А кому было наводить их, голубчиков, на ваш след? Либо соседу завистливому — тогда это уже раньше произошло бы, скажем, в 37-м или 38-м! Навел кто-то свежий! Посему, вот попомните, подняла Вию железные веки и указала на вас его железным перстом не кто иная, как та, кто вам вот эти гостинцы теперь шлет!

— Да ну вас, с вашим анализом! Впрочем... Трудно нынче чему-либо дивиться... Да, кстати, более всего жаль именно библиотеки. А как там будут определять, что в ней мое и что принадлежало покойной жене, ее первому мужу и нашему другу С.А.Полякову, тоже, как слышно, погибшему под немцами в оккупированном Подмосковье? Как же отделить мое от чужого?

— «Чужим они, о, лада, не многое считают!»...[35] Не ломайте себе голову над тем, что уже позади. Помните у Макса Волошина: «Не зови того, кто уходит, не жалей о том, что пропало!..»

— «Дарит смерть, а жизнь лишь уводит, позабудь и день, и число» — Рональд подхватил Волошинскую строфу. — Расскажите, теперь, какие пути вас привели к искушениям сей пустыни?

— Простейшие! В дни блокады нашего города мы, несколько старых профессоров, голодных, как бродячие псы, собирались у меня в кабинете на огонек моей печки-буржуйки, питаемой, естественно, мебелью от вымерших соседей. Советовались, каковы шансы выжить и какие пути для сего избрать: эвакуацию, практически приостановленную зимой 41 — 42 года, или же возложить надежды на захват города германской армией. Никаких практических акций мы, разумеется, не предпринимали, но самый факт такого обсуждения стал известен и ознаменовался приговором, аналогичным вашему!

— Когда это произошло? И как вы, простите, выжили? Я пережил блокаду на фронте и то весил что-то около 49 килограммов, имея рост 180 см. А тюремный паек тех времен я себе и представить не могу.

— Произошло это в январе 42-го. Следствие было очень кратким. Спасает нашего брата только интеллект и остатки старинного воспитания, то есть воспитанная в нас привычка к самоограничению. Вывезли меня еще по ледовой трассе. Постом — северные лагеря в Архангельской и Вологодской областях.

— Были на общих?

— Нет, конечно. Только числился на общих. Как-то удавалось от них увертываться. Либо чинил электроприборы начальству, либо втихаря готовил в технические вузы детей-оболтусов этого же начальства, словом, всяческие находил щелки, чтобы избежать работы на морозе. Есть золотое правило зека: работа портит фигуру человека!.. Когда же прежнее начальство сменилось и возникла реальная угроза гибели на общих началах, я написал письмо Берии.

— О чем?

— Предложил некое эпохальное изобретение, требующее долгих лабораторных экспериментов. Письмо, видимо, попало на экспертизу знающим людям. Прежде всего они просто знали мои труды. Словом, меня привезли по этапу сюда, имел на днях беседу с каким-то генералом, по-видимому, Чернышевым. Сказал, что переведут меня в Подмосковье, в хитрую контору с улучшенным режимом. Бог знает, чего ждать от них — ведь мы подхвачены потоком и летим по течению без руля и без ветрил, независимо от нашей воли, лишь несколько приноравливаясь к прихотям этого потока.

— А ваша семья?

— Вы опять, Рональд Алексеевич, предаетесь иллюзиям! Какая у зека семья? Кстати, жена моя умерла в блокаду от голода, сразу после моего ареста. Сыновья, как полагается, связи с врагом народа не имеют. Забудьте вы эти условности! Ибо в отличие от тюрьмы лагерь — это все-таки некая жизнь. Тюрьма — нирвана, не лишенная даже кое в чем известной приятности: общение с вам подобными, чтение хороших книг, тишина, терпимое питание, игра ума со следователем... Ничего этого в лагере нет! Лагерь — искривленная, уродливая, несуразная, но жизнь. И будет у вас не жена, а маруха, и будете вы не письма писать, а пулять ксивенки, может, в бесконвойники вылезете, лесной шалаш потаенный себе сплетете, ухи в ведре наварите, станете там поджидать свою маруху-шалашовку! Только с вольняшками поосторожнее, роман с вольняшкой они вам не простят. Вот что у вас впереди, если достанет у вас природной воли к жизни и зекского умения приспосабливаться к прихотям этого потока...


* * *


Суток пять спустя группу осужденных зеков грузили в воронок. На этот раз темно-серый грузовой фургон с зарешеченным задним оконцем ничем не был замаскирован — не значились на его стенках ни «фрукты», ни «хлеб», ни «мясо», ни «почта»...

Фургон внутри слабо освещался из двух противоположных верхних оконцев и зарешеченного потолочного плафона от аккумуляторов. Железный пол и деревянная скамья вдоль всех четырех бортов — вся внутренняя оснастка.

— Куда гонят?

— На Красную Пресню.

Краснопресненская пересыльная тюрьма на берегу Москвы-реки перерабатывает весь огромный людской транзит, поставляемый следственной, судебной и милицейской (то есть, административно-карательной) машиной Москвы и области. Сверх того, она принимает, обрабатывает, оформляет и переотправляет этапные эшелоны, минувшие столицу, с фронтов, из общих и режимных лагерей гигантского ГУЛАГа, со всевозможных спецколоний и проверочных лагерей, эшелоны со спецпереселенцами, то есть переселяемыми национальностями из «осужденных» автономных республик; короче, как утверждали знатоки, пересылка эта могла одновременно вмещать до 20 тысяч человек.

В воронок впихнули десятка три мужчин и несколько женщин. Все были еще в собственной партикулярной одежде. На Рональда, в его длинной, элегантно пригнанной шинели и барашковой шапке, покосились неприязненно. Контингент состоял, по-видимому, из одной 58-й, по-старому, из политических. «Иначе, — подумалось Рональду, — женщинам пришлось бы туго!»

Уже в камерах рассказывали, что подкупленный конвой оставался безучастным, когда в воровской этап «кидали» нескольких женщин... Безучастными оставались и те бытовики, что оказывались в этапе. Они отворачивались в сторонку, а ворье успевало до ворот пересылки коллективно управиться с несчастными женщинам.

В тот миг, когда во дворе Краснопресненской пересылки воронок ненадолго опустел, а высаженные из него люди переминались перед входом в тюремный корпус, незримо осуществлялось таинственное превращение этих бывших офицеров, журналистов, электромонтеров, педагогов, часовых дел мастеров и домашних хозяек в новую социальную категорию: гулаговских работяг. Им предстояли непредсказуемые перемещения из конца в конец страны по заявкам всевозможных подрядчиков и субподрядчиков, использующих даровой труд необозримой армии работяг ГУЛАГа. Подрядчики и субподрядчики были, разумеется, почтенными государственными организациями (как и сам ГУЛАГ) вроде Моссовета, Министерства угольной промышленности, равно как и любых прочих министерств, — строительные тресты, автозаводы, дорожные управления, золотопромышленные предприятия, медные рудники... Быстро сориентировавшись в этой системе Гулаговских подрядчиков, можно было бы, казалось, как минимум, предвидеть возможное направление или даже повлиять на выбор маршрута и пункта назначения, особенно, если вновь испеченный зек известен как специалист в какой-нибудь дефицитной области. Но система была столь громоздка, всеобъемлюща и неисповедима, что даже профессора, академики и крупнейшие гуманитарии вроде Винцента... катали тачки, пилили лес, дробили камень, а малограмотные выпускники техникумов корпели над проектированием электростанций или вконец разлаживали производство какого-нибудь сверхответственного металлургического цеха. Тем временем Гулаговский контингент, ежеминутно пополняемый все новыми эшелонами с запада, юга и центральных областей страны, становился уже многомиллионным, и судьба единичная терялась среди этих миллионов, как песчинка в барханах пустыни Кара-Кум.

Пример А.Н. Туполева, работающего и в тюремной неволе над проектами своих «ТУ», в масштабах всего Гулага является исключительным. И напротив: судьба академика Н.И. Вавилова — голодная смерть в Саратовской тюрьме — вполне характерна и типична.

...Произошла какая-то заминка с приемом нового этапа. Его было разделили по нескольким камерам, и при этом Рональд с двумя случайными спутниками очутился в камере подростков (или на языке ГУЛАГа «малышек»).

У Рональда уши заложило от детского крика и зарябило в глазах от сотен и сотен ребячьих глаз, рожиц, фигурок на нарах, «под юрцами», просто на голом бетонном полу...

Целая толпа полуголых ребятишек обступила троих этапников, стала подталкивать новичков к нарам, как бы проявляя гостеприимство.

— Дядя! Ты — офицер? Небось, у нас воспитателем будешь?

— Дядя! Дай конфетку!

— Ты нам про войну будешь байки тискать?

— Садись, дядя-военный, сюда! Ты с какого фронта?

Возраст этих маленьких зеков — лет от 8 — 9 до 14 — 15. Какими путями, за какие провинности они-то в тюрьме? Преступных лиц очень мало. Там и тут явные дегенераты в окружении великовозрастных дылд с тупыми, порочными рожами. Это, так сказать, кристаллы, опущенные в пресыщенный раствор! Чтобы наращивать смену будущих бригадиров, нарядчиков, лагерной самоохраны и т.п. Таков основной принцип воспитательно-исправительной работы, установленный Ягодой, Фириным, Берманом, Френкелем, Боким — словом, всей той многоглавой гидрой гулаговского руководства, о которой Рональд читал волнующие монографии с предисловиями А.М. Горького, вроде: «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина» и другие панегирические сочинения на ту же тему педагогического чуда, осуществленного ГУЛАГом. Теперь это чудо воочию предстало Рональду. Как и всякий думающий зек, он про себя решал вековечную библейскую проблему: суббота для человека или человек для субботы? То есть, ГУЛАГ для коммунизма или коммунизм для ГУЛАГа?

Выяснить, почему эти сотни (если же детских камер было несколько, то тысячи!) детей попали в пересыльную тюрьму, даже расспросить отдельных ребятишек о родительских судьбах Рональд не успел (и впоследствии всегда об этом жалел!). Дверь резко отлетела в сторону. На пороге возник вертухай, заорал:

— Кого сюда из нового этапа кинули?

И Рональд с обоими спутниками опять очутился в коридоре. Через несколько минут их втолкнули в душную, переполненную до предела общую камеру, где вновь прибывшие совсем потерялись в разнобое лиц, голосов, свисающих с нар рук и ног, бритых голов, тельняшек, рубах, портков.

Господи! Кого же тут только, не было!

Целая группа националов-азербайджанцев, человек пятнадцать. У всех — один и тот же пункт 58-й статьи: 1-6, т. е. измена Родине в условиях военного времени. Ведут себя непринужденно и весело — даже поют! У них — обилие снеди, явно с воли, притом в количествах, в тюрьме, что называется, «не положенных». Видимо, кто-то на воле успел не только заручиться благорасположением охраны, но и открыть неведомые каналы своим передачам.

Около азербайджанцев крутятся подростки-цыганята, почему-то избежавшие соседней детской камеры, а может быть, и сознательно изолированные от менее опытных сверстников. Цыганятам тоже перепадает из богатых азербайджанских передач, и они всегда готовы пуститься в пляс или выкидывать какие-нибудь хитрые трюки.

Несколько русских людей в добротных куртках, хотя и обветшавших, иные в обтрепанных заграничных костюмах или сборном военном обмундировании. Среди них — рыжеватый, высокий, оживленный человек. Кому-то он откликнулся на обращение: полковник Соколов.

Он приметил рональдову «генштабную» шинель, и оба бывших офицера протолкались друг к другу в толчее камеры. Соблюдая традиции, Рональд как младший по чину и возрасту представился первым.

— Шпион? — Весело осведомился собеседник, — Или террорист?

— 58-10, часть вторая.

— Ба! Только-то! Пятерка?

— Десятка. С конфискацией.

Полковник присвистнул, сочувственно покачал головой.

— Что-то... Крепенько вас! Небось, о САМОМ анекдотец-то рассказали?

— Нет, нет... Но обо мне — после! Вас-то за что?

— За то, что... висит, и за то, что... болтается! Странно от умного человека слышать детские вопросики! Фронт... Немецкий плен... Лагерь близ Эльзаса... Групповой побег... Партизанская группа во Французском Сопротивлении... Вся Франция и сегодня о нас легенды рассказывает!

— А... как же все дальнейшее?

— Как обычно! Торжественное прощание... Вагоны в цветах... Триумфальный поезд на Родину... Родная граница. И тут— перемена декораций. Оказывается, мы — изменники Родины. Всем по десятке, как и вам. Через то же Особое Совещание. Нас тут, со мною, шестеро. Если послушаете истории моих спутников, поймете: Александр Дюма — бледнеет!

Двое этапников, доставленных вместе с Рональдом, поманили его с противоположных нар: нашли, мол, жилплощадь! Бывший майор перебрался туда.

Эти двое внушили Рональду симпатию еще в воронке.

Первый, Иван Федорович, маленького роста, с правильными, но мелкими чертами лица, типичный персонаж из «Вечеров на хуторе близ Диканьки», только не в свитке и шароварах шириною с Черное море, а в долгополой шинели и офицерской фуражке с голубым околышем. Похоже, из сталинских соколов!

Выяснилось, что летал на бомбардировщике, выбрасывался с парашютом, после госпиталя занял должность начальника Б АО[36], в каковом качестве и совершил свою последнюю посадку, повлекшую суровую статью от 7 августа 32-го. Преступление Ивана Федоровича состояло в перерасходе веселящей жидкости из трофейной цистерны. Более всего досадовал Иван Федорович на то обстоятельство, что, обнаружив хорошо укрытую цистерну, констатировал добротность и безвредность содержимого, сиречь настоящей горилки, он не догадался получше перепрятать находку, а доложил о ней по начальству, принял на учет, поставил на баланс и вскоре был обвинен в хищении сей социалистической собственности по суровому закону, кратко именуемому: ОТ СЕДЬМОГО ДО ВОСЬМОГО. Статья эта, введенная еще в 32 году, продолжала действовать и после войны и по тяжести наказания приравнивалась к 58-й, знаменуя собой как бы экономическую контрреволюцию. Осужденные по ней амнистированию не подлежали.

Иван Федорович тяжело переносил неволю. Ему никак не сиделось на месте. В своей длинной шинели, заложив руки за спину, он мерил камеру по диагонали и вполголоса напевал: «В такую лихую погоду нельзя доверяться волнам!» В его позе, взгляде и голосе было нечто истинно трагическое, без всякого наигрыша, и полковник Соколов почти без иронии сравнивал его с Наполеоном на святой Елене...

Второй человек, примеченный Рональдом еще в Бутырской церкви, был из коренных москвичей, называл московские улицы их настоящими старыми именами и печалился обо всех снесенных храмах.

При ближайшем знакомстве он оказался вторым по счету лицом из встреченных в заключении сотен и сотен советских граждан, кто вполне откровенно и недвусмысленно выражал антипатию к советскому строю. Первым Рональд считал нового знакомца — профессора Тимофеева. Однако тот соблюдал осторожность, высказывался несколько уклончиво. Свое отношение к советскому режиму он характеризовал примерно так: мол, отношусь я к нему, как относился бы к заболевшей нелюбимой жене. Будучи джентльменом, я, разумеется, посылал бы за врачами, не жалел бы лекарств и процедур, но в случае летального исхода не испытал бы огорчения...

В отличие от столь осторожной формулировки, Николай Федорович прямо называл режим незаконным, бандитским и антинациональным игом. Сознавая малую вероятность реставрации монархического строя (чему он в душе сочувствовал, приговаривая, что Россия, дескать, искони была страной монархической, ею же и осталась даже при Иосифе Первом), он в теории соглашался и с парламентской республикой Россией, но при соблюдении следующих условий: ликвидация насильственных колхозов (и сохранение тех коллективных хозяйств, где люди сами пожелали бы остаться в колхозе); введение фермерской системы землепользования, с частной собственностью на землю и передачей фермы по наследству старшему сыну или другому лицу, по указанию завещателя, однако без права деления и дробления фермы; сохранение государственной собственности на железные дороги и крупную промышленность и разрешение частного предпринимательства в пределах до 50 рабочих у одного хозяина.

Эту программу Николай Федорович заимствовал из предварительных материалов к Пражскому Съезду власовских организаций 2 апреля 1945 года (слишком поздно Гитлер дозволил этот съезд и сумел использовать притягательную силу принятой на Съезде программы — так считал сам Николай Федорович)...


* * *


Тысячи людей «переработала» Краснопресненская пересылке в ту сырую осень 1945 года... Людей сгоняли и разобщали, сводили в толпы и сортировали по вагонам, крытым «студебеккерам», речным баржам, камерам, коридорам, дворам, этапным колоннам. Заключенному трудно верится, что за стенами тюрьмы течет себе обычная, будничная, трудная и милая жизнь, граждане поутру отправляются по учреждениям и фабрикам, родители готовят детей в школу, пекутся о ранцах и пеналах, о платьицах и штанишках...

В дважды осиротевшей (после смерти Кати и ареста Рональда) квартире оставались два школьника — девочка Светочка и мальчик Федя. Что-то с ними? Живут ли они по-прежнему в Малом Трехсвятительском? Или их уже выселили из конфискованной, согласно приговору, квартиры? И куда выселили? Не грозят ли семье, в том числе и самой Валентине Григорьевне, опасные последствия как ближайшим родственникам осужденного врага народа? Ведь Рональд не верил в психоаналитические выводы профессора Тимофеева насчет причастности новой супруги к делу посадки мужа. Но некий глубинный червячок подозрительности в душу заползал! Почему жена так выпытывала у Рональда подробности его романа с Юлией Вестерн? Почему исчезли у Рональда незадолго перед арестом кое-какие бумаги из стола? Он тогда подумал, что сам переложил их куда-нибудь подальше, да и запамятовал, куда именно...

...Из дому никаких вестей не поступало. В трех передачах Рональд видел почерк жены — этим почерком перечислены были предметы передачи, — никакой иной информации бумажка-список не несла. Был один тяжкий момент перед вынесением приговора: его вызвали подписать бумагу, что, мол, с его ведома и согласия подлежат сожжению все его дневники, письма и прочие бумаги, изъятые при аресте. Следователь заверил, что таково общее положение, не допускающее исключений. И Рональд подпись свою поставил. Он не сразу понял, что уничтожаются как раз все положительные характеристики, вся его переписка с Катей, все фронтовые письма, многие выписки из приказов, справки о ранениях, снимки, записки товарищей по госпиталям и те архивные документы, которыми он гордился: письма Винцента, два письма А.М. Горького, Катина переписка с Сакусан и писателем из станицы Вешенской... Были обречены огню и записки друзей зарубежных: скандинавского Горького, старой датской писательницы...

Подписав согласие на сожжение, Рональд рискнул спросить у следователя, здоровы ли дети и каково положение с работой жены, но тот отвечал уклончиво, подтвердив лишь, что жена по доверенности, им, следователем, заверенной, получила мужнину зарплату, литературный гонорар и даже новый мундир, заказанный в мастерской Генштаба и к моменту ареста еще не совсем готовый... Когда же Рональд осведомился о своем старшем, о Ежичке, дошедшем почти до Берлина, следователь сделал серьезное лицо и строго заявил, что на такие вопросы отвечать не положено! Все, мол, определится после окончания дела!

Рональду уже тогда почудилось нечто вроде тайного сочувствия на тренированном лице юриста-чекиста. Тот уже знал правду: 21 февраля невдалеке от Берлина старший лейтенант Кестнер убит прямым попаданием противотанкового снаряда. Об этом, как потом выяснилось, известила семью убитого сама Ежичкина воинская Часть. Командир части приписал слова соболезнования.

Итак, тюремная нирвана шла к концу. Пересылка — это уже порог к новой, лагерной, «искривленной и уродливой, но жизни»... Испробовав ее, сам профессор Тимофеев предпочел все же податься назад, в тюремные стены «золотой клетки» (т.е. секретного конструкторского бюро в системе ГУЛАГа). В этих «золотых клетках» заключенные инженеры и ученые, пребывая на строгом тюремном режиме, занимались конструированием аппаратуры для целей разведки, сыска, подслушивания, просвечивания, для диверсионной техники и производства сложных экспертиз. Разрабатывали они тонкие авиаприборы, радиолокаторы, радары, начинали опыты с лазерами.

В такие бюро попадали, вместе с ловкими дельцами-авантюристами и очковтирателями, люди-энтузиасты, одаренные, знающие и любящие свое дело. Неудивительно, что годы спустя появились потрясающие книги, где уцелевшие узники смогли задним числом поведать миру о творческих и житейских буднях в гулаговской преисподней.

...Ни в один из формировавшихся дальних этапов Рональд Вальдек не попал. Вместе с несколькими бутырскими спутниками его перевели в рабочую камеру. На двухярусных нарах валялись там десятков восемь работяг преимущественно с бытовыми статьями и «гужевались» десятка полтора уголовной шпаны. Держались они заносчиво, эдакими королями камеры, старались походить на законных воров и жадно высматривали, чем можно поживиться у новеньких. Сидевших с ними мужиков-бытовиков они, видимо, обобрали уже основательно.

Еще не успели новички осмотреться — камеру повели на работы. При этом все ворье преспокойно отсиживалось на нарах, охранники их и не больно приглашали! Но в камере оставались вещи заключенных, в том числе и съестное из передач! Рональд обратил на это внимание конвойных. Те, чтобы не задерживать выход, скомандовали: «Берите шмотки с собой!»

Привели, как выяснилось, на берег Москва-реки разгружать баржу с дровами для тюремных нужд. Вещи сложили в сторонке, построились «по пяти»...

Колесный буксирный пароходик подтаскивал баржу к стенке набережной. С борта на берег перекинули широкий трап. Смена вахтенных на пароходе и семья шкипера на барже равнодушно взирали на строй зеков под дулами винтовок.

Людей в строю тщательно пересчитывали, трижды, четырежды, хотя было-то их на берегу неполных шесть десятков. Конвоиры возвращались снова в камеру, там пересчитывали оставшихся... Подозрение на побег? Потом все уладилось и выяснилось: кого-то ночью посадили в карцер! Счет сошелся, разгрузка баржи началась. На языке шпаны работа эта именовалась «катанием баланов», хотя бревна, конечно, не катили, а таскали на плечах. Та самая работа, которая «портит фигуру человека!»

Но вохровцы (охранники), оцепившие участок и весьма незаинтересованно наблюдавшие за ходом дела, хотя в сущности дрова эти именно для них и предназначались, невольно своей нервозностью при пересчете навели узников на мысль о возможности бегства. Вот просторная баржа, где в трюме конечно нашелся бы потайной уголок. Вот пароходик. Экипаж его, верно, насчитывает полтора десятка человек. Даже в каюте, в кубриках, в котельной, где-нибудь в трюмах-отсеках можно сховаться так, что сутками ищи — не сыщешь!

Или — тот берег! Там шла своя жизнь, совсем не похожая на тюремную! Заключенные еще до начала работы поняли, что там устроен временный, может быть, испытательный аэродром.

Ведь там, в Филях, находился концессионный завод фирмы «Юнкере», впоследствии получивший номер 22. Возможно аэродром на берегу служил для испытания новых машин этого завода? Другие возражали, что завод переведен в Балашиху, третьи советовали вообще держать языки за зубами и не обращать внимания на тот берег... А там время от времени садились и взлетали тяжелые самолеты-бомбардировщики, реял по ветру черно-белый «колдун», кто-то махал флажками и никому не было никакого дела до тех, на кого Вий уже успел указать железным пальцем.

Хорошо! Допустим даже — оторваться удастся! Суток через трое утихнет в тюрьме тревога, уляжется кутерьма, будет объявлен всесоюзный розыск, а беглец доберется до... вот то-то и есть! До... чего? Где он будет в безопасности? Ведь вся наша страна была огромным режимным лагерем, со строго охраняемыми границами. Здесь прочесывают любые леса, здесь вертолеты рыщут среди горных ущелий, людям обещаны награды за поимку беглеца, родные его — под пристальным надзором. Что же остается? Сменить документы, переродиться в новый образ, весь остаток жизни играть, бояться, засыпать как заяц на лежке? Нет, нет, нет! И, вероятно, все шесть о половиной десятков новоявленных грузчиков, мысленно испив горькой услады мечтаний, порешили скорее прогнать фантом свободы и не дать ему ввести себя во искушение. Положим, от такого благоразумия выпадает на долю души отвратительный осадок, и некий внутренний собеседник задает тебе роковой вопрос: «а не трус ли ты, милок, просто-напросто?» И стены камеры кажутся еще сырее и толще, чем были утром!

...Само ворье спасло от тюремной скуки Рональда Вальдека и его товарищей — Ивана Федоровича и Николая Федоровича. К ним присоединился еще и некто, по прозвищу Директор, родом белорус. Человек этот был директором совхоза и угодил под ту же 58-ю за какие-то высказывания. Еще в Бутырках венский доктор Эдвин Меркелиус, определяя характер и наклонности Директора, констатировал: «умственные способности очень хорошие; музыкален, любимый инструмент — скрипка; абсолютное отсутствие преступных наклонностей; педантичен в денежных делах; глубоко порядочный человек, склонный к идеализму и благородному самопожертвованию; административного таланта мало; мог бы стать отличным лесничим; острая любовь к природе, уединению, глубоко развитое семейное чувство».

Директор тогда сказал только: «Я — поражен... Все верно!» И с тех пор камера в Бутырках частенько и добродушно над ним подшучивала.

Эта пятерка и на пересылке держалась друг друга. После тюремного обеда (его слегка усилили для грузчиков, тем более, что работали они в своей штатской одежонке, изрядно, конечно, пострадавшей) работяг вернули в камеру, и тут их встретили, что называется, в штыки!

Оставшееся в камере ворье решило проучить «мужиков» за то, что они оказали недоверие блатарям и прихватили на работу свои кешара (т.е. вещевые мешки).

— Анархия! — завопил кто-то из самых мелких и отвратительных дегенератов. — Мы вам покажем анархию!

Анархией ворье именует такое положение в камере, когда не оно осуществляет диктатуру над заключенными.

Трое подошли к Рональду, трое — к Николаю Федоровичу. Надо сказать, что его мешок был весьма увесистым. Этот мешок ворье самым бесцеремонным образом вырвало из рук хозяина, а он, получив тумака, согнулся и покорно опустился на нары в позе полного отчаяния.

— Вот энтот завел анархию! — указывали блатари на Рональда. — Дать ему, чтобы помнил!

Грустно было потом сознавать, что НИ ОДИН из шести с половиной десятков даже не шевельнулся, чтобы поддержать товарища. Все съежились, сжались, притихли. Какое-то бормотанье раздавалось с нар, даже что-то вроде замечаний: ну, правильно, анархии не должно быть...Ребята, вы уж того, не обижайтесь мы не знали...

Не проявили мужества и свои: оба товарища и Директор.

И тут на Рональда нашел, возможно, безотчетный порыв давно копившейся злобы. Раскидав жулье, он совершил прыжок, вцепился в мешок Николая Федоровича, уже полуразвязанный, бросил его хозяину и, применив серию боксерских приемов, разделался с самым громогласным дегенератом.

Сильный удар, чем-то металлическим угодил ему сбоку по голове; он устоял на ногах и наклонился поднять пущенный в него предмет — крышку от параши. Из рассеченного уха потекла кровь, два-три удара кулаками пришлись в грудь и в лицо.

И тут наступило состояние некоего амока. Притом это уже не было взрывом слепой ярости, а, наоборот, скорее приступом ледяной, смертельной, неукротимой ненависти.

Ему и раньше и позже случалось решать спор кулаками, но та камерная драка осталась в его жизни самой жестокой. Он бился железной крышкой против десятка противников и загнал их по разным углам камеры. Облитый потом, будто окунутый в масло, с кровоподтеками на лбу и плечах, он все же одолел соперников и, вероятно, устрашил даже друзей. Его обмывали, успокаивали, уговаривали, его предостерегали, ему сулили всяческие беды, а он ничего не понимал и утишал сердцебиение, как после ринга на «Динамо».

Блатари прониклись к нему уважением и, как ни странно, дружно проголосовали за то, чтобы именно он стал в камере старостой. Правда, случилось это уже на следующий день после побоища, когда Рональд случайно попался на глаза тюремному врачу. Его завели в медпункт перед выходом на работу и, сделав перевязку, от работы освободили. Особенно не расспрашивали о причинах ранений, но осведомились, не желает ли он сменить камеру? Он отказался, воротился к своим и до самого этапа старшинствовал в «рабочей камере».

2

Ноябрьским утром рабочие камеры узнали от нарядчика новость: приехали покупатели! Берут... до десятки, если статьи позволяют!

— Откуда покупатели?

— Похоже, с кирпичного завода.

— Кирпичного? Ну-ка его туды... Поглубже и подальше!

— А ты на кондитерскую думал, печенье перекладывать?

— Нам, татарам, один хрен: где бы ни работать, лишь бы не работать!

— Где завод-то?

— Кто ж его знает! Говорят, не больно далеко!

Николая Федоровича, кому ближний подмосковный заводик был бы куда как сподручен, этапный конвой однако не принял, по тяжести статьи (58-16), хотя заранее задобренный нарядчик усиленно сватал покупателям и «тяжелых» большесрочников. Рональд Вальдек и Иван Федорович Щербинкин уже простились с однокамерниками, прятали в подкладке треугольные ксивы (т.е. письма) на волю в надежде на отзывчивость прохожих. Другие этапники, из цветных или заблатненных, спешили «махнуться» с остающимися, предлагая за курево или за шматочек сала свои шкарята, клифты и колеса, т.е. одежонку и обувку, в расчете на то, что разутыми и голыми их работать не пошлют, а куревом и бацилой (жирами) не сразу разживешься и в лагере!..

Этапников кое-как втиснули в крытые брезентом грузовики, усадили на дно кузова. Отправляли душ восемьдесят с гаком. Оказывается, зисовская трехтонка способна вместить более сорока пригнутых, сидячих одушевленных тел, ежели сии души и телеса числятся за ГУЛАГом...

Глухие московские окраины. Щербатый асфальт давно не чиненных мостовых. Все еще не размаскированные окна убогих фабричонок и мастерских. Сутулые спины идущих под дождем рабочих. Мелкий дождик сеется или это туман с изморозью? Зековскому ли взгляду представляется все в безрадостном свете или же рабочие предместья столицы, куда не возят интуристов, и в самом деле так неприглядны, тоскливы и серы?

Мычанием пригородных электричек, зеленым еще покровом почвы и сухим ворохом облетающих садовых кустов, паровозными гудками дачных поездов, извивами речек и серой гладью прудов с плотиками и тонущей красно-желтой листвою встречают этапников ближние поселки подмосковного Запада. Еще попадаются в стороне от шоссе подбитые танки со снятыми башнями, пожарища, руины. Только миновав знакомое Нахабино, Рональд сообразил, что выпутавшись из окраинных улиц города, обе трехтонки с живым грузом движутся по Волоколамскому шоссе.

Мост через реку Истру. И — ужасающее зрелище разрушенной, оскверненной, загубленной красоты... Ново-Иерусалимский монастырь, гордая резиденция столь непреклонного духом Патриарха Никона. Он полагал свой престол превыше царского трона, чем навлек на себя немилость Алексея Михайловича.

Зеки раздвигают брезентовый полог, молчат потрясенные...

Зверски взорванные монастырские стены, башни и надвратный храм, построенный крепостным артельным мастером каменных дел Яковом Бухвостовым. Жалкие руины главного храма, величавого Воскресенского собора, некогда увенчанного гениально задуманным голубым расстреллиевским куполом, на деревянных опорах...

— Немцы!.. Гады!.. Изверги!..

Один из конвоиров не выдерживает:

— Какие там немцы! Сами при отступлении рвали. Жители столпились, лейтенанта-подрывника просили-умоляли: мол, тебе не надо — так детям оставь! Ведь проклят вовеки будешь, если такую святыню нарушишь!

— Что ж ее, вашу эту святыню, немцам в целости и оставить? — так конвоир передавал рассуждение палача-патриота. — Вот мы его сейчас и завалим!

И — завалил, целой серией взрывов. Рональд из позднейших газетных сообщений, швейцарских и французских, знал, что некоторые германские офицеры дивились таким актам национального самоубийства, как взрывы Ново-Иерусалимского собора или знаменитой колокольни XV века Иосифо-Волоколамокого монастыря близ Теряевой слободы... Впрочем, чему тут было дивиться после уничтожения Сталиным Симонова монастыря, взрыва Храма Христа Спасителя, сноса главного монумента на Бородинском поле и тысячи других, менее известных памятников? И все — «своею собственной рукой!»

Ничто, даже реальные картины людских бедствий и страданий, не угнетало в такой мере Рональдову душу, как отметины злодейского надругательства невежд и фанатиков над творениями человеческого гения у себя ли на родине или под чужими небесами. Но он не мог не видеть, что именно в России уже более четверти века они подвергаются наибольшей опасности.

Рональд свято верил, что русскому народу как бы свыше достались в удел три великих дарования: живое чувство Божества во всех щедротах родной природы; талант воплощать это чувство в зодчестве и музыке; да еще дарован нам бездонный, неисчерпаемый по художественным возможностям язык, призванный служить не одной России, а всему человечеству в произведениях русской музы.

С юности он увлекался русской историей, размышлял над последствиями княжеских распрей, татарского ига, Ивановой опричнины, петровых новшеств, грубо введенных на немецкий лад, с глумлением самого царя над обычаями родной старины... И потом, позднее — опять столько чужих у самого кормила власти! Снова немцы — военоначальники, генералы, конюшие при императрицах и советники при императорах, венчанные супруги всех государей романовской династии, в чьих жилах уже поколениями не струилось ни капельки русской крови... Может, отчасти отсюда такое безразличие народа к любым царским затеям? Может, отсюда же и равнодушие к кощунству над святынями и утрата самим народом своего высокого дара — чувства добра и красоты? Особенно вот этой, рукотворной — в куполах и шатрах, закомарных дугах и скульптурных фризах над уходящими в глубину порталами?

Однако же там, где наш народ жил в более близком соседстве с Западом, например в царской столице над Невой, эта рукотворная красота пока пострадала меньше, даже от потрясений военных. Стало быть, где невежество гуще и фанатическая ненависть, разжигаемая пропагандой, острее, — там и больше культурных потерь в новой Руси...

...От бывшего городка Воскресенска, переименованного в Истру, грузовики свернули вправо и проехали еще несколько верст по дороге плохо мощеной большаком. Близ села Бабкина машины остановились прямо у лагерной вахты. Заключенных построили в колонну и стали «пятерками» вводить в распахнутые ворота. Первый (но, увы, далеко не последний) в жизни Ивана Щербинкина и Рональда Вальдека исправительно-трудовой лагерь ГУЛАГа МВД СССР!

Трагикомический эпизод произошел тут же во дворе, за воротами. Комендант лагеря, принимавший этап, углядел в сумерках генштабную шинель и барашковую шапку Рональда, когда тот отошел в сторонку из своей пятерки, поджидая Ивана Федоровича. Комендант решил, видно, что некий гулаговский чин пересчитывает этапников. Подлетел с почтительным воинским приветствием. Потом пригляделся внимательнее, слишком поздно понял свою ошибку, страшно разозлился, заматерился по-черному!

— Разде-е-ть! Сблочить с него эту воинскую оправу! Выдать б/у второго срока! Муркины боты ему!..

Нарядчик, банщик и еще кто-то из лагерной придурни со всех ног кинулись исполнять приказание, но как только очутились вне поля зрения начальника, стали выражать Рональду сочувствие, засыпали вопросами, как мол дошел он до жизни такой, обещали в целости и сохранности выдать жене при первой свиданке с Рональдом всю справу, то есть генштабную шинель, мундир (хоть и лишенный пуговиц), хромовые сапоги. Шапку же нарядчик... выпросил себе! За что и переодел бывшего майора не в б/у второго срока, а в чистую лагерную обнову, по росту и коллекции: черную куртку-гимнастерку грубой ткани, такие же штаны, ватник-телогрейку и лагерную шапочку полукаторжного вида... Обули его в австрийские трофейные башмаки, тяжелые как жернова.

В общем бараке оба бывших военных, старший лейтенант, начальник БАО Щербинкин и майор из Генштаба Вальдек благополучно проспали до самого развода, успели они и к завтраку. Состоял он из баланды, сваренной из капустного листа, малого количества крупы-шрапнели и каких-то малоаппетитных ошметков китового мяса, отзывающего вытопленным жиром и очень пересоленого. Разжевать кусочек этого мяса оказалось невозможным.

Потом в длинной колонне в четыре сотни душ, рассчитанных пятерками, зеков повели на завод. Рабочий день длился тогда около десяти часов, с перерывом на обед. Его привезли в бидонах прямо на производство. Рональду с Иваном Федоровичем досталась разгрузка отожженного, еще горячего кирпича из круглой обермайеровской печи. Руки обматывали мешковиной, каким-то тряпьем — рукавиц для зеков не предусмотрели...

Выгрузка одной печи продолжалась еще дня два, которые были холодными, дождливыми, очень длинными от развода до отбоя. А на третьи сутки Рональда с Иваном отозвали в сторону и подвели к вольнонаемной особе женского пола.

Держалась она несколько смущенно и оказалась заведующей заводской лабораторией. Ей требуются два грамотных лаборанта, обоих кандидатов указал мол ей сам нарядчик.

Лаборатория размещалась в большой комнате на втором этаже заводского венгерского строения. Дама-заведующая, видимо, просто занимала штатную должность, ибо совсем ничего не смыслила ни в кирпичном производстве, ни в лабораторном оборудовании. Она была женой кого-то из лагерных начальников и приносила мужу, кроме женских утех, еще и зарплату.

Новоявленные лаборанты смекнули, сколь велики возможности «канта» (т.е. бездельного времяпрепровождения) при такой ситуации. Но для закрепления и стабилизации положения требовалось развить видимость сугубо кипучей трудовой деятельности, без коей завод просто встанет! Между тем дама-патронесса смогла дать лаборантам лишь одно руководящее указание — помыть полы и протереть химическую посуду. Оба с жаром принялись за эти нехитрые дела и тут же убедились, что заведующую беспокоит одна-единственная мысль: поскорее вернуться к домашним обязанностям, ребенку и недоваренному обеду для супруга. Лаборанты срочно придумали целый список неотложных работ и текущих производственных анализов, способных поднять авторитет лаборатории. Список этот Иван Федорович переписал каллиграфическим почерком, дама легко скрепила его своей подписью, а Рональд уже после ее ухода начертал сверху слова: «Производственный план заводской лаборатории». Слева Иван Федорович сделал надпись: УТВЕРЖДАЮ, оставил кавычки для даты и для начальственного росчерка, а в скобках вывел стилизованными буквами магический титул: директор.

Они сходили в директорский кабинет, попросили секретаря-девицу подсунуть директору на подпись этот документ и... отправились побродить по заводу. Разумеется, не забыли прихватить хронометр и блокнот, симулируя хронометраж в цехах сухого и мокрого прессования, в сушилках и около печей. Смутили вольнонаемного мастера замечанием, будто нынче его прессы дают продукцию, не отвечающую кондициям. У того забегали зрачки, вспотел лоб, часто заморгали воспаленные красные веки, пока лаборанты с деловым видом «брали пробы». Стоит ли пояснять, что оба впервые в жизни приглядывались к кирпичному производству? Тут-то и ожидал их опасный подвох: к прессу подошел сам директор и главный инженер завода! Неожиданно для лаборантов вольный мастер пустился в объяснения и стал неловко оправдываться:

— Товарищ лаборант тут мне указывает... Продукция, говорит, некачественная... Замесы вот неравномерные... Брак получается. А я объясняю: с током перебои... Конечное дело, сокращаем время операций... Перевыполняем и все такое!

— А вы что же предлагаете?

Иван Федорович изрек глубокомысленно:

— Думаем, есть внутренние резервы. Вот, прикидываем...

Директор с уважением кивнул.

— Хорошо, хорошо... Где доводилось работать? Рональд Вальдек вспомнил детство, 38-ю версту, корнеевскую марку на идеально ровных, белых и красных, просто игрушечного вида кирпичах... Разве сравнишь с этими, здесь!

— На корнеевских-горшановских, село Кудиново, Нижегородской...

— А! Знаем, знаем, как же... Ну, давайте, давайте...

Когда зашли к секретарю, увидели свою бумажку с размашистой резолюцией: в приказ! По заводу и лагерю!


* * *


Их потом долго никто не тревожил. Ради предосторожности они «брали пробы» и «хронометрировали», высиживали на летучках и планерках, глубокомысленно молчали или толковали о повышении обязательств. Два раза лабораторию отмечали в приказе и вынесли благодарности обоим лаборантам к ноябрьским праздникам.

Перед праздниками разрешили свидание с родными, покамест — на вахте, после работы.

И вот наступил этот субботний день, когда в предвидении свиданий с родственниками (а это сулило кое-какой прибыточен и вохровцам!) зеков на полчаса раньше сняли с работы и стали строить в общую колонну. Впереди — собаки на сворках, охрана с винтовками. По бокам — опять собаки и винтовки. Сзади — автоматчики. Зеков — четыре сотни, охраны — полтора десятка, собак— до полудюжины. Рональд про себя умножал все это до масштабов всесоюзных, миллионных. Получалось целое царство собачьих клыков, вохряцких штыков и понурых голов.

Денек — осенний, сырой. Родной завод с малой ночной сменой уже позади. До лагерной вахты — с километр глинистой дороги.

Шагавший сбоку малышка — шестнадцатилетний воришка-цыганенок — еще издали высмотрел на обочине окурок. Поравнявшись, сделал молниеносный прыжок, добычу ухватил, но... оскользнулся на глинистой откосе и сполз на карачках в канаву. Тут же ближайший охранник спустил злобную овчарку. Собачища вцепилась цыганенку в загривок, свалила, стала рвать и трепать ватник, стремительно порываясь к горлу.

Человеческий вой становился уже утробным, заглушал даже рычание пса, хохот вохровцев, испуганный шелест зекских шопотков. Псина в секунды перевернула мальчишку, добралась до горла, и охранники вырвали жертву уже полуживой. Ровесники цыганенка из того же ряда зеков понесли пострадавшего на руках. В колонне не знали, труп они несут или тяжко раненого. И тут Рональд, шагавший в середке, заметил впереди, у вахты, две статные женские фигуры в толпе неприметных, серых. Он сразу понял: приехали мать, Ольга Юльевна, и жена — Валентина Григорьевна...

Сцена с цыганенком произошла от них в трехстах, четырехстах метрах. Они все видели! Какая у Рональда получилась сцена первого свидания с родными — пусть представит себе любой, не вовсе лишенный воображения!

К чести нарядчика (а сидел он за кражу) надо сказать, генштабное обмундирование Рональда он сам принес на вахту и передал обеим дамам. Кроме, разумеется, шапки!.. Пока заплаканная и бледная мать сокрушенно и горестно наблюдала, как вохровцы пересчитывают в воротах бригаду за бригадой, нарядчик выпросил у начальника конвоя разрешение «главному лаборанту» посидеть с родными вне зоны, правда, на глазах охраны.

Напрягая свой ослабленный слух, Ольга Юльевна умоляющим голосом обращалась то к тому, то к другому вохровцу, пыталась разузнать, жив ли искусанный собакой юноша, те сердито и грубо отмахивались, а Валентина Григорьевна нервно призывала свекровь успокоиться и не соваться в чужие дела: она опасалась, как бы раздраженные охранники не прервали свидание раньше времени! Тем более, что проходило оно не в обычных условиях!

Она расспросила мужа об адресах самых важных слушателей Особого факультета. Рональд знал, что старший из них, в чьем кабинете шли занятия, уже дослужился до генеральского чина. Валентина Григорьевна надеялась через него как-то переустроить Рональдову лагерную судьбу.

Обмен новостями был невесел!

Рональд не мог предвидеть даже ближайшего будущего — оно давно уже вне его власти! А домашние известия... Лучше было бы с ними не спешить!

Подтвердилось худшее предчувствие о судьбе Ежика: лежит в чужой земле, не дошел до Берлина каких-нибудь сотни километров! Ронин дядя инженер-полковник Санечка Тростников тоже не вернулся из армии, а тетя Соня, мамина сестра, делит Рональдову судьбу где-то в мордовских лагерях по той же 58-й статье. По слабости ее здоровья никаких надежд на встречу с ней в этом мире родные не питают.

Из Франции недавно была посылка на Катино имя, от ее сестры Оли, но осторожная Валентина Григорьевна почла за благо переотправить посылку назад, во Францию, с оповещением, что адресатка умерла.

Конфискация имущества еще не совершалась, но кабинет Рональда опечатан, и все семейство — сама Валентина Григорьевна, ее дочь Светочка и пасынок Федя — ютятся в столовой, втроем. Школьные дела Феди оставляют желать лучшего, учителя на каждом шагу шпыняют его из-за преступного папы, отметки ставятся с неизменной строгостью, всякий промах подвергается осмеянию. Отношения между мачехой и пасынком трудные, его аппетит мол — не по ее возможностям!

Когда родственникам велели «заканчивать свиданку», Рональд обратил внимание на одну грустную разновозрастную пару: пожилая еврейская дама из всех сил старалась удержать слезы, а утешал ее молодой темноокий лагерник, воплощавший обреченность злой судьбине. Всем своим обликом он являл миру олицетворение беспомощности, неустройства, слабости. Но это была слабость не наигранная и отнюдь не душевная. Просто человек этот из-за плохого ли зрения или иного физического недостатка явно никогда не шагал в солдатском строю, не слышал командного окрика, не наматывал «по тревоге» портянок в темной казарме и не хлебал варево батальонной кухни, ухватив миску не в очередь... Таким людям чисто домашнего воспитания, не знавшим детсада и школьного пионерского лета где-нибудь на полевом стане, неимоверно трудно приходится и в заключении, и в солдатчине, коли она в конце все-таки обрушивается на беднягу. Страдания, причиняемые таким людям неволей армейской или гулаговской, ведут этих несчастных к алогичным поступкам, гибельно-беспомощным жестам протеста, а то и прямо к покушениям на самоубийство...

Проводив мать, он побрел к бараку, себя не помня. Тут же устремились к нему вороны-прихлебатели в надежде поживиться из его бедной передачки. Рональд подозвал его к себе, чтобы хоть до утра прикрыть беспомощного от покушений шпаны.

Сейчас, когда пишутся эти строки, душа этого человека далеко, в иных мирах, и автор позволяет себе назвать его настоящее имя: Борис Ингал. Одаренный начинающий писатель. Получив высшее литературное образование, уже начал печататься и заслужил уважение в писательской среде своими критическими выступлениями. Закончил превосходную художественную биографию П.И. Чайковского. После резко полемического высказывания на собрании студентов, преподавателей и шефов литературного вуза был в ту же ночь арестован и получил большой лагерный срок по 58-й статье. На следствии от него добивались показаний против Федина, Шкловского и Ю. Олеши — этих людей он считал своими наставниками. У Бориса хватило выдержки нйичем не покривить против совести и никого не предать.

...Десятилетия спустя встретится имя Ингала в заключительной главе 1 тома «Архипелага ГУЛАГ». Только автору «ГУЛАГа» чуть изменит здесь его феноменальная память и назовет он Ингала Глебом. А он — Борис! И читателям остается неизвестной (как, видимо, и великому автору) дальнейшая судьба молодого писателя Ингала. Здесь этот пробел и заполняю!..

Мать Ингала привезла тогда сыну невеселую весть: горячо любимая жена Бориса публично отреклась от мужа. Это было необходимо ей для благополучия служебного... За кружкой чая Борис показал Рональду и Ивану Федоровичу (они, выражаясь по-лагерному, «кушали вместе») печатное объявление в «Вечерке» и слезное письмо жены с мольбой понять и простить.

Он, разумеется, понял и простил! И всего через несколько месяцев скончался на глазах Рональда в тучковском лагере от упадка сил, истощения и беспросветной тоски. Не хочу тут скрывать горьких подробностей этой гибели!

Уже обессиленный, в полубреду, в глухом уголке лагерного барака, Борис шептал Рональду какие-то добрые слова в утешение жене, едва ли в этих словах нуждавшейся. В те зимние дни барак из-за перебоев с электроэнергией, освещался только двумя коптилками с соляркой. Когда одну из них поднесли к больному, оказалось, что он весь кишит вшами, так что обирать их можно было горстями.

В те дни не работала и баня, а крошечный лагерный медпункт был переполнен лежачими. Медсестра татарка Нафиса попыталась учинить холодную дезинфекцию, но вынесли Бориса из барака уже бездыханным. Его сосед, мелкий воришка, уверял, что вши напали на больного только перед самой кончиной и будто бы «лезли у больного прямо из-под кожи»... Где и как хоронили тучковских зеков — ни Рональд, ни его товарищи по бараку выяснить не смогли.

В этот тучковский лагерь перевезли с кирпичного завода в трех крытых грузовиках тех заключенных, кого начальство сочло либо специалистами по керамическому производству, либо у кого были записаны строительные профессии — каменщики, штукатуры и т.д.

Лагпункт (для Рональда уже второй по счету) находился метрах в двухстах-трехстах слева от Ржевской железнодорожной линии, как раз напротив платформы, еще сохранявшей тогда свое «буржуазное» название Гучково (потом стала Дедовском). Ездить сюда из Москвы было удобнее, чем в отдаленное Бабкино. Еще продолжал здесь действовать старый тучковский кирпичный завод со своим карьером. Толстая заводская труба, двухэтажный корпус и водонапорный бак, обложенный кирпичом, первыми бросались в глаза приезжему еще из окон вагона.

Заводскую территорию спешно огородили теперь колючей проволокой с посыпанным песком предзонником. По всем углам возвели дощатые наблюдательные вышки для «попок» (т.е. стрелков охраны). Над проволокой от вышки к вышке протянули вдоль всей ограды деревянный наклонный козырек. Под ним зажглись сильные белые электролампы с каким-то неживым оттенком света, будто лампы эти специально предназначались для моргов, тюрем или иных разновидностей нынешних мертвых домов.

Это немигающее свечение из-под деревянного козырька и жестяных ламповых щитков, темные силуэты вохровских вышек и ночной лай сторожевых собак сразу объясняли жителям: Тучковский кирпичный тоже стал мертвым домом — гулаговским исправительно-трудовым местом заключения! Кстати, осталось теоретически не вполне ясным, почему этих заключенных каменщиков, штукатуров, плотников и слесарей не смог исправить их прежний, догулаговский труд. Может, потому, что ему предавались не в наказание, а ради хлеба насущного, да к тому же порой и в охотку? Видимо, волшебными исправительными функциями обладает только труд подневольный, нелюбимый и поднадзорный! К тому же еще и дармовой! Видимо, в этом и заключено волшебное зерно исправительного действия, так восхитившего писателя Горького в Соловецких и Беломорских лагерях...

На первых порах на Тучковском заводе заключенные продолжали прессовать и обжигать кирпич, однако виды гулаговского начальства на этот завод были совсем особые: заключенные вскоре узнали, что из города Фрейбурга везут конфискованное у немцев оборудование знаменитого на всю Европу завода сложных керамических изделий. Эта керамика цвета терракоты предназначалась для специальных технических целей и ценилась высоко. Эту непростую, очень капризную продукцию, по замыслу Хозяйственного уравления (ХОЗУ) МВД СССР, и должен был освоить Тучковский завод, когда в его перестроенных цехах разместится доставленное из Фрейбурга оборудование. Конечно, переделки требовались немалые. Заключенным (а возможно, и их начальникам) оставалось не совсем ясным, откуда будет поступать сырье, ибо глиняный карьер при заводе перспектив не сулил — по качеству местная глина не отвечала фрейбургским требованиям, да и запасов местной глины не могло хватить надолго.

Всю зиму вяло шли строительные работы в цехах и во дворе: убирали (точнее просто ломали) изношенные старые машины, клали новые печи и сушила, возводили дополнительные перегородки и разбирали мешающие стены, под землей рыли котлованы и вели кирпичные борова-дымоходы от котельной к вытяжной трубе и к цехам; бетонировали перекрытия, ладили по сомнительным чертежам кирпичные фундаменты под фрейбургское оборудование.

Рональд с Иваном Федоровичем, оба сильно осунувшиеся и исхудавшие, побывали за зиму на всех строительных работах, от тески кирпича по фигурным лекалам до бетонных замесов вручную (мешалку получили только весной). Кормили зеков плохо, но и на воле, и даже в армии дела снабженческие хромали на обе ноги! Был даже случай, когда вольнонаемный кузнец подал заявление о переводе его в зону, на паек заключенных!

Директор завода Иван Иванович Бурр долго убеждал неразумного взять заявление обратно и в конце концов уговорил, напугавши северным этапом, но сам факт такого ходатайства сразу стал известен всем заключенным и даже несколько поднял их упавший дух. Ибо заболевания учащались, люди быстро теряли в весе, страдали малокровием, диатезами, поносами, истощением. Тех, кто вовсе терял силы, подобно Ингалу, стали увозить куда-то в лагерный стационар, но как их там пользовали, осталось неизвестным, ибо не один из них в Гучково не вернулся...

Весной прибили вагоны из Германии. На первой платформе гордо красовался роскошный, красный противопожарный «Мерседес» с лестницей и полной оснасткой. На радиаторе блистала золотом трехлучевая звезда — эмблема славной автомобильной фирмы. В туго накачанных баллонах сохранялся еще воздух страны Германии... Зеки долго мучились, опуская роскошную машину на откос полотна, нашелся даже водитель и механик для нее, воспылавший надеждой, что ему доверят привести этот «Мерседес» в рабочее состояние, а там, может быть, и остаться при нем. Разочарование его было велико, ибо «Мерседес» тут же прицепили к колесному трактору и поволокли в Москву: он уже успел понравиться кому-то из Гулаговского начальства!..

После того, как эшелон разгрузили, и на откосе остались сотни ящиков и просто открытых деталей машин и оборудования, гучковский лагпункт целое лето перетаскивал все это фрейбургское хозяйство в цехи. Его с грехом пополам собирали, монтировали, налаживали, испытывали. Однако первые же пробы ознаменовались полнейшей неудачей. Не получилось ничего похожего не только на фрейбургскую продукцию, но и простой метлахской плитки сработать не сумели. Плитки трескались, кривились, шли ржавыми пятнами, целыми партиями летели в брак, захламляли заводской двор, громоздились безотрадными холмами и внутри колючей ограды, и за ее пределами, и ни одна не могла быть пущена в дело. Директор не спал ночами, прораб-строитель ночевал в цехах, зеки сбивались с ног — не помогало ничего.

Прибыл на завод важный гулаговский чин. Людей собрали на митинг.

— Вы — заключенные, — говорил он с трибуны. — Но вы — советские люди, идущие в авангарде человечества, следом за нашей партией и ее великим вождем Сталиным, лучшим чекистом нашего времени! Поэтому ваш патриотический долг — добиться выполнения и перевыполнения плана выпуска нашей продукции, которую наша промышленность, наш народ-победитель ждет. Наш Министр поставил перед всем коллективом ГУЛАГа важнейшую задачу: чтобы стройки и предприятия ГУЛАГа МВД СССР стали лучшими и наиболее передовыми, образцовыми хозяйственными заведениями в стране, центрами новой технологии, примерами высшей культуры производства. К этому у вашего лагпункта и завода есть все возможности.

После директора, главного инженера, прораба и вольнонаемного мастера вызвали на трибуну бригадира Габриловича, посаженного за грехи бытовые на посту фабричного директора. Теперь заключенный Габрилович, как бывший партиец, прочитал по бумажке обращение ко всем бригадам — повысить выполнение норм и искупить вину беззаветным трудом и социалистическим соревнованием.

Все подняли руки — за то, чтобы на 10 процентов повысить производительность труда. Когда заключенные расходились по баракам, у всех было такое ощущение, будто нет вокруг ни зоны, ни стрелков, готовых пустить пулю в каждого, кто посмел бы приблизиться к проволоке или взяться за нее... Будто только что окончилось обычное открытое партсобрание «с накачкой» от начальства.

Со следующего дня пошли новые пробы, переделки, опыты и технологические нововведения по инициативе ретивых зеков или технологов из ХОЗУ. Эффект, однако, оставался прежним — вся плитка на полных сто процентов по-прежнему шла в брак.

Начальство обновило заводское руководство. Сменили не только директора и главного инженера, но даже мастеров. Прошли недели новых попыток и новых надежд. Ничего не помогло. Вся плитка шла в отвал!

И тогда решило начальство МВД СССР прибавить к немецким станкам, машинам, печам и сушилам еще и немецкие руки!

Из режимного лагеря в подмосковном Кобрине[37], где содержались 2,5—3,5 тысячи военнопленных германского вермахта вместе с двумя сотнями советских зеков с инженерными специальностями, перевели в Гучково два десятка венгров, австрийцев и немцев, когда-то имевших отношение к производству кирпича, майолик, глазурованных плиток или керамических труб. Дирекции завода потребовался переводчик для общения с этим новым контингентом. Но по тучковским штатам переводчика не полагалось! А з/к Р.А. Вальдек к указанным функциям был признан годным. Директор утвердил его, согласно штатному расписанию, начальником производственных смен (номенклатура была неясной, но это ничему не помешало!). В этом качестве он стал и переводчиком, и администратором, и даже отчасти технологом, однако и у пленных специалистов дело не наладилось! Плитка... по-прежнему летела в брак!

Тихо промелькнуло четвертое апреля — годовщина рокового для Рональда дня. Год неволи! Тем временем Валентина Григорьевна добилась приема у гулаговского генерала, бывшего мужниного ученика. Легким манием державной руки генерал дал знак переменить лагерную судьбину бывшему своему преподавателю.

Увы, представления начальства о том, что такое хорошо и что такое плохо, не совпадают с мнением зеков. Начальство, как известно, любит все образцовое и опытно-показательное. Зеки же прекрасно знают, что показательное — значит показушное. Где режим злее, туфты больше, приварка меньше. Таким показушным был Кобринский лагерь для военнопленных. Рональд уже наслушался о нем рассказов от тех немцев-специалистов, что переведены были из Кобрина в Гучково. Смысл рассказов был один: в Кобрине — ходи и оглядывайся! Клумбы цветочные, в бараках чистота, простыни хрустят, но похрустывают и кости. Стукач на стукаче, карцер — зверский, строят второй, люди изматываются за два-три месяца.

Апрельским утром прибыл в Гучково спецконвой — этапировать Рональда Вальдека в распоряжение начальника Кобринского лагпункта. Сборы зека — пятиминутные! Простился с Иваном Федоровичем, коему передал свои административные полномочия, прихватил две-три заветных мелочи, книгу Апухтина, карточку жены и сына, остатки табаку и сахару, — и вот уже станция, и простой дачный поезд с паровозом, можно смотреть на чужие дома, на женщин, на прозелень распускающейся листвы за пыльным вагонным стеклом. Рядом — два солдата, с карабином и автоматом. С ними Рональд беседует мирно и неторопливо, про себя же думает: а вот кабы я сейчас рванул от вас обоих — неужто стали бы палить прямо в толпу?

Потом ехали на двух трамваях, с пересадкой и долгим ожиданием на какой-то остановке, где вокруг народу было мало, а запутанных дворов, воротных створок и низких заборчиков — полным полно! Вот, к примеру, если бы рвануть — шагов пятнадцать всего! — до той калиточки, там, за кустами сирени — до соседнего забора, пропетляв меж чужими сараюшками, сбить со следа погоню, где-нибудь отсидеться, обаловать полуголодную по нынешним временам дивчину, переменить одежонку, взять билет, куда подскажет обстановка. Но трамвай подошел и довез почти до ворот!

Светло-зеленый колер железных створок, вделанных в красно-кирпичную кладку, вызывал, пожалуй, ассоциации не столь с дантовским классическим изречением, сколь с более современными надвратными девизами вроде «арбайт махт фрай» или «йедем дас зайне»[38]. В ворота как раз въезжал грузовик с прицепленным шикарным «Хорьхом» явно трофейного вида. Машина, рожденная для скоростных магистралей и гаражной неги, как бы нехотя вовлеклась на буксирном тресте за ворота и очутилась перед вторым, облегченного вида затвором, открывавшим доступ вовнутрь Кобринской лагерной зоны.

Но и та оказалась еще предварительной, носившей название административной. Обретались здесь преимущественно вольняшки (они же в гулаговском телеграфном коде ПЕРВЫЕ, в отличие от ВТОРЫХ, т. е. заключенных), но в дневные часы имели сюда доступ и бесконвойные зеки, в частности, заключенный прораб всех Кобринских строительных объектов инженер Евтушенков, ставший впоследствии другом Рональда.

Из зоны административной, миновав опять-таки проходную вахту, Рональд попал в необозримо обширную рабочую зону, где, как выяснилось, действовало тринадцать или четырнадцать фабрик, мастерских или «промпредприятий», трудились военнопленные и зеки, тянулись железнодорожные линии, рылись в карьерах экскаваторы, дымили трубы и строились новые заводские здания. В самом дальнем правом углу этой огромной территории, прорезанной к тому еще и руслом безымянной речонки с тухлой, труднозамерзающей водой в невысоких бережках, оказалась еще одна вахта, через которую Рональд и попал наконец в помещение, предназначенное для подобных ему элементов: барак для советских з/к.

Барак этот разделен был капитальной перегородкой на мужскую и женскую половины, меж собой, разумеется, не сообщавшиеся.

В половине мужской обитало до полутора сотен заключенных специалистов, мастеров всевозможных специальностей, от Народных артистов СССР, инженеров всех профилей и калибров, архитекторов и художников до слесарей, шоферов, такелажников, экскаваторщиков, паровозников. Роднили это противоестественное сообщество только сроки — от 3 до 10 лет!

В другой половине длинного советского барака на таких же нарах-вагонках, как и у мужчин, вкушали ночной покой и смотрели лагерные сны заключенные женщины, преимущественно молодые и пригожие бабы, гражданки и дамы. В Кобринском лагере трудились они в сфере конторско-канцелярской, учетно-распределительной, медицинской и хозяйственно-бытовой. Было их поболее сотни, а что до статей, то большинство попало сюда за измену Родине в оккупированных областях (предпочли вместо голодной гибели делить ложе с чужими офицерами). Лишь немногие Кобринские зечки могли похвастать статьями бытовыми, вроде хищения, растраты, халатности, тайного абортирования, покушений на убийство, членовредительство и т.д. Носительницы этих политически безобидных статей кичились ими и выражали презрение «фашистам», то есть 58-й. Лагерное начальство всегда подчеркивало пропасть между бытовиками (их числили по категории «социальноблизких») и врагами народа («социальночуждых»). К примеру, заслуженная артистка Республики, певица Большого театра Баклина отбывала 10-летний срок и заслуживала полного презрения за дружеские отношения с Тухачевским... Ведь тогда, в 46-м, еще никто не мог предвидеть, что расстрелянный полководец будет вновь возведен в национальные герои всего какой-нибудь десяток лет спустя! Ясно, что подругу его заклеймили как врага народа (и впоследствии успели погубить в заключении), а вот социальноблизкую бытовичку Тамару, лежавшую с Баклиной на одной вагонке, всемерно поощряли к быстрому освобождению, ибо ее грех состоял всего-навсего в служебной халатности, повлекшей за собой пожар с человеческими жертвами...

Тесная советская зона граничила с жилой территорией немецких военнопленных. Их насчитывалось поболее двух тысяч постоянного состава — все больше из армии Паулюса, плененной под Сталинградом. Сверх того, еще одна тысяча пленных считалась переменной величиной и числилась как контингент пересыльный, временный. Лагерь в Кобрине служил, таким образом, как бы сортировочным пунктом военнопленных. Прежде всего, здесь отбирали лучших специалистов для всех четырнадцати Кобринских промышленных предприятий, а параллельно выискивали и отсеивали эсэсовцев, карателей, участников команд поджигателей. Эти подлежали передаче военно-политическим органам для следствия. По слухам, их потом передавали в особые суды и по вынесении им приговоров к 15 — 20 — 25 годам заключения посылали в спецлагеря на островах в Северном Ледовитом океане (например, Новая Земля), на медные рудники Джезказгана или на рудники урановые, где уже вовсе не оставалось никакой надежды уцелеть. Военнопленные панически боялись угодить в такой роковой этап, старались притерпеться к голодному Кобринскому быту и даже ухитрялись выполнять жесткие нормы выработки.

Выяснилось, что генерал, учившийся у Рональда, стоит во главе всего управления лагерями военнопленных, включая Кобрино. Начальником Кобрино был монументальный, плечистый грузин, полковник Мамулошвили, чей брат служит у Берии адъютантом для особых поручений и носит генеральские погоны.

...Прямо с этапа Рональд был вызван к начальству.

Полковник-грузин, уже в шинели и папахе, торопился в «Большой Дом» на Лубянке, где к прежнему зданию ЧК-ОГПУ-МВД (в прошлом — Страховое о-во «Россия») ныне пристраивали новый корпус по проекту А.В. Щусева. На постройке корпуса трудились тоже военнопленные и заключенные. Казалось, полковник нарочно чуть задержался, можно сказать, на пороге, чтобы взглянуть на человека, доставленного из Гучкова столь срочным спецконвоем.

В кабинете находились еще два лица: майор танковых войск с весело-жуликоватым выражением лица и высокий бледный немец в офицерской форме и старательно начищенных кавалерийских сапогах. Оказалось, что этот майор из армии Паулюса записался в «антифашистскую группу» и за это назначен командиром Кобринского отряда военнопленных, приравненного к батальону. Ему подчинялись ротные командиры, еще ниже шли командиры взводов и отделений. Впрочем, вою эту систему управления Кобринскими пленными Рональд усвоил позднее.

А пока он по-воински рапортовал о прибытии. Полковник молча сделал жест обоим собеседникам — начинайте проверку, мол! Майор, затараторил по-немецки с сильным акцентом и грубыми ошибками. Майор немецкий иронически покосился на бойкого говоруна и с изысканной вежливостью обратился к Рональду на чистом хохдойч[39]. Мол, знаком ли он с терминологией автомобильного дела. Рональд ответил утвердительно.

С полупоклоном в сторону полковника майор-немец заявил начальнику, что испытуемый господин владеет языком как природный немец и для роли переводчика безусловно годится.

— Ну что, майор Эльдинов, берешь его к себе? — спросил торопящийся шеф у второго собеседника. — А то отдам его в гальванический. Там тоже напряг с переводом. Будешь тогда и ты за каждым пустяком в очереди к нему стоять. А возьмешь в свой штат — тогда в очереди к тебе будут стоять другие завпроизводствами.

— Переводчик мне нужен свой! — жарко доказывал майор. — Я же набираю целое конструкторское бюро. Вы приказали мне за месяц спроектировать новый Кобринский цех авторемонта на базе существующего цеха, не прерывая текущего ремонта машин. Один конструктор у меня — чех, другой — венгр, третий — австрияк, остальные — немцы. Переводчик с инженерной квалификацией должен будет под моим руководством свести воедино весь технологический проект и вписать его в существующую коробку, с надлежащими переделками и пристройками. И притом переводчик должен еще и помогать в цехе при сдаче и приеме заказов. Как же я смогу при такой нагрузке делить его с мебельным, лифтовым, гальваническим или экспериментальным цехами? Так было с Кайфманом, а что из этого вышло — вы сами знаете, товарищ полковник!

Полковник рявкнул уже внутри открытой в коридор двери кабинета:

— Берешь ты его в штат или не берешь? — последовал еще и загиб в матросском стиле. — Я тебя уговаривать не буду, Эльдинов, а проект спрошу с тебя в срок! Попробуй мне опоздать!

— Беру его, беру, беру! Прошу вас — оформить приказом сразу! — и, когда полковник удалился и хлопнул дверцей машины, майор дружелюбно шепнул Рональду: — Хрен я вас другим цехам уступать буду! Пусть сами выходят из положения, как хотят! Ступайте в барак, становитесь на довольствие и выходите через час в авторемонтный цех. Меня найдете на верхнем этаже, рядом с моим конструкторским бюро! Познакомитесь с моими инженерами, войдете в курс дела... Вам уже приготовят стол и принадлежности. Это у вас словарь технический? Ах, Апухтин? Дадите потом почитать!..

3

Кобринский лагерь с его партийно-чекистским начальством, четырнадцатью производственными цехами и мастерскими, пятью бараками, двумя карцерами и тремя-четырьмя тысячами лишенных свободы людей — немецких военнопленных и советских заключенных — являл собою как бы малую действующую модель всего сталинского социалистического государства — так по крайней мере полагали пленные! В разговоре с русскими, когда не приходилось опасаться собеседника, немцы постоянно пользовались выражением «в малом или в большом лагере», подразумевая под малым — Кобринский, а под большим — всю Советскую Русь.

Рональд долго не мог найти с пленными общего языка: слишком привык видеть в них смертельных врагов, брать на мушку их серо-зеленые «мютце»[40], осуждать их тупое злодейство над русскими пленниками (в этой яснее всего сказалась чванливая глупость Гитлера)... Привык ненавидеть их нацистское лжеучение, попиравшее христианскую мораль и возводившее бесчеловечность в абсолют во имя господства на планете германской расы, будто бы исключительной и высшей.

Потребовались месяцы трудной кобринской жизни бок о бок с бывшими боевыми соперниками, чтобы представление о них усложнилось и дифференцировалось. Постепенно масса эта, вначале нераздельная, стала расчленяться, дробиться. Сперва на группы национальные, затем на слои социальные и, наконец, на отдельные человеческие личности, становившиеся чем ближе, тем интереснее.

Рональду Вальдеку всегда хотелось верить, что опыт человеческого страдания не остается бесплодным. И он надеялся, что из тысяч пленных австрийцев и немцев, баварцев и мекленбургцев, дышавших воздухом лагерных бараков 1947 года, уцелеют хотя бы отдельные мыслящие индивиды, кто сможет сохранить не только жизнь, но и память, вместе с верой в возможность человеческого братства на иной основе, чем ленинско-сталинская. Он старался угадать, распознать таких индивидуумов среди массы иноплеменных лагерных товарищей.

Вот лишь небольшая портретная галерея тех, на чью память, ум, доброту, наблюдательность и прозорливость Рональд возлагал в этом смысле свои надежды. Автор этих строк полагает допустимым назвать здесь подлиннее имена без риска причинить этим людям какое-либо зло...

1. Зигмунд Фосс — инженер-конструктор и вычислитель авиационного завода Хойнкельверке. Родом из Данцига. Национально настроенный германец, гордящийся родиной. Пленен на Украине. Красив, сероглаз, плечист, ростом невысок, коренаст. Большая, хорошей формы голова. Уравновешенный характер. Осмотрителен и осторожен. Любил рассказывать о своем студенчестве и о недавнем быте в Германии. Считал евреев виновниками всех бедствий немецкого и русского народов, но был противником насильственного их истребления. Полагал, что выход должен быть найден в создании единого еврейского государства — на их исторической родине в Палестине, но сомневался, чтобы сами евреи захотели соединиться в таком государстве... В спорах о марксизме заставлял себя молчать или удалялся от спорщиков, чтобы не впасть в безудержный гнев и не навлечь бедствий на свою голову. Однажды рассказал, как изловил в Данциге группу переодетых англичан, распознав их по акценту. Они оказались беглецами из лагеря военнопленных. Рассказчик иронически добавил, что этой поимкой он лишь обеспечил им британские медали за смелый побег (такими медалями награждала королева), а что пара лишних месяцев лагерной скуки на добротной пайке Красного Креста — неприятность не слишком большая! «Мы с них не требовали перевыполнения нормы по авторемонту!»

Фосс был наблюдателен, скептичен и всегда настороже. Если не пуд, то по меньшей мере фунта два соли, съеденной с ним вместе, потребовалась для того, чтобы вызвать его на откровенность. И когда это удалось, инженер дал понять, насколько глубоко он разочарован в практике реального советского социализма.

«Нигде я не видел столько раболепства и холопства, как у вас в стране, — сознавался он в часы тихих вечерних бесед. — Нигде слово НАТШАЛЬНИК не произносится с таким трепетом, как у вас. Говорят, у вас сто лет назад отменено крепостное право, а по-моему оно у вас еще в полной силе! Кстати, с тех пор, как наш фюрер заключил со Сталиным пакт о дружбе, у нас много толковали о гигантской индустриализации новой России. Теперь я вижу эту индустриализацию воочию, здесь, на кобринских примерах. И прихожу к выводу, что степень эксплуатации рабочих у вас выше, чем где-либо, при низкой производительности труда и скверном качестве изделий. Вся ваша пропаганда ударничества и стахановских методов — чистая демагогия! Она требует целой кучи профсоюзных и партийных паразитов, занятых организацией этого мнимого стимула для рабочих... Само слово «рабочий» у вас не уважается, никто из ваших боссов не отдаст дочь замуж за рабочего. Слова «класс-гегемон» у вас произносятся с издевкой, ведь никто не верил, будто у вас рабочие люди действительно правят государством... Это — удел НАТШАЛЬНИКОВ! В то время как у нас нет пропасти между господином Круппом и его мастерами и сотрудниками фирмы. Г-н Крупп обедает среди них и покидает контору в такой же одежде, как они — он ничем среди них не выделяется.

— Однако г-н Крупп живет во дворце и ужинает в роскошных люкс-ресторанах, где не встретишь рабочего человека! — возражал ему Рональд.

— Тем не менее, у нас нет деления в столовых на «зал для ИТР», где питаются НАТШАЛЬНИКИ, хотя и мелкие, и на зал для рабочих, где еда подается по-свински. Нет, нет, г-н Вальдек, ваш социализм и ваша «демократия» с миллионами заключенных не склонят моих симпатий в сторону марксизма! Помните: демократия возможна лишь там, где есть свободный рынок, а не искусственное регулирование сверху! Это вы когда-нибудь поймете сами!..

2. Эрнст Фишер. Инженер-конструктор, владелец небольшого завода деревообрабатывающих машин (токарных, фрезерных, винторезных). Родом из Люнебургской пустоши, чью природу романтически любил. Очень музыкален, в лагерной самодеятельности руководил немецким хором. В юности горячо увлекся национал-социалистической идеей, шагал знаменосцем в колонне гитлерюгенд, был лично представлен фюреру и получил из его рук какой-то подарок — значок или ножик... Впал в немилость из-за женитьбы на еврейке, переводчице с английского (несомненный показатель склонности к сердечным увлечениям и наличия гражданского мужества). Заверял Рональда, что быть предпринимателем в нынешней Германии — дело безумно сложное, ибо требования немецких рабочих, всегда поддерживаемых профсоюзом, настолько высоки, что в коммунистической России их даже представить себе невозможно! «Русскому рабочему при вашем «социализме» даже во сне не могут присниться производственные условия, заработная плата, отношения с дирекцией, вся сумма юридических прав рабочего, включая право на забастовку в мирное время — словом все то, что составляет азбуку нашей германской промышленности! Начиная от вежливости администрации и кончая... простите! оборудованием наших общественных уборных на предприятиях, куда войти приятно, в то время как у вас... после посещения уборных надо полчаса приходить в себя, одолевая отвращение и тошноту...»

— Думаю, — говорил г-н Фишер, запивая остаток дневной хлебной пайки остуженным, чуть подслащенным кипяточком, что в Германии коммунистическая пропаганда никогда уже не пустит глубоких корней, хотя мы и являемся родиной марксизма. Бумерангом он снова прилетел к нам из России на остриях ваших трехгранных штыков, но слишком многие немцы видели этот русский марксизм или ленинизм в действительности, а не в дымке газетной демагогии... Вот вам элементарный пример. Лично мне самому довелось быть под арестом в Германии, уже в военное время, да вдобавок в строгой тюрьме. Разве мыслимо там держать арестанта на куске пустого хлеба «trocken Brot» и кружке горячей воды? У нас и для арестанта хлеб по-человечески помажут хоть маргарином, хоть граммом! «Kunsthonig», или мармеладом, по-вашему повидлом. Грызть такую вот корку вместо ужина мы не заставили бы и собаку!

— Помилуйте, г-н Фишер! Расспросите любого русского, кто выжил в вашем немецко-фашистском плену, не предав Родины и не записавшись в РОА, и вы услышите, что в концлагере, тем более под вечер, этот ваш военнопленный мог только мечтать о сухой хлебной корке! А мы с вами все-таки жуем, а не мечтаем!

— О! Страдания русских пленных — поистине кошмарны! Тут вы правы! Я знаю правду, которую от широкой общественности старались у нас скрыть. Но, г-н Вальдек, это проявление злой воли не только нашей, но и вашей, не только нашего фюрера, но и ваших «вождей», вашего Сталина...

— О товарище Сталине просил бы вас соблюдать... «словесную деликатность!», как у нас выразился писатель Андрей Белый...

— Но мы с вами тут одни сейчас, — поэтому я рискнул быть откровенным, г-н Вальдек! Ведь г-да Сталин и Молотов объявили ваших пленных изменниками Родины и отказали им во всех видах помощи. Сталин опасался, что следом за пятью миллионами военнопленных, взятых нами в первые месяцы войны и германского наступления, побегут сдаваться в плен и следующие пять миллионов, если Красный Крест станет заботиться об их нормальном питании в лагерях. Сталин добивался, чтобы понятия плен и смерть сделались для вас синонимами...

— Ну, а ваш фюрер и немецкий генералитет ему в этом посильно помогли! Это, кстати, говоря, один из крупнейших просчетов вашей стороны! Если бы ваш фюрер показал Германию нашим пленным не из-за колючей проволоки и не доводил бы их голодом, жестокостью и издевательствами до глубочайшего озлобления, сторонников РОА могло бы быть много больше.

— Согласен с такой точкой зрения, но ведь и вы поступаете по тому же неудачному рецепту. Возьмите меня: я наблюдал жизнь в ваших селах и городах тоже только через зарешеченные окна. И должен признаться: прежде я и представить себе не мог, какой хмурой и мрачной выглядит ваш Советланд. Быть может, русские солдаты-фанатики потому и расстаются с жизнью так легко, что она столь безрадостна и беспросветна... Короче, во мне день ото дня крепнет одно-единственное стремление: если останусь жить, — никогда больше не видеть и не слышать Россию!

Не видеть Russland!

3. Иоганн Бог. Молодой австрийский инженер, веселый, жизнерадостный и доброжелательный. Едва не погиб в уральских лагерях, на лесоповале. Чудом сохранил в целости полуобмороженные руки (прекрасно ими чертил). Рассказывал о фантастических по смелости побегах, утверждал, будто население во многих русских селах кормило и прятало беглецов, помогало кое-какой одежонкой и давало советы, как добраться до людной Москвы, где в толпе легче укрыться, чтобы потом продолжать оттуда путь домой.

Иоганн Бог вздыхал о некой русской девушке, каким-то образом проявившей добрые чувства к нему. Поделиться подробностями он не отважился, опасаясь принести вред этой Наташе. Иногда задумывался над ватманом и чертил ее профиль: милое русское личико, длинные ресницы и меховая шапочка... Потом оглядывался, быстро стирал рисунок резинкой и принимался вычерчивать заданное приспособление... Видимо, хорошо понимал, что в России молчание — золото!

4. Эрнст Шмидт. Молодой кадровый офицер германского вермахта, плененный в Прибалтике уже после капитуляции верховного командования. Шмидт так рисовал сцену своего пленения: когда условия сдачи были согласованы, германские офицеры стали снимать с позиций свои войска. Сам Шмидт был командиром стрелковой роты. Его солдаты стали подходить к указанному им месту сдачи. Бросали разряженное оружие — винтовки, автоматы, пулеметы, ленты. Гора этого оружия быстро росла, люди, освободившись от вооружения, отходили в сторону, где их поджидали шеренги и отдельные кучки русских солдат и командиров.

— Когда я подошел ближе к ним, к вашим, — рассказывал Шмидт, — стал слышен какой-то странный звук, вроде кошачьего урчания. Не сразу я разобрал, что русские требовали наши... часы! Звучало это так: «ур-ры», ур-ры, ур-ры»[41]. Я снял свои ручные часы и демонстративно раздавил их каблуком. За это меня крепко наколотили тут же, на глазах офицеров...

Затем Рональд выяснил, что воинская часть, где служил Шмидт из Прибалтики (сам он говорил «до Курляндии»), оборонялась на позиции перед Берлином как раз в те дни, когда наше наступление задерживалось и в момент относительного затишья был убит на нашей стороне Рональдов пасынок Игорь Кестнер. Стрелять в него мог вот этот самый Эрнст Шмидт...

Странно: вольнонаемные лагерные служащие, в особенности женщины, никогда не нюхавшие фронта, смотрели на таких стройных офицериков, как Эрнст Шмидт с плохо скрытой ненавистью и антипатией. А бывшие фронтовики, вроде Рональда, вдобавок потерявшего сына на войне, такой ненависти к бывшему противнику не питали.

Здесь, в условиях смешанного лагеря, не наблюдалось и обратного явления: затаенной или открытой злобы против русских со стороны пленных немцев. Тут многолетняя фашистская пропаганда осеклась! Обе нации, дважды смертельно подравшиеся на протяжении одной человеческой жизни, как бы остывали от азарта драки, познав и силу, и слабость противной стороны, извлекая даже известную пользу из опыта взаимоотношения. Русские научились уважать точность, техническую одаренность и деловую целеустремленность бывшего врага, а тот помаленьку осознавал, насколько неповторим и индивидуален русский характер и как сложен ключ к русской душе. Духовной элите прежней России была издавна близка классическая немецкая философия, а немцы еще раньше усмотрели в России почти безграничную возможность применения тех сил, коим в самой Германии уже не было поля действия...

Пока этот «дранг нах Остен» протекал в мирной сфере, обеим сторонам он приносил пользу. Когда же свою политику «дранга» немцы пытались продолжать (по выражению Клаузевица) «другими средствами», притом оба раза даже не потрудившись сочинить сколько-нибудь убедительный казус белли, — последствия оказывались катастрофическими! Дальновидный Рональдов дед предвидел все это еще до первого столкновения, от которого ему так мечталось уберечь обе стороны!..

...Кроме тех четырех инженеров, что составляли основною группу конструкторского бюро авторемонтного завода в Кобрине, Рональду надолго заполнились еще и несколько мастеров в заводских цехах.

Главного мастера моторного цеха звали Ойген Цфеффингер. У себя на родине он владел авторемонтной мастерской и заправочной станцией. Описывал свой просторный двухэтажный дом, осуждал Гитлера за нападение на Россию — безумную авантюру, не сулившую иной судьбы, чем наполеоновская. Считал поражение Германии неизбежным, сочувствовал заговору офицеров против фюрера 20 июля 44-го года и в советской лагерной неволе трудился так энергично, будто помогал этим не чужой, а родной стране. Лагерная администрация его похваливала, но так ничего и не сделала, чтобы поддержать его здоровье, быстро ухудшавшееся из-за нехватки пищи.

— Ein Schlag «kasch»![42] — говорил он, грустно покачивая головой, — s’ist wohl etwas wenig fur einen erwachsenen Mann!.. Дескать, для взрослого мужчины маловат один черпачок каши. Немцы выражались образно: айн шлаг кашш! То есть один удар черпака с кашей! Раздатчики этой каши были русские, действительно «ударявшие» черпаком по миске... Впрочем, точно так же орудовали и раздатчики-немцы, действовавшие под контролем русской администрации.

Еще один уникальный специалист был загублен, можно сказать, на глазах Рональда Вальдека в зиму 1947 года: рабочий-сварщик по фамилии Наглер. Рональду не случалось встречать среди мастеров высшей квалификации столь кроткого, безответного человека. В дни, когда Рональд знакомился с цехами Авторемонтного завода, он подошел к сварочному отделению и обратил внимание на быструю точную работу Наглера.

— Вы давно в плену? — спросил он сварщика.

Тот с усилием разогнулся, сдвинул повыше очки-консервы... Из-под них глянули на свет божий невинные, как у младенца, светло-голубые очи, с теми красноватыми, утомленными веками, памятными нам по гумилевскому пророческому стихотворению «Рабочий». Только вместо раскаленного горна здесь шипела струя автогена и плавился металл автомобильного крюка, привариваемого к задку трофейного «виллиса»…

Разглядев незнакомого человека в пиджаке (переводчику рекомендовали носить пиджак в дни, когда его услуги требовались высшему начальству и можно было предстать перед лицом приезжим, коему было необязательно знать, что в Кобрине пользуются услугами заключенного переводчика), сварщик с солдатской торопливостью стал по стойке «Stillgestanden!» (смирно!) и пояснил, что пленен «in Stalingrad, Ende 1942»[43].

— А что вы делали в мирное время? Ведь вы опытный мастер!

— Я всегда фарил шелезо, г-н долметшер![44] При господине Брюнинге я рапотал на большом зафоде и фарил шелезо. При господине Папене я тоше фарил шелезо. И при фюрере я фарил шелезо на военном зафоде. Потом меня фзяли в армия, в походная мастерская, и там я фарил шелезо. И в Сталинград я тоше фарил шелезо. И теперь в плену я опять фарю шелезо. Это — фсе!

Наглеру поручали самые сложные, самые ответственные сварочные операции. Он с одинаковым успехом умел сварить почти без следа на металле швейную иглу и стальную мостовую конструкцию. А загубила его нормировщица, Мария Прокофьевна, пожилая, мужеподобная латышка с дурным характером. То ли она вообще ненавидела людей, то ли ее бесила безответность Наглера, то ли ставила себе в заслугу повышение производительности подневольного труда, но с каждым новым недельным нарядом она повышала Наглеру производственную норму.

Еще недавно он варил по 60 деталей в смену, оставляя позади остальных мастеров. Однако Мария Прокофьевна повысила ему норму до 90 деталей, а позднее довела до 130. Бедный труженик пропускал обеды, обливался потом, но... молчал и «фарил шелезо». Тогда ведьма выставила ему норму 160 деталей.

Дня три он кое-как тянул из последних сил и — надорвался. В голодном обмороке упал около своего аппарата и умер в бараке в ту же ночь. Цех в течение двух или трех недель не мог оправиться от этого удара — вместо Наглера работали шесть человек и не управлялись! Только тогда «натшальники» как будто чуть-чуть призадумались над режимом столь поощряемого «соцсоревнования». Сама Мария Прокофьевна — ведь и она была заключенной, как Рональд, хотя и принадлежала к аппарату управления — легко убедила «натшальников», что практика нормирования ничего общего с гибелью мастера не имеет! Впрочем, кое-кто все-таки догадался об истине и даже «взял этот факт на заметку», однако прямых и ощутимых последствий гибель Наглера не вызвала...

Тем временем немецкие инженеры конструкторского бюро разработали до конца проект всех цехов и всей технологии нового Авторемонтного завода, включая нужные пристройки к действующим цехам. Участникам этой разработки начальство выдало круглосуточные пропуска в рабочую зону. И бывали случаи, когда все пятеро — Рональд и четверо немцев-инженеров — вообще не возвращались в свои бараки на ночлег. Разумеется, они не все 24 часа корпели над проектированием, а просто пользовались тишиной, безлюдьем и «безначальем» в ночные часы...

Будь тогда в стенах конструкторского бюро вмонтирован современный магнитофон, — сколько человековедческого материала запечатлел бы он из бесед, рассказов и споров, звучавших там в поздние вечерние часы! Тут отчетливо выявлялись черты национальные, социальные и чисто индивидуальные, психологические, попади такая запись непредвзятому и заинтересованному слушателю!..

Вот какие вопросы, к примеру, задавали собеседники Рональду Вальдеку:

— Позвольте осведомиться (это голос Зигмунда Фосса), чем вы склонны объяснить полное исчезновение из российской жизни такого феномена, как русская красавица? Мы, люди Запада, привыкли ассоциировать со словом Руссланд прежде всего ваших прекрасных, благородных, породистых женщин! Ни одна нация не могла в этом спорить с русской. Для нас слова «ди руссише фрау» было эталоном аристократизма и обаяния. Каждый жест, каждая черточка этих женщин дышали красотою, благородством, нежностью и какой-то роковой жертвенностью... Чем объясняете вы исчезновение этого обаятельного и тонкого образа из реальной жизни сегодняшней России?

(Не стану приводить здесь ответов Рональда, старавшегося все-таки придерживаться идеологически выдержанных разъяснений, насчет уравнения женщины в социальных правах, паритета с мужчиной, выхода на общественную сцену и т.д.).

Фишер, Бог и Шмидт, вопреки разъяснениям Рональда, дружно присоединялись к Фоссу: мол, к идеалу «вечной женственности» ближе всего подходит образы Анны Карениной, тургеневских девушек, роковой красавицы Настасьи Филипповны у Достоевского... Ваша революция, мол, превратила этих женщин в двугорбых верблюдов, тяжко нагруженных заботами семейными и производственными.. .

Эрнст Фишер осведомляется: «г-н Вальдек, кого из немецких классиков более других знают и любят в России?» Ответ Рональда гласил, что властителем дум русской молодежи, посещавшей театры в XIX веке, бывал во времена романтизма Фридрих Шиллер, его «Разбойники» и «Коварство и любовь», до сих пор любимая публикой. Генрих Гейне в России ценим более всего как лирик, автор «Книги песен», Гете — слишком труден для адекватного перевода и далек по времени. Его великий «Фауст» стал, к сожалению, доступен нашей широкой публике лишь в оперном либретто, где пьяный и толстый студент Зибель превращается в сентиментального обожателя...

Фишер и Фосс вместе дружно возражают против идентификации Генриха Гейне с духом подлинной Германии. Хотя он был ученым острословом и знатоком немецкого фольклора, смотрел он на творчество немецкого народа все же несколько со стороны, как лицо чужеродное в Германии. И юмор его — чисто еврейский, а совсем не германский. Образцом юмора немецкого можно считать, например, Вильгельма Буша, но отнюдь не Гейне!

Долго длились такие же споры о музыке немецкой и русской (все собеседники Рональда любили и знали Чайковского и Римского-Корсакова, менее ценили Мусоргского, а из современников с наибольшим уважением относились к Прокофьеву и Глиеру).

Собеседники всегда предусматривали меры предосторожности на случай, если заглянет охрана, начальство или всевидящий «кум» (оперуполномоченный госбезопасности — один из главных, хотя и «полугласных» властителей всех зекских и пленных судеб!) Каждый беседующий склонялся над ватманом, калькой или ценником, держал наготове рейсфедер либо перо, счетную линейку, циркуль, рейсшину... Обычно инженеры, а с ними и Рональд, не только притворялись занятыми работой, но и в самом деле трудились под разговор над завершением проекта. Рональд сводил все эти труды воедино, проверял расчеты, детализацию, совпадение размеров и прочую технику. В конце концов весь проект Авторемонтного завода был закончен, красиво отпечатан на русском языке и каждый чертеж, каждый лист получил такую сетку:


Руководитель проекта — майор Эльдинов

Автор — инженер Эльдинов

Чертил — 3. Фосс


Сперва немецкие инженеры, создатели проекта, подшучивали над авторскими амбициями майора, потом стали любопытствовать, почему подписи под чертежами столь грубо фальсифицируют истину. Рональд пояснил, что вся ответственность за разработку проекта и его осуществление лежит на вольном майоре, а не на фактических исполнителях — безликих, безымянных и бесправных пленниках и заключенных.

Проект, совокупно с объемистой объяснительной запиской, пошел на экспертизу, получил хорошую оценку руководства ХОЗУ МВД и вернулся в Кобрино с визой «к исполнению». Все авторы, и настоящие, и номинальные, вздохнули с облегчением, ибо на самом деле достройка и переоборудование цеха уже месяцами шли по разработанной технологической схеме, а затраты относились по статье ремонтные работы. Конечно, при бесплатной рабсиле и дешевых материалах затраты получались не очень большими! Тем не менее, требовалась известная ловкость, чтобы не нарушить финансовой дисциплины и лавировать между сциллами и харибдами сурового планового хозяйства. Это лавирование, по немецким понятиям, весьма близко граничило с жульничеством, но советским производственникам казалось абсолютно естественным и привычным, ни в чем не отличном от порядков на вольной волюшке...

Для успешного соблюдения финансово-плановой дисциплины был взят в конструкторское бюро еще и хитроумный экономист, зек украинского происхождения, чьей задачей стала акробатика ценообразования, разработка плановых показателей, дабы они систематически перевыполнялись, обеспечивали вольному персоналу неизменную «прогрессивку», а персоналу «вторых» — полновесную пайку!

В помощь этому многомудрому плановику-эквилибристу дали совсем еще юную, высокою, голубоглазую Натусю, вчерашнюю школьницу, дочку вольнонаемного сантехника. Пленные и зеки смотрели на нее с грустной нежностью, она же их поначалу сильно побаивалась, памятуя свежевоспринятые инструкции о предельно осторожном общении с лагерным контингентом, состоящем, мол, из лютых гитлеровских громил и отпетых — отечественных вредителей, шпионов, террористов и антисоветчиков. Ее шеф и инструктор засадил за арифмометр «Феликс» и конторские счеты и обрушил на свою помощницу целую лавину вычислительных заданий.

Суровый Зигмунд Фосс скептически присматривался к работе Натуси несколько дней. Оказывается, ему до сих пор не попадались на глаза конторские счеты. Он решил, что «diese komische russische Rechenmaschine» («эта комичная русская вычислительная машина») весьма мало практична и Котенок с ней замучается (Котенком все бюро прозвало за глаза, разумеется, девушку Натусю).

Желая помочь Котенку, он тут же сконструировал механическую счетную машину для всех действий, имевшую вид широкого конуса, образованного из системы металлических дисков, по скошенным краям которых были нанесены шкалы цифр. Он сам проследил в цехе за изготовлением этой точной машины и сам же взялся обучить девушку технике работы на ней. Увы! Практика показала, что с операциями сложения и вычитания «руссише рехенмашине» справлялась все-таки быстрее!

Натусин страх перед несвободным «контингентом» помаленьку развеялся, она начала оказывать лишенным свободы людям мелкие услуги, покупала для пленных на воле кофе и чай, а у заключенных брала тайком письма домой.

...Рональд стал вечерами помогать Натусе готовить заданные уроки, и случалось им изредка, на какой-нибудь часик, оставаться в Бюро вдвоем, пока немцы уходили на ужин. Тогда Рональд читал ей на память Блока и Гумилева, Ахматову и Волошина, а однотомник Апухтина, вместе с письмом Рональдовой жене, Валентине Григорьевне, она как-то в воскресный день доставила по адресу, в Малый Трехсвятительский. Вручено оно было прямо в руки адресатке! А на другое утро, улучив тихую минутку, Натуся шепнула нетерпеливо ждавшему ответа чужому мужу: «У нее очень холодное лицо! Как вы думаете Рональд Алексеевич, любит она вас еще или разлука ей не по силам?»

Подходили майские праздники 1947 года, самые тягостные для заключенного дни! Им предшествуют усиленные шныряния по зоне трех оперов и начальника режима, товарища Шошина. Перед праздниками производятся самые тщательные шмоны в бараках и служебных столах. Принимаются «предпраздничные соцобязательства». При шмонах беспощадно изымаются потихоньку нажитые бытовые мелочи, вроде перочинного ножика, семейные фотографии, хорошие книги.

Зеки шептали, что «руководитель проекта и автор» технологической схемы авторемзавода премирован за эти достижения крупной денежной суммой. По другим неофициальным сведениям проект вовсе не был премирован, а просто оплачен крупным гонораром. Голодным подлинным авторам советовали сделать майору кое-какой намек, апеллируя к его совести. И Зигмунд Фосс, с присущей ему прямотою, спросил «натшальника», могут ли работники Бюро рассчитывать на какое-нибудь праздничное поощрение. Ответ гласил:

— Не сомневайтесь! Я вас... не забыл и не обижу! Вам будут оставлены на вахте пропуска сюда, в Бюро. Вы откроете этим ключом мой кабинет и... загляните в правый ящик этого стола. Все, что там найдете, — делите на пятерых. Но... соблюдайте вашу всегдашнюю предосторожность! Вы сможете здесь приятно провести оба праздничных дня. Только ночевать ходите в бараки...


* * *


Старший лагерный опер («главный кум») Василий Иванович, дебелый мужчина с рыбьим подбородком и рачьим взглядом, имел в своем распоряжении еще двух помощников — толстого и тонкого. Тощий, родом украинец, долговязый субъект меланхолического вида, несколько напомнил Рональду лефортовского следователя.

Пока в конструкторском бюро шла разработка проекта Авторемонтного завода, все эти три опера будто и не обращали внимания на группу инженеров. Когда же одобренный проект вернулся «для исполнения» и работы строительные пошли быстрее, недреманные очи стали почаще заглядывать и в бюро, и в цехи.

Однажды, в поздний час второй смены, опер-украинец приоткрыл двери в бюро и тихонько поманил Рональда в коридор, глазами указав на Зигмунда Фосса, склонившегося над чертежами и стоявшего спиной к двери: мол, пусть тот ничего не заметит!

В темном коридоре Тощий зашептал заговорщическим тоном:

— Слушай, Вальдек, ты знаешь, кто я? Ну, так вот, присмотрелись мы к тебе! Считаем тебя глубоко своим, несмотря на твой срок и статью. Ведь все это можно будет и переиграть когда-нибудь, смекаешь? Только надо помогать нам и вести себя как подобает патриоту... Мы услуг не забываем! Короче: бери сегодня же лист бумаги, пиши нам свою автобиографию, изложи, в чем считаешь себя виновным, в чем нет, и все это адресуй прямо мне. Напишешь так: оперативному уполномоченному МТБ Кобринского лагеря... Я дня через два зайду. Только про весь этот наш разговор — никому, ни звука!

Сосед Рональда по нарам в бараке, к счастью, еще не заснул: ведь будить человека в лагере порядочному зеку запрещено — может, воля снится товарищу! Советы Володины Рональд с той ночи сделал правилом жизни...

— Первое, Роня: ни в коем случае ничего для них не пиши, тем более, такому адресату. Никакой бумажки, тобою для них записанной и им адресованной, быть в природе не должно! Увиливай от написания биографии под любыми предлогами: времени нету, бумаги нету, вохра отняла написанное, Василию Ивановичу еще вчера передал, словом, ври что ни попадя, только ничегошеньки им не пиши и не адресуй.

Второе! Если они тебя вызовут на допрос или для беседы — ни о ком не произнеси ни единого дурного слова. О какой-бы сволочи они не спросили, ответ твой должен быть об этой сволочи самый положительный. Это им — хуже вострого ножа под ребро! Смотри, не сорвись — для начала они про самых мерзких гадов спрашивать станут — а ты, в ответ, лепи этому гаду похвалу за похвалой! Иначе, коли сорвешься, — не заметишь, как сам гадом сделаешься! И ни за грош погибнешь так, что и жалеть некому будет...

...Недели две Рональд действительно смог уклоняться от встреч с Тощим под разными предлогами: то из свежего немецкого этапа надо было круглосуточно отбирать нужных для Кобрина специалистов, то требовалось консультировать начальников по безотлагательным вопросам, а то приезжал в Кобрино инспектировать лагерь сам начальник Управления, генерал-майор, бывший Рональдов ученик.

В чаянии встречи с ним, Рональд надел костюм из театрального реквизита и нарочно попался генералу на глаза, когда тот направлялся к авторемонту. Надо сказать, что кобринское лагерное начальство учинило встречу своему генералу наподобие царской: например, на асфальте двора была разостлана красная ковровая дорожка, прямо от ступенек генеральского авто до входа в ближайший цех.

И вдруг взор генерала упал на Рональда. Видимо, сработал старый рефлекс — ведь этот важный чекист некогда привык, при входе Рональда, подавать всей группе команду «Смирно!»... Возможно, он помнил, что направил бывшего преподавателя в Кобринский лагерь. Словом, он с некоторой таинственностью полуулыбнулся, поднес руку к золотому козырьку и произнес несколько ободряющих слов, негромко, не во всеуслышание, однако же для чекистского генерала более, чем либерально!

Сказал он, что благодарен за те знания, кои приобрел от преподавателя Вальдека и полагает, что и здесь эти знания применяются с пользой для производства.

Лагерная свита замерла, Рональда быстро оттерли в сторону, и похоже, начальническое, генеральское благоволение сыграло для бывшего преподавателя роль отнюдь не позитивную! Ибо зачем иметь в лагере старого генеральского знакомого? Когда от этого генерала надобно кое-что скрыть и утаить из сложного кобринского лагерного хозяйства!

Даже военнопленные сразу заметили, что лагерное начальство старательно прятало от генеральского взора кое-какие мастерские и даже целый цех, носивший таинственное название «экспериментальный». Ни в каких номенклатурах, списках и ведомостях этот цех не значился, никакие плановые производственные задания на него не возлагались, а трудились в нем от зари до зари самые квалифицированные пленные и зеки. В частности, хранились в кладовых этого экспериментального цеха киноматериалы из берлинской гитлеровской «Рейхсканцелярии» — отличная аппаратура и ленты, сваленные, правда, в полном беспорядке. Узкий крут заключенных и пленных тайком посещал ночами этот цех, но так, чтобы ни лучика света не блеснуло сквозь запертые ставни: ночами цех считался запертым и опечатанным, проникали туда по пожарной лесенке. Приносили хозяевам цеха лагерные дары вроде конфет и табаку и смотрели на экране, размером с носовой платок и при сильно приглушенной кинодинамике, немецкие картины, вроде «Die Frau meiner Fraume», «Immensee», «Munhhausenfilm»[45], немецкую кинохронику и прочую продукций прежней «Уффа»... Работавшие в этом цехе люди просто-напросто поставляли всяческую радио- и кинотехнику лагерным начальникам, исполняли другие личные деликатные заказы и... уже никак не должны были предстать пред генеральским оком!

В отличие от цеха «экспериментального», еще один мощный и многолюдный цех, точнее, целый завод в кобринском комбинате, именовался мебельным и занимался обслуживанием генералитета МВД вполне официально и планово. Этот цех или завод изготовлял великолепные гарнитуры для пятикомнатных генеральских квартир. Гарнитуры эти состояли из лакированных стенных панелей двухметровой высоты и полной меблировки для столовой, гостиной, спальной, детской, кабинета и кухни. Стоимость гарнитура достигала в тогдашних денежных знаках 90 тысяч (ныне это примерно 9 тысяч), но путем очень хитрых бухгалтерских комбинаций генералы вносили за свои гарнитуры лишь по 30 тысяч, то есть не выше трети себестоимости. Вообще кобринский производственный комбинат из 14 заводов для исследования социалистической, экономики представлял бы, вероятно, выдающийся интерес, если бы отчетность его имела хотя бы отдаленное сходство с действительностью...

После генеральского смотра прошло еще несколько дней. И вот, опять под вечер, и опять при почти пустом конструкторском бюро, тощий опер-украинец выманил в коридор Рональда Вальдека. Весьма сердито, резко и категорично он приказал немедленно явиться в административный корпус. При этом перед товарищами надлежало сослаться на вызов к врачу!

...В слабо освещенной комнате (свет падал от настольной лампы только на лицо допрашиваемого) сидели все три опера. Беседу начал старший, в тоне глубокой грусти. Мол, вот мы ожидали помощи, а между тем... Разлагаешься, Вальдек, под влиянием фашистских элементов... Идейно ослаб!

— Ну, ладно, ладно! — успокоил взволнованного переводчика «старший кум». Мы тебе, Вальдек, доверяли, но ты что-то нам не хочешь помогать. Теперь потолкуйте с моим помощником об одном деле, связанном с вашим авторемонтом.

Когда двое «кумовьев» вышли, Тощий достал из стола бумагу. Рональд узнал ее сразу — один из листов проекта, разработанного Фоссом и Фишером, с участием остальных работников бюро.

— Вот, разъясни мне, Вальдек: почему этот проект выдан за творчество майора Эльдинова? Он его и прочесть-то едва ли может, так? Ведь авторства тут твоего, Вальдек, больше, чем Эльдинова. Так? Зачем же вы вводите руководство в заблуждение? И вдобавок, вам всем должна принадлежать некая денежная сумма за этот труд, верно ведь? Почему же один Эльдинов прикарманил ее целиком?

Переводчик Вальдек сразу отвел все эти заигрывания: мол, начальник руководил, подневольные исполняли, на премию скромную надеются, но вся ответственность лежит на вольных руководителях...

Тощий уныло покачал головой, отложил эти бумаги, достал еще какое-то дело в папке, полистал бумажки. Их было там немного. Поднял испытующий взор.

— Скажи, Вальдек... отчего умер электросварщик Наглер? Ведь какой был отличный мастер, необходимый вашему цеху? Причину его смерти знаешь?

— Причина обычная: переутомление, недоедание, ослабление организма.

— Так ведь ему нормы непосильные нормировщица Мария Прокофьевна давала. Вот сволочная стерва-баба! За что она сварщика так невзлюбила, а? Я считаю с ее стороны это был акт вредительства! Верно ведь?

Мария Прокофьевна — человек больной, очень сама переутомлена, в жизни несчастлива. Кроме того, она добивалась высокой производительности труда... Поэтому она и спрашивала строго и нормы всем ставила... нелегкие. Ведь соцсоревнование — не шутка... Опять же темпы для реконструкции она брала... высокие, для пользы народного хозяйства. (Вальдек будто видел перед собою глаза Володи Евтушенкова, слышал его предостережение: «Не сорвись! Не болтни им на пользу хотя бы о любом гаде...»).

— Что ж, Вальдек...

Тон становился угрожающим, лицо собеседника темнело даже и при освещении. Вероятно, оно было сейчас красным от злости.

— Можешь ведь и в этап загреметь ближайший. Там, на Севере, чикаться с тобой не будут. Им ведь тоже просигнализируем, что ты за птица: пособник вражеский... Молчун херов!

Последовали выражения высшей крепости и похабства. Рональд шагал в барак с поникшей головой. Но Володя полностью одобрил именно такое поведение перед «кумовьями».

На следующей неделе, в обеденный перерыв, в цехе спешно заканчивали заказ ХОЗУ — докрашивали их черный лимузин, полностью отремонтированный. И пока большая часть пленных и зеков находилась на обеде, а в цехе, у компрессора, трудились двое пленных с краскопультом, произошел сильный взрыв. Компрессор, дававший воздух в шланги для красильных пистолетов, разнесло со страшной силой. Один из рабочих получил легкие ранения, другой чудом остался невредим. Но у автомашины снова выбило стекла, поцарапало бока кабины и повредило радиатор. Были повреждения и в цехе — вылетевшие стекла в рамах, попорченный потолок, стены в пятнах и вмятинах.

Рональд застал в цехе всех трех оперов. Главный «кум» был просто страшен.

В течение целого дня прибирали пострадавший цех, вновь налаживали оборудование, искали причину аварии. Фосс с определенностью заявил, что причина одна — из-за строительных и иных работ в цехе стояли недопустимые облака пыли. Он предупреждал Эльдинова, что цех надо проветрить, компрессор выключить, но тот решил сделать это завтра, из-за нынешнего срочного заказа. Пыль, всосанная в цилиндр компрессора, вызвала взрыв — это явление частое.

А ночью трое оперов в Административном корпусе орали в лицо переводчику Вальдеку:

— Опять молчишь? Опять фашистов покрываешь? Если не укажешь нам виновников вредительства — загремишь на ближайший этап! Фашистская твоя морда!

И, действительно, не прошло и трех суток — Рональда Вальдека вызвали на этап. Собирали двадцать пять зеков — проштрафившихся мужчин и женщин. Видимо, такое пришло указание из ГУЛАГа. Притом, учитывали и здоровье: больных отсеяли. Угодил в тот же этап и Иван Федорович Щербинкин, доставленный из Гучкова — он там тоже чем-то не угодил начальству...

Во дворе, против Административного корпуса, уже рокотал «студебеккер». Кузов его был заботливо укрыт темно-зеленым тентом — зеков не возили в открытых машинах. Конвой стоял с двумя овчарками рядом с тяжелой машиной. А в сторонке все три опера молча наблюдали за отправкой этапа. Уж было начали посадку, но из корпуса вышел сам полковник Мамулошвили и обратился к этапникам с напутственной речью такого рода:

— Вы не умели соблюдать лагерную дисциплину здесь, в теплом климате. За это побудете в климате холодном, где 12 месяцев зима, остальное лето. Там будете искупать свою тяжелую вину перед родиной. Кто хорошо потрудится — тот получит быстрее свободу, потому что там, куда вы направляетесь, есть зачеты за перевыполнение нормы. Будете работать в северных условиях так, чтобы нормы выполнялись на полтораста процентов, и день такой работы снимет с вас два, а то и три дня лагерного срока! Вот так! Ну, отправляйте!

Рональд садился последним. Он уже поднял ногу на ступеньку, чтобы перекинуться в кузов, как конвоир потянул его за рукав.

— Зовут тебя к начальству! Вот к тем, троим! В полном недоумении он приблизился к «кумовьям». Старший криво ухмыльнулся.

— Что, небось жуть берет, а? Ведь на Крайний Север поедешь, там тебе не здешний кобринский курорт! Небось дрейфишь перед отъездом, а? Ну, говори, понос с утра сделался? Говори! Ведь небось дрищешь со страху? А?

Рональд мрачно потупился в землю и не говорил ничего. Странно, об отъезде он и не очень печалился, хотя впереди наверное ждали только новые мучения. Уж очень ему здесь обрыдли эти рожи...

— Так вот, что я тебе скажу, Вальдек! Езжай, не бойся, нигде тебе плохо не будет! ПОТОМУ ЧТО ТЫ — НЕ СПЛЕТНИК! Понял меня? Ну, езжай!


* * *


И опять бил корпус Краснопресненской пересылки. Снова лежали на нарах рядом с Иваном Федоровичем, и Рональд Вальдек «тискал романы», по-своему переделывая то Вальтер Скотта, то Киплинга, то Хаггарта, а то и просто фантазируя и комбинируя какие-то образы и ситуации. Он и не предвидел, каким благом обернется для него в лагерном будущем это умение складно вязать романтические ситуации и рисовать благородных и бесстрашных героев!

...Их вывозили на Север особым «товарным» эшелоном в начале июня 1947 года. В пути было все, что делает этап тяжелейшим из всех видов тюремно-лагерного наказания: знаменитый вологодский конвой, который, как всем известно, шуток не понимает. Проверочки, когда из одного вагонного угла всех 76 пассажиров перегоняют ударами деревянного молотка в другой угол за какие-нибудь две-три секунды. Шмоны! Питание селедкой с хлебом без воды (упросили конвоира сходить с бачком к паровозу, взять воду из тендера, хотя была она с примесью соды — и все потому, что у одного из кобринских зеков оказался родной брат в составе вологодского конвоя: один брат лежал на нарах и просил воды, другой брат стоял в тулупе на вагонной площадке, готовый открыть огонь по вагону при малейшем подозрительном движении живого груза)... И, начиная от града Кирова, въехал эшелон в царство лагерное, где было все деревянным, от ложек до водокачек, а все люди — заключенными, от машинистов до главных инженеров, где «вольняшки» тоже были либо вчерашними лагерниками, либо ссыльными — за веру, национальность или провинность, приписанную волею следователя, и где, миновав границы республики Коми, этапники услышали, что прибыли они в ту благословенную богами ГУЛАГа страну, чьи обитатели делятся на три человеческие категории: комиков, трагиков и вохриков.

Так вот и пережил Рональд Вальдек в том памятном 1947 не одну весну, а две: первую подмосковную, близ берегов речки Лихоборки, а вторую — северную, Печорскую, на берегах речки Усы, где по воле ГУЛАГа вырос близ Полярного круга невеселый поселок АБЕЗЬ, что поместному, как утверждали старожилы, обозначало ГРЯЗЬ.

И когда подошли этапники, выгруженные из эшелона, к проволочной зоне временной лагерной тюрьмы, чтобы пройти пересчет, пересортировку и освидетельствование, увидели они на высоте второго этажа деревянного дома, в котором размещалась почта и телеграф поселка Абезь, крупное панно в светло-голубоватых тонах. На этой картине изображен был товарищ Сталин в белом кителе на фоне голубизны небесной. К нему тянулись женские, детские и мужские руки с букетами цветов (похожее панно уже имелось на станции метро «Киевская», в родной столице), и улыбки озаряли просветленные лица людей на картине, приветствовавших Сталина.

А еще выше, уже под самой кровлей двухэтажного здания, над картиной, красовались буквы надписи:

«Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек».

Прочесть эту надпись можно было, откуда бы к ней ни шел абезский обыватель, только через сплетение восьми рядов колючей проволоки, ибо торец с картиной выходил на изгиб дороги, как раз между временной тюремной зоной и бараком усиленного режима с его учетверенной проволочной защитой. Так и смотрели на закате солнца полтысячи этапников из Москвы сквозь восемь проволочных рядов на своего Вождя и на слова о вольности, ни в одной другой стране не знаемой!

Глава двадцатая. ПЕРВЫЕ И ВТОРЫЕ