На первый-второй — рассчитайсь!
Строевая команда
1
Поселок Абезь разбросан вдоль глинистого берега Усы — притока сумрачной и величавой Печоры.
С Печорой-рекой этапники из Москвы встретились накануне приезда в Абезь. Как раз на пересечении Печоры с воркутинской железнодорожной линией, проложенной силами ГУЛАГа по лесотундре в самую войну, находилась — да и поныне находится — главная пересыльная тюрьма советского европейского Севера — печально знаменитая Печорская пересылка. Гулаговцы сортируют здесь вновь прибывающих на Север заключенных: кого куда! Удачей считается, коли задержишься в самой Печоре или соседней Абези, беду сулит жуткое слово Холмер-Ю, «Долина Смерти», севернее Воркуты, куда шлют провинившихся на скорое, беспощадное истребление в штрафных лагерях.
В Гулаговском почтово-телеграфном коде для открытого сообщения персонал вольнонаемный именовался порядковым числительным ПЕРВЫЕ, а контингент заключенных обозначался как ВТОРЫЕ. Естественно, что на тех географических широтах, куда прибыл этап с Рональдом Вальдеком в году от Рождества Христова одна тысяча девятьсот сорок седьмом, количество ПЕРВЫХ уступало ВТОРЫМ в тысячи раз, несмотря на то, что под номенклатуру ПЕРВЫХ попадали и ссыльные, и представители административно высланных народностей, и масса отбывших сроки зеков (т.е. заключенных вчерашних), оставленных работать на Севере.
На Печорской пересылке, где-то в очереди к санпропускнику, иначе говоря, временной бане с прожаркой белья и одежки, Рональд приметил среди тюремной обслуги поблекшую женщину в бушлате, прибывшую, видимо, с одним из более ранних этапов. У нее, похоже, было совсем мало собственных теплых вещей, зато при ней оказался целый чемодан книг... «Алые паруса», «Бегущая по волнам», «Корабли в Лиссе»...
Это была вдова Александра Грина, похороненного в Старом Крыму (куда он перед кончиной перебрался из Феодосии). Домик писателя, по словам вдовы, сохранился в виде полуразвалины, притом гнусно оскверненной новыми жителями Крыма, сменившими высланных татар, болгар, греков, немцев. Саму же хозяйку осудили на большой лагерный срок «за сотрудничество с немецкими оккупантами и их татарскими пособниками». Почему такая участь пока миновала вдову Макса Волошина, Нина Грин объяснить Рональду не взялась, выражала однако тихую радость по поводу того, что в волошинском Коктебеле уцелел от военной разрухи чудесный дом поэта с башенкой, всей внутренней обстановкой и с самой его охранительницей, заботливой и мудрой, глубоко религиозной Марией Степановной Волошиной. Чудом, истинным чудом (ибо например от судакской усадьбы Спендиаровых не осталось даже следа фундаментов!) сохранились в стенах волошинского дома все главные ценности; обширная библиотека Максимилиана Александровича, картины, маски, коллекция его акварелей, словом, все то, что было собрано и создано хозяином за десятилетия его киммерийского уединения...
...свет зажгу. И ровный круг от лампы
Озарит растенья по углам,
На стенах — японские эстампы,
На шкафу — химеры с Нотр-Дам,
Барельефы, ветви эвкалипта,
Полки книг, бумаги на столах,
И над ними — тайна тайн Египта:
Бледный лик царевны Тайиах...
Значит можно было надеяться, что все это вновь станет доступным тем, кто с надеждой и тревогой ожидал послевоенной встречи с волошинской Киммерией-Коктебелем, Отузами, зубчатой стеной Карадага...
Беседа с Ниной Грин на Печорской пересылке продлилась не дольше минуты и почудилась как бы наркотическим сновидением о прошлой жизни. Сон этот быстро сменился этапными реалиями и абезьской явью. До Рональда потом доходило, что Нина Грин долго трудилась в Печорской лагерной обслуге, сохраняя остатки здоровья. Попала, много позднее, под хрущевскую реабилитацию и храбро боролась за воссоздание гриновского мемориального уголка в Старом Крыму, в чем ей долго и активно противодействовали местные партийные власти.
* * *
Из свежеприбывшего в Абезь этапа была наспех сформирована сводная бригада, во главе которой на первых порах оказался не общепринятый заблатненный ловкач-забулдыга, а весьма образованный, пожилой и физически некрепкий инженер-строитель из Москвы, осужденный по бытовой статье и носившей фамилию Король. Как выяснилось, он и сам прежде был гулаговским прорабом на постройке канала Москва-Волга, однако чем-то не потрафил берманам и фириным.
Новую «бригаду Короля», состоявшую преимущественно из интеллигентов-москвичей, с ходу бросили на вытаску сплавного леса из реки Усы.
От зари утренней и до самых сумерек с первой робкой звездой в зените и ее отражением в тихоструйной Усе бригадники, одетые еще в свои домашние обноски, без рукавиц и спецовок и уж, разумеется, без резиновой либо кирзовой обуви, мокли по колено в воде, пачкались на илистом и глинистом берегу, выволакивали неошкуренные лесины, укладывали их в штабеля, волокли следующие... И так без обеда, лишь с пятиминутными перекурами каждый час. Не то о бригаде вообще забыли, не то решили показать московским белоручкам, что здесь, на Севере, закон — тайга, прокурор — медведь!
Безучастная вохра в лице троих самоохранников с винтарями не обращала на работающих зеков ни малейшего внимания. Большую часть трудового дня охрана мирно дремала в обнимку со своим оружием, под усыпляющий шорох Усы. Пробуждаясь, охранители жевали что-то, извлеченное из широких штанин.
В конце этих первых на Севере исправительно-трудовых суток где-то сверху, с откоса, послышались новые, незнакомые голоса, обращенные к конвоирам. Те радостно встрепенулись и, нимало не заботясь о придании рабочему месту хоть сколько-нибудь законченного и разумного вида, подали заключенным команду:
— Кончай работу, становись строиться!
Через несколько минут все человеческое стадо было трижды пересчитано по головам. Мокрые, покорные, изможденные этапники полезли вверх по крутому откосу. Кто цеплялся за корни, кто за голые прутья кустарников, иные нащупывали скользкую тропу.
А сверху, совсем как в памятной всей Москве чеховской постановке «Гамлета» во Втором МХАТе, прозвучал, рождая речное эхо, басовый вопрошающий глас:
— Кто идет?
И в ответ из толпы понурых московских зеков прозвучало в той же шекспировской тональности:
— Вассалы Короля!
* * *
Дня через три, когда московские одежки новых этапников окончательно превратились в лохмотья, выданы были этапникам Короля ватные брюки второго срока, не спасавшие, естественно, от речной сырости при «катании баланов». Этот термин, впервые услышанный Рональдом на Краснопресненской пересылке, употребляли и здесь, на Севере, в том же, несколько условном смысле, ибо лесины приходилось больше перетаскивать, чем «катать».
Во второй половине холодного и дождливого дня, в перекур, с откоса зычно рыкнули:
— Которая тут бригада Короля?
К бригадникам спустился нарядчик абезьской штабной колонны в сопровождении вооруженного стрелка охраны.
Как оно приличествует лицу значительному в лагерном мире, нарядчик фамильярно пошутил с самоохранниками, переговорил с бригадиром и многозначительно поманил пальцем героя этой повести.
— Подойди сюда! Фамилие? Имя-отчество? Статья? Срок?
Презрительно сощурясь, оглядел мокрого зека. Скомандовал на военный лад: «За мной! Шагом — ырш!»
В спину ведомому пристроился солдат-конвоир. Когда двое ведут одного, со стороны должно казаться злодея схватили!.. Положим, Абезь нелегко удивить — веди хоть слона под винтовками! Любой образ несвободы здесь слишком привычен!
Наверху нарядчик велел прибавить шагу. Они с солдатом явно промешкали по своим делам (похоже, разжились пивком) и теперь опаздывали, имея задачей представить арестанта начальству. Но, соблюдая достоинство, нарядчик старался не обнаружить торопливости.
Приземистое одноэтажное здание строительного управления, являвшее собою как бы центр всего поселка Абезь, по виду напоминало большой фронтовой блиндаж с низкими галереями-крыльями и единственным мрачноватым, берлогообразным входом. Постовой в дверях велел конвоиру остаться здесь, у входа: мол, у нас в этом гулаговском доме твой зек и без тебя никуда не денется!
Нарядчик же повел Рональда по коридору направо, в то крыло, где в больших, уютно обставленных кабинетах священнодействовали жрецы ГУЛАГа во главе с начальником и главным инженером. Эти лица возглавляли все Полярно-Уральское железнодорожное строительство, обозначенное зловещим трехзначным номером, начинавшимся цифрой «ПЯТЬ». Стало быть, на 499 лагерных стройках такого же рода уже исправлялись трудом и режимом бесчисленные толпы заключенных, подобных герою повести!
У одной из дверей, обитых войлоком, нарядчик задержался и пропустил арестанта в кабинет. Ковровая дорожка. Стулья с мягкими сиденьями и спинками. За письменным столом — тонкое, очень интеллигентное старческое лицо. Знакомый, но уже почти исчезнувший в стране тип российского инженера прежних времен. Фамилия... о, какая знакомая и сколь громкая! Сразу вспоминались и большие астрономы, и переводчик Маркса, и ученый социолог.
Небрежно отсылает нарядчика и с церемонной вежливостью приглашает «гостя» проследовать в соседний по коридору кабинет, еще богаче обставленный. Тут — карты-схемы в деревянных рамках, портреты товарища Сталина и товарища Берия, длинный стол для заседаний. В глубине этого партийно-инженерного капища — его хозяин. Главный инженер.
Как и полагается высокономенклатурному товарищу, в его наружности ничего резко не бросалось в глаза, ничего не озадачило бы правительствующую персону, пред коей довелось бы предстать ответственному за целое строительство лицу. Такие выдающиеся приметы как усы, бородка, пенсне, брови или тяжелая челюсть приличествуют лишь высшим партийным вождям.
Одутловатое лицо Главного инженера отражало одни позитивные для партии черты: невысокий морщинистый лоб свидетельствовал о благой усредненности способностей, взгляд — о несклонности к рискованному юмору и лишней темпераментности. Даже прическа носила некие пролетарские черты, будто позаимствованные у положительных героев нашего кинематографического соцреализма, именно таким, самым правильным товарищам, свойственна и та, чисто партийная избирательность памяти, благодаря которой они умеют начисто забывать то, что на их глазах происходило вчера, и великолепно помнить все, чего отродясь не бывало никогда...
...Рональду на миг почудилось, будто оба его собеседника — старый, изысканный интеллектуал дворянских кровей и высокопартийный технократ сталинской школы — втайне извлекают из данной ситуации некое, наверное бессознательное, но острое наслажденьице. Разумеется, оба успели ознакомиться с делом арестанта и уже знали либо могли вообразить себе, как этот усталый зек с лесотаски, приведенный в мокрых ватных брюках, еще недавно сиживал в среде генштабного офицерства, а еще раньше — в королевских посольских особняках и развлекал застольную соседку-баронессу перлами дипломатического остроумия. Верно, там же значилось и знакомство с иностранными языками, военными науками, геодезией. Пребывание за границей...
Пока Главный инженер изучающе молчал (ибо принять решение надлежало именно ему), инженер-интеллигент учтиво предложил вошедшему присесть.
Неловкость, при сем возникшая, — ибо зек стеснялся оставить жирно-мокрый след на бархатном сидении предложенного стула — снова чуточку позабавила гулаговских хозяев кабинета, пощекотала им усталые нервы.
Рональд тактично примостился на краешке другого стула, с кожаным сидением. Хозяин-интеллигент одобрил этот светский акт предосторожности неприметной обходительной улыбкой. Главный же инженер указал зеку на стопку свежих технических журналов, исключительно иностранных.
— Вам такие издания знакомы? Приходилось иметь дело с подобными? Переводить или реферировать?
Испытуемый отобрал из стопки несколько номеров... «Road and roadconstruction», «Age» (Англия), «Railuayage» (США)[46], журналы шведские, канадские, немецкие...
— Да, они мне знакомы. Если в библиотеке имеются технические словари, то переводы и рефераты трудностей не представят.
— Ну, а чертежи и схемы вы свободно читаете? Топографические карты?
— Свободно. Как бывший преподаватель топографии.
— А с библиотечным делом знакомы?
— Так точно. Близко знаком.
Инженер-интеллигент полушепотом — главному:
— Его собственная библиотека насчитывала тысячи томов!., (повернувшись к арестанту): — Кстати, сам я английский забыл. Что означает это самое «эйдж»?
— «Эйдж» — значит век, столетие...
— Ах так, благодарю вас... Что ж, я полагал бы, что Рональд Алексеевич Вальдек... подошел бы для...
Замедляя речь, говорящий выжидательно глядел в рот начальствующему лицу.
— Можете зачислить! — бросил тот, — для начала, попросил бы... Завтра-послезавтра подготовить мне перевод вот этой статейки. Она нам небезынтересна, строительство мостов в условиях вечной мерзлоты. Перевод сдадите прямо моему второму заместителю (кивок в сторону старшего по возрасту). Пока устраивайтесь на штабной колонне. Указания будут даны. Вас с завтрашнего дня пускай включают в бригаду ИТР — управленцев. Имейте в виду: у нас хватит работы и помимо переводов — привести в должный порядок техбиблиотеку, техархив. Завести библиографическую картотеку... Желаю успеха!
Только тот, кто сам мог стоять перед дилеммой: катание баланов из Усы-реки или реферирование журналов в теплом кабинете, может оценить, каким благодатный лучом озарила Звезда Северная героя сих строк! Но увы! В ту же ночь она показала ему, сколь переменчива ее благосклонность!
Ибо нарядчик штабной колонны недвусмысленно приписал себе в заслугу то предпочтение, какое гулаговское начальство оказало неведомому, только что прибывшему этапнику Вальдеку. Весьма прямолинейно он потребовал материальной мзды за то, что мол сумел обратить внимание начальства на свежего, жареным петухом не клюнутого зека.
Будь у того в заначке какая-нибудь ценность или хотя бы лакомство вроде шоколадной плитки, облагодетельствованный з/к Вальдек возможно и возложил бы такую жертву на алтарь Фортуны в лице ее низшего жереца — нарядчика, но карманы его выворачивались свободно, не теряя при сем даже крупинки махорки. Робкое же обещание некой благодарности в будущем встречено было сумрачно...
Ночью, перед подъемом, Рональда грубо стряхнули с верхних нар вагонки.
— Соберись на поверку! С вещами!
Во дворе штабной колонны строился московский этап, почти целиком. К нему пристегнули еще немало абезьских старожилов. Тоже с мешками и шмутками. Стало сразу очевидно, что тут дело пахнет новым переэтапированием, и, похоже, не близким! Под усиленным конвоем с овчарками и автоматчиками. Собаки хрипели от натуги и усердия, рвались со сворок и жаждали работы!
Кто-то уже разузнал, будто предстоит сперва недолгий путь по воркутинской железной дороге, до станции Чум, потом по дороге-новостройке — в сторону Полярного Урала, а дальше — в сопровождении тракторных саней — на одну из отдаленных таежных точек Заполярного строительства, до мест, еще не обжитых, то есть на так называемый «колышек». Это означало — разбивать на снегу палатки и начинать трудовую жизнь «аб ово» («от яйца») там, где экспедиция изыскателей ГУЛЖДС[47] года два ли, три ли назад вбила в мерзлый грунт занумерованный березовый колышек, обозначающий точку и номер будущей лагерной строительной колонны.
Как и при всяком этапе, шмон был грубобеспощадным. Отбирали все «неположенное»: всякую памятку о доме, близких, фронте. Фотокарточки жен и детей, как всегда, летели под ноги вохровцам. Отбрасывались в одну кучу заветные мелочи: какая-нибудь привычная жестянка для табаку, служившая хозяину еще в полку, блокнотик с адресами; нужнейшие лекарства, вторые очки в футляре, зубная паста, а то и зубной протез, ежели он хранился про запас и найден был особо; домашняя ложка или фарфоровая кружечка, напоминавшая вам о детях, ибо служила она вашему меньшому, и жена на последней московской свиданке сунула ее заключенному мужу в дорогу... Десять раз пересчитанный — и по головам, и по спискам, и по формулярам[48] — этап, человек, верно, поболее четырехсот, только к полудню сумели погрузить в вагоны. Так как путь железнодорожный обещал быть недолгим — от полусуток до полных суток — в теплушках, вернее сказать в морозушках, начальство не предусмотрело ни нар, ни подстилок, ни печек. Зеков посадили прямо на обледенелом полу. А тут еще и морозец, по-весеннему коварный, ударил с норда по всей округе. Замела поземка, и вагонные крыши быстро побелели. Зеки-москвичи, клацая зубами, переиначивали Тютчева на абезьский лад:
«люблю пургу в конце июня,
когда весенний первый снег» и т.д.
Рональд оказался в одном вагоне вместе со старыми московскими друзьями — Иваном Щербинкиным и агитатором-власовцем Николаем Федоровичем. В этапе из Москвы они, все трое, ехали раздельно, а тут судьба опять свела их вместе. Друзья расположились у вагонной стенки, жались друг ко другу поплотнее в чаянии томительно длинных часов в нетопленном телячьем экспрессе.
Уже перебрали они втроем события последних месяцев, помянули добрым и недобрым словом оставшихся в далеком Подмосковье гучковцев и кобринцев; уже начал было Рональд припоминать, для увеселения спутников, «Страшные рассказы» Вилье де Лиль-Адана и новеллы Эдгара По, а сигнала к отправлению все не было.
По главному пути с тяжким грохотом проносились на юг мимо станции Абезь эшелоны железных платформ, груженных воркутинским углем— черным сокровищем Севера, добываемым тысячами белых гулаговских рабов... Уже и паек этапный стали раздавать, притом необычно богатый: хлебная буханка и банка мясных консервов на четырех человек — получалось по 125 граммов тушенки в добавление к 500 граммам тяжелого черного хлеба. Умудрялись бывалые зеки вскрывать банки зубами, а кто и вагонной железякой — крюком или торчащей планкой.
Начали было запирать тяжелые вагонные двери, отчего в «экспрессе» (он же — пятьсот-веселый!) сделалось еще сумрачнее. Вагоны слегка тряхнуло — похоже, прицепили к составу паровоз. И, видать, не «овечку», а более тяжелый «Э» с числом осей «5».
И тут-то вдоль пути забегали лагерные вохровцы и солдаты конвоя (а он, как давно известно — вологодский, который шуток не понимает). Глядевшие из вагона в щелку сообщили: появилась, мол, на горизонте сама Пушкариха — начальница штабной колонны. Это что-нибудь да значило! Пушкариха — бабища голубоглазая, мужеподобная, бывшая уголовница, теперь — выдвиженка ГУЛАГа! Рядом с начальницей размахивал руками и что-то доказывал нарядчик штабной, Рональдов благодетель. Потом в сопровождении начальника этапа Пушкариха с нарядчиком и вохровцами стала подходить по очереди к каждому вагону. Двери, одна за другой, снова откатывались в сторону — начальство, похоже, кого-то искало. Открыли, наконец, и вагон с тремя друзьями, москвичами.
В руках у начальника этапа белеет чей-то формуляр. Охрипшим на морозе голосом он, глядя в формуляр, вопрошает:
— Есть у вас в вагоне з/к Вардек, то есть з/к Вельден, то есть з/к Хвальбек?..
— Может, з/к Вальдек? — робко подсказывает Николай Федорович.
— Во-во! Так он здесь сховался, у, б...ь! Упрятался, падло! Давай вылезай! Говори: имя-отчество, статья, срок, конец срока?
— Рональд Алексеевич, 58-10, часть II, 10 лет, конец срока — 1955-й.
— А ты, туды-растуды! Добрался я до тебя! Прыгай с вагона, а то из-за тебя эшелон на два часа задержали, лярва! Эй, Пушкарева! Получай его формуляр! Долой его из этапного списка! Вот его шмутки, вот он сам! Другой раз, туды-сюды, мозги мне не... засоряйте! По эшелону: кончай раздачу пищи! Закрыть вагоны!
Паровоз пыхнул бодрее. Выходная стрелка с запасного пути на главный, похоже, не раз уже открывалась и вновь закрывалась: движение по главному пути задерживать было нельзя, а этапный эшелон, еще не тронувшись с места, выбился из графика. Воркутинская линия была уже передана ГУЛЖДСом Министерству путей сообщения и эксплуатировалась по общегосударственным правилам, а не по произволу гулаговского начальства, как это происходило по дороге строящейся. В теории, дорога могла даже оштрафовать абезьских гулждсовцев за долгую задержку эшелона на запасном пути. Практически же — ворон ворону глаз не выклевал, и последствиями задержек, как всегда, были только матюги, суматоха и нервотрепка. В данном случае никто и мысли не допустил бы, что шум и возня подняты из-за какого-то зека-одиночки!
...На колонну Рональда вели под такой мат, что даже здешние небеса чернели. Двое конвоиров сопровождали свою брань легкими тычками под арестантские ребра. Кто-то на улице спросил: «Где взяли беглого?..»
Естественно, что главный виновник происшествия — нарядчик — злобился более всех. И более всех трусил. Его месть — втихаря этапировать неблагодарного зека на колышек — сорвалась. Грозит и ему, и Пушкарихе нагоняй свыше, ибо с нынешнего утра з/к Вальдек был уже не рядовым работягой со штабной колонны, а в соответствии с приказом по управлению занимал пост старшего инженера по аннотациям и переводам при главном инженере Северного строительства. Во как!
И когда вышеназванный старший инженер не сел утречком за отведенный ему стол в технической библиотеке и не представил товарищу главному инженеру нужный тому перевод английской статьи, последовал громоподобный звонок начальнице колонны... Мстительному нарядчику, в результате этого эпизода пришлось расстаться со своей придурочной должностью: его перевели на штрафной лагпункт, наводить там порядок на разводах. Был он из «социально близких», и серьезные неприятности ему не угрожали!
Вот так, с опозданием на одни сутки, начал свою управленческую деятельность з/к Вальдек. С того дня товарищ главный инженер не имел недостатка в рефератах, аннотациях и переводах иностранной технической периодики, касавшейся постройки железных дорог в условиях вечной мерзлоты и полярной ночи
2
«Не жизнь, а только сон о жизни»
Н.С.Гумилев
Этот сон о жизни длился в лагерной судьбе Рональда Вальдека оба абезьских года: 1947-1948. Сон был неспокойным, бредовым, горячечным.
Покойная жена Катя некогда приоткрыла ему древнеяпонские представления об аде. Авторы любимых Катей лирико-философских поэм Исе-Моногатари X века или почти одновременных средневековых «Записок из кельи» знали для многогрешной человеческой души три адские ступени: ад огненный (наша геенна), ад голодных демонов и ад низменных тварей.
Огненная геенна чекистского следствия была, как будто, уже пройдена. Оставалось, значит, вынести почти десятилетнее пребывание среди голодных демонов (питающихся, вероятно, бесплотной материей грешных душ) и среди низменных тварей. Правда, и в земной жизни, на воле, они встречались в избытке: им поощрительно способствовала действительность коммунальных квартир, советских учреждений и узколобополитизированной военщины. Эта же сегодняшняя действительность страны, только в более концентрированных пропорциях, повторялась теперь в аду гулаговских зон...
...Удар молотка нарядчика по подвешенному обрезку рельса (эрзац колокола) будит все шесть-семь сотен обитателей штабной колонны. Шесть утра! Белой ли северной ночью, черными ли зимними потемками.
Женский барак отгорожен от мужской зоны дощатым забором. От вахты ведут две калитки: правая — в женский барак, левая — в зону мужскую. Но все лагерные учреждения — УРЧ[49], санчасть, начальница, клуб-столовая, баня — находятся на мужской территории. Женщины имеют туда официальный доступ трижды в день для посещения столовой и в особо установленные часы для прочих надобностей, в том числе банной! Попутный визит дамы в мужской барак карается, но... дочери Евы подчас пренебрегают опасностью, особенно те, кто на работе не имеет возможности повидаться с избранником.
С ударом в рельсу пробуждаются в женском бараке от утренних грез и приступают к таинствам дамского туалета портнихи, обшивающие всех вольных граждан Абези, медсестры, уборщицы абезьских учреждений и предприятий, продавщцы-ларечницы, санитарки, экономистки, бухгалтерши, балерины, драматические инженю и комические старухи, телеграфистки, секретарши, чертежницы, поварихи, инженеры-конструкторы, труженицы подсобного хозяйства.
А в шести мужских бараках штабной потягиваются сумрачные бригадиры, механики авторемзавода, шоферы, крановщики, инженеры всех профилей, железнодорожные проектанты, геодезисты, референты, актеры всех жанров и положений, музыканты, машинисты сложных агрегатов, рабочие аэропорта, короче, заключенные люди всех профессий, имеющих первостепенное значение для строительства и занимающие среди контингента вторых привилегированное положение придурков. Стоит ли добавлять, что их «привилегии» шатки и временны, не гарантированы от любых потрясений и начальственных капризов...
Два барака, ближайшие к вахте, расположенные параллельно друг другу вдоль лагерного плаца, имеют самых избранных придурков колонны.
В правом бараке живет инженерно-технический персонал Северного управления строительства, в том числе и герой повести. В левом бараке квартируют участники ансамбля КВО, проще говоря — здешнего крепостного театра (КВО — Культурно-воспитательный отдел).
Уникальный этот театр имел две труппы — драматическую и музкомедии с полный комплектом актеров, певцов, музыкантов, художников и рабочих сцены. Были среди них величины крупные. К примеру — известный сценарист и кинорежиссер Леонид Леонидович Оболенский, главный дирижер Одесского оперного театра Н. Н. Чернятинский, пианист-концертмейстер скрипача Ойстраха Всеволод Топилин, зам. главного художника Мариинского и Александрийского театра Дмитрий Зеленков, знаменитый украинский баянист Балицкий, режиссер Радловского театра в Ленинграде Владимир Иогельсон, солист-премьер Киевского оперного театра Федя Ревин[50]...И таких — полторы сотни вторых. Крепостной привесок к двух-трем вольнонаемным халтурщикам, специально приглашенным ГУЛАГом для «руководства» ансамблем. Естественно, что это «руководство» сводилось к ежемесячному получению тысячерублевых зарплат, посильному издевательству над заключенными работниками искусства и, по мере способностей, перениманию их знаний, умения и сценического опыта.
Инженеры-управленцы в своем бараке и артисты ансамбля в своем обычно вставали с нар-вагонок получасом позже соседей и сидели за завтраком, пока перед вахтой шел ежеутренний развод производственных бригад и работяг-бесконвойников. Постепенно плац пустел, бригады в сопровождении вохры расходились по жалким кустарным заводишкам и мастерский поселка. Развод заканчивался построением спаренной бригады работников управления и театра, им полагался один общий конвой, поскольку здания Северного управления и Абезьского храма муз отделялись друг от друга сотней метров обледенелой или раскисшей грязи.
Начальник конвоя, пересчитав «по пятеркам» весь инженерно-театральный строй, поправлял револьвер на поясе и строгим голосом провозглашал:
— Заключенные! Внимание! Колонна следует к месту работы. Разговоры в строю запрещены! Предупреждаю: выход из строя, шаг в сторону, прыжок вверх, отставание от строя считаются побегом. И тогда конвой применяет оружие БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ! Всем ясно?
После глухого ответного бормотания: «понятно, гражданин начальник» вохровец бодро командует: — Направляющий! Шагом — ы-ы-ыр-ш! И понурая толпа трогается с места.
Немногочисленное вольное население Абези глядит из окон или даже делает приветственные жесты с пешеходных тропок, ибо среди этих зеков, одетых в бушлаты, куртки и брюки «улучшенного пошива», есть «любимцы публики», вроде тенора Аксенова или опереточной солистки Доры Петровой, недосягаемо высоких на сцене и столь осязаемо близких (и зримо несчастных!) в этом строю, медленно шествующем мимо проволочных зон и пирамидальных смотровых вышек с попками.
И вот он — знакомый торец двухэтажного Дома связи (строил заключенный архитектор Янис Аманис) и — во всю ширь стены снежно белеет навстречу зекам строгий китель товарища Сталина, окруженного ликующим народом с поднятыми над толпой детками и букетами (расписывал торец заключенный художник Зеленков). И сияет голубыми тонами надпись, читаемая еще издали сквозь шесть или восемь ниток колючки:
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!
Текст надписи (из «Песни о Родине») лично утвердил начальник Политотдела. Иные зеки полагали, что товарищ начальник все-таки не был начисто лишен чувства юмора... Однако Рональд, не раз видавший и слыхавший начальника, твердо убежден, что товарищ был элементарно правильным коммунистом и верил этой надписи. А что до проволочных зон, то... разве же они вмещали людей? А ВРАГАМ и вовсе не положено дышать в нашем царстве свободы и права!
Политотдел и пресловутый Первый отдел размещались невдалеке от технических служб. Даже в этих высоких политических органах дело не обходилось без применения труда зеков: они тут функционировали как уборщины, домработницы в начальственных семьях, служители канцелярий, художники-плакатисты.
...Заключенным инженерам-правленцам, отнюдь не склонным к бутылочным утехам, но любящим свое родное дело, вовсе не приходилось прибегать к аферам и совершать обманные рейсы, чтобы действительно забывать подчас о своем подневольном положении и чувствовать себя как бы в своей привычной рабочей стихии.
Иной забывался, разрабатывая оптимальный вариант какого-нибудь особенно выгодного спрямления пути, другой самозабвенно рассчитывал переходные кривые, третий прикидывал, сколько, по местным условиям, дать строителям на усадку дорожного полотна. А перед иным строгим специалистом-зеком кое-кому из вольняшек приходилось держать ответ, зачем мол нарушил проектные условия или график организации работ.
...Трудился там и наш герой Рональд, углубляясь в дебри технического перевода или каталогизируя новые поступления в техническую библиотеку. К нему постоянно обращались за всевозможными справками, а попутно он сам до тонкости изучал Генплан и технический проект всей трассы. Трудности тут вставали перед строителями огромные, и маловато верилось, что наличной техникой можно будет осилить всю запроектированную заполярную трассу длиною более полутора тысяч километров, с местами через Пур и Таз. Почти вся трасса проектировалась по нехоженой, топкой, ерниковой тундре, где, судя по крупномасштабной, засекреченной карте, никакого стройматериала под рукой нет — ни для дороги, ни даже для человеческого жилья.
Реалистической представлялась лишь ближайшая задача пробиться через Полярный Урал и выйти к великой сибирской реке напротив старинного городка Обдорска[51].
Дальнейшие же заполярные и зауральские тысячеверстья казались фантастикой не одному Рональду! Только говорить вслух об этом не приходилось, ибо начальство намекало, будто трассу вдоль Обской Губы, по непроходимым болотам лично наметил указующим своим перстом Самый мудрый и человечный из людей!
В напряженных трудах миновало лето 1948 года — второе на Севере для героя книги. Ударили холода, взметнулись пурги, вмиг ожелтели таежные лиственницы, вчера еще пушистые и зеленоигольчатые.
И тогда через некоего ссыльного товарища, бывшего бригадира управленческой группы Степана Рыбака получившего месячную санаторную путевку на юг для лечения больных, сожженных Севером легких, и следовавшего транзитом через Москву, послал Рональд Вальдек домой, официальной своей жене Валентине Григорьевне, лагерную передачку (хотя обычно зеки не отсылали передач, а получали их из дому). Но, жалея сына Федю, папа Вальдек ухитрился сэкономить на собственной еде пачечку денежек из своего «прем-вознаграждения», каковое тогда равнялось у него 150 рублям. Кроме денег отправил он несколько пейзажных рисунков, исполненных художниками-зеками, и цикл собственных стихов, обращенных к Валентине Григорьевне, женщине, глубоко обидевшей заключенного мужа и более им не любимой...
Жене Валентине
Ты прости, что редко пишу:
Не хочу я тебя тревожить,
Как осеннего ветра шум
По лесам пугает прохожих.
Мы на росстанях разных дорог
Оставляем прожитого метки...
Поистерлись следы моих строк
На листках по размеру планшетки.
Не отыщешь, пожалуй, и тех,
Приходивших из разных Тамбовов,
Что писались под шутки и смех
На столах в офицерских столовых.
Да и я твоих не сберег,.
Только памяти тянется свиток:
По ухабам моих дорог
Не сберечь домашних пожиток.
Не сберечь ни письма, ни тепла...
Плохо здешнее солнце греет!
Жизнь, как хата, сгорела дотла,
Только память угодьем тлеет.
Здесь зверья не ищи по лесам:
Мы и сами глядим, как гиены,
Жизнь сочится по капелькам-дням
Будто кровь из распоротой вены.
Скоро снова услышим пургу,
Загудит над становьем постылый...
А пока на глухом берегу
Волчьим воем рыдают пилы.
Потому и редко пишу,
Что мороз подирает по коже!
Не хочу, чтоб осенний шум
Твое мирное сердце тревожил!
(На дневальстве, ночью, в бараке)
Тишина, словно колокол гулкая,
Отдается звоном в ушах;
Ночь, как вор, подошла закоулками,
Замедляя крадущийся шаг
...Пусть в ночи догорит моя Троя!
Пусть проклятию предан Содом!
Но тебя я в сердце укрою —
Черный пруд мой, и дым над костром!
Рональду Вальдеку осталось неизвестным, как его законная жена отнеслась к стихам, рисункам и рупиям с Севера. Однако Степан Рыбак решительно заявил ему, чтобы впредь Рональд ни под каким видом больше не посылал домой северных гонцов с сомнительной паспортной характеристикой. Ибо Степану в ранний утренний час открыла дверь в прихожую Рональдова соседка, молча указавшая гостю, куда надлежит постучать. Степан приоткрыл стеклянную дверь из прихожей в Рональдову столовую, где был выгорожен шкафами угол для гардероба (расположение квартиры пояснил посланцу сам Рональд).
В этом импровизированном гардеробе, на вешалке, Степану сразу бросилась в глаза шинель с голубыми кантами и золотыми звездами на погонах. Валентина Григорьевна выскочила из другой комнаты дезабилье, что-то на бегу проговорив дородному мужчине, протиравшему глаза в постели... Степан торопливо вручил полураздетой даме Рональдову посылочку, увидел совершенно растерянное и смущенное женское лицо, что-то промямлил и спешно ретировался, услыхав за спиной торопливые шаги... Оказалось, девочка Света вернулась с улицы со свежим хлебом — поэтому двери из прихожей оставались отверстыми...
Потом пришло из дому Федино письмо (они надолго залеживались в лагерной цензуре), где сын писал папе, что и он, и мачеха начали усиленные хлопоты о размене квартиры...
3
Итак, с положением в семье все прояснилось. Рональд Вальдек окончательно почувствовал себя свободным холостяком!
И тут, как предсказывал ему в бутырской «церкви» бывалый лагерник, профессор Тимофеев, довелось ему и в неволе испытать любовь. Чтобы рассказать вразумительно о том, что такое любовь в сталинском лагере, нужны новеллы или целые поэмы классического жанра. Размеры одной книги этого не допускают: ее «сквозное действие» иное. А кроме любви познавалась и мужская дружба, всегда грозившая разлукой, горем, потерями. Как и любовь!
Эта мужская дружба связала Рональда Вальдека с театральным режиссером Владимиром Сергеевичем и с многогранно одаренным техником Виктором Мироновым[52], с пианистом мирового класса Всеволодом Топильным, с поэтом Лазарем Шерешевским[53], художником Зеленковым.
...С ними постоянно обсуждали оба противоречивых тезиса двух французских классиков — Альфреда де Мюссе и Виктора Гюго: первый считал воспоминания о пережитом счастье великим утешением в несчастье, второй, напротив, полагал величайшей мукой для всякого, лишенного свободы, мысль о радостях прежнего бытия.
Любовь же сердечная пришла нежданно, притом, как оно и полагается рабам ГУЛАГа, через общую для них беду.
Гром грянул с ясного, казалось бы, неба. Впрочем, ясным оно могло представляться только несведущим северянам! Все события тех месяцев так беспощадно строго засекречены в советской стране, что даже в тайных архивах самого ГУЛАГа они, вероятно, представлены очень путаными и противоречивыми документами, донесениями, сводками.
Из более-менее достоверных рассказов свидетелей и очевидцев (Рональд встречал их позднее) составилась для него следующая картина тех событий.
На одной из штрафных колонн строящейся трассы (некоторые прямо называли колонну № 37 при известковом карьере) отбывал свой срок заключенный генерал Белов, посаженный в лагерь под конец войны. Штрафники, в большинстве своем воры-рецидивисты, в прямом смысле слова «вкалывали» на каменном карьере, добывая известняк. Как талантливый военный стратег, Белов лично разработал план лагерного восстания, вовлек в заговор самых энергичных и волевых урок и сумел соблюсти полнейшую конспирацию, что очень нелегко в советских условиях, насыщенных доносительством.
Происходило все это еще в конце лета 1947.
Когда на исходе рабочего дня пришли на карьер три автомашины снимать работяг и везти их в лагерь, заключенные штрафники, заранее припрятавшие кирки и ломики, по общему сигналу бросились на конвоиров. Всех положили на месте. Те зеки, что раньше служили в армии, надели обмундирование и взяли оружие убитых. Все три шофера грузовиков участвовали в заговоре. Переодетые «конвоиры» доставили заключенных к зоне и с ходу атаковали вахту с диспетчерской связью, караульное помещение вохры и все караульные посты. Победа была одержана бистро и уверенно. Беловцы открыли ворота лагерной зоны и обратились к заключенным с призывом примкнуть к восстанию. У беловцев было теперь уже много оружия из вохровского арсенала — пулеметы, винтовки, автоматы с полными боекомплектами. Всем, кто не желал действовать вместе с восставшими, «даровалась свобода», то есть право бежать в окрестную тайгу. Большинство штрафников присоединились к Белову.
Действовал он решительно и быстро, по-суворовски. У телефона-селектора (говорящего по этому телефону слышали одновременно на всех колоннах и в абезьском управлении) он оставил хладнокровного солдата, который умело поддерживал по всей линии иллюзию, будто бы «на Шипке все спокойно».
Тем временем два отряда беловцев атаковали и захватили еще и две соседние колонны, справа и слева от восставшей 37-й. Часть вохры успела скрыться в лесах. Вдобавок пронесся слух, будто где-то поблизости совершил посадку на глади озера десантный гидроплан американских вооруженных сил. Эта весть привела лагерную охрану по всей трассе в паническое настроение — оно ощущалось, правда недолго, и в самой Абези.
Мимоходом хочу заметить: если бы эта фантастическая весть могла быть реальностью (скажем, самолет прибыл бы с какой-нибудь гренландской или аляскинской базы!), северная половина Сибири и Урала вероятно надолго вошла бы в «сферу интересов» Америки, как Филиппины или Южная Корея.
И если бы англо-французы, с благословения американцев, не предали на растерзание Сталину два миллиона русских людей из бывших военнопленных, перемещенных лиц, казачьих полков, расквартированных в Англии, власовских дивизий, воодушевленных демократическим Пражским манифестом и поверивших в возможность осуществить в России демократические идеи, — повторяю, если бы союзники не предали эту массу людей на медленную, мучительную и бессмысленную гибель в лагерях ГУЛАГа, а перебросили бы ее в упомянутую Урало-Сибирскую «сферу интересов» и помогли превратить это лагерное царство в зародыш будущей демократической России — мир сегодня мог бы выглядеть по-иному! И многих своих нынешних забот с империей сталинских наследников не знали бы ни сегодняшняя Европа, ни Америка, ни Азия! Кстати, герою повести довелось воочию видеть гибель многих сотен тех обманутых и союзниками, и Сталиным людей, изверившихся, отчаявшихся и проклинавших своих предателей на той и на другой стороне!
С этими мыслями автора читателю вольно соглашаться или нет, одно бесспорно: слух об американском самолете, севшем «где-то на озере», буквально парализовал и разогнал охрану многих, близлежащих к восставшей колонн. Очевидцы рассказывали, что около суток заключенные многих колонн вдоль трассы не знали ни поверок, ни разводов, а вся вохра отсиживалась по опушкам и кустарникам. Но именно на этих колоннах преобладала 58-я, и, в отличие от бытовиков и уголовников, эти мнимые «антисоветчики» смирно сидели себе на нарах и покорно ждали возвращения вохровцев к их обязанностям.
Дальнейшее течение беловского восстания было нетрудно предвидеть: на колоннах объявили военное положение. С вышек беспощадно стреляли по заключенным, если те выходили после 8 часов из бараков. Рональд едва не был убит — по забывчивости пошел было вечером в сортир. От дверей успел сделать пол-шага... Пуля, отщепив уголок дверной обналички, прошла от головы в двух сантиметрах.
И вот однажды утром в сером облачном небе прогудели над головами абезьских жителей две эскадрильи тяжелых бомбардировщиков в гусином отрою. С этих машин были сброшены в тундру десанты с приказом: пленных не брать!
Будто бы незадолго до этого повстанцам удалось захватить на пастбищах оленьи стада совхоза «Сивая маска». Олени пошли в пищу прорывавшимся к морскому побережью отрядам повстанцев, а частично были использованы для транспортировки тяжестей — оружия и боеприпасов.
Упорно утверждали (притом утверждали это именно вольняшки-военные), будто сам Белов и еще несколько вожаков при помощи портативной рации сумели все-таки связаться с иностранным кораблем, пробиться к берегу и были взяты на борт норвежского судна. Вероятно, этот оптимистический — для вторых — слух передавался в смутной надежде на иностранную, западную помощь российским демократам. Сама советская пропаганда приучила верить в эту помощь, якобы непрерывно, подстрекательски осуществляемую буржуазным Западом! Рональд-то эту «помощь» наблюдал еще с детских лет! Сколько раз, начиная с Ярославской трагедии 6 — 22 июля 1918 года, русские смельчаки-повстанцы обманывались в этой надежде! И все же она продолжала теплиться в наивных сердцах тех, кто еще не успел осознать предательства Западом МИЛЛИОНОВ русских на лагерную погибель. Разве, мол, западные люди способны пройти мимо призыва о помощи из тундры! Те же, кто уже понял наивность надежд, будто за газетной шумихой о «поддержке с Запада» кроется что-то реальное, полагали, что призыв беловцев мог услышать какой-нибудь мужественный капитан, спасший их по велению собственного сердца.
...Потом мимо станции Абезь на протяжении недель с прежним грохотом и лязгом проносились те же грузовые эшелоны, но в хвосте этих составов часто бывали прицеплены мрачные «Столыпины» по-видимому, беловцев, уцелевших в бою, все же не успевали убивать на месте, в тундре. А может быть, увозили на следствие и казнь еще и каких-нибудь «пособников» восстания?
Словом, после этих волнующих и кровавых событий, коснувшихся абезьских зеков и обывателей лишь стороною, наступили большие перемены к худшему в положении вторых.
Уменьшили чуть не вдвое количество зеков-бесконвойников. Запретили выводить в здание управления работающих в нем заключенных специалистов. Пришлось учинить филиал технических служб управления внутри зоны штабной колонны. Освободили один барак, разделили его на комнаты и кабинеты (первые — для зеков-специалистов, вторые — для вольняшек). Переведены были сюда проектное бюро, сметная группа, чертежное бюро, отделение техников-строителей, согнанных со своих объектов и теперь тоже посаженных за расчеты и проекты ВГС и ПГС («Временные и постоянные гражданские сооружения»).
Вот при этих-то обстоятельствах к Рональду и «подошла неслышною легкой походкой, посмотрела на него любовь».
Она была заключенной, специалисткой по теплотехническим расчетам (а на воле не один год трудилась в ЦАГИ в качестве авиаконструктора). Вечерами ей уступали кабинет начальника проектного бюро для срочных инженерных работ, требующих ее участия. Гулаговское техническое руководство относилось к ней с уважением и свысока покровительствовало инженеру-женщине, к тому же свежей и привлекательной. Когда в помощь ей потребовался инженер-сметчик, ей предложили кандидатуру Рональда Вальдека. Ведь он лишился своего поста в управлении после перевода в лагерную зону. Естественно, что техбиблиотека со всей массой иностранной литературы осталась на прежнем месте, в здании Управления.
Теперь Рональд усердно налегал на счеты и логарифмическую линейку, сидя напротив хорошенькой и насмешливой дамы-патронессы. С работой они всегда успевали управляться ранее намеченного срока, и тогда роли их менялись: Рональд читал ей стихи символистов и лекции по истории искусства, а она внимала ему с каким-нибудь рукоделием в руках. Постепенно они завели в этом кабинете кое-какое «домашнее хозяйство» — электроплитку, чайник, сковороду, кастрюлю... Стали вместе готовить нехитрые яства, вроде холодца или жареной на сале картохи и... отважились сблизиться, несмотря на частые заглядывания вохровцев в этот кабинет, очень им нравившийся.
Почти целый год продлился, вопреки всем законам ГУЛАГа, этот тайный и рискованный роман, грозивший в случае прямого разоблачения большими неприятностями обоим: переэтапированием, карцером, снятием зачетов рабочих дней. Между тем, срок ее заключения приближался к концу.
Они вместе отметили приход Нового, 1949 года, хотя на самую встречу даму пригласили в некие высшие вольные сферы, где у нее были покровители и доброжелатели среди высшего инженерного персонала.
К весне вместе с первыми майскими громами грянули и громы административные: фантастическую, намеченную Самим железнодорожную трассу Обь — Енисей все-таки решили усиленно строить, притом с двух концов — и от низовьев Оби, и со стороны Енисея.
Посему часть абезьских зеков отправили на Обь, другую — на Енисей, в заполярную Игарку. Проектное бюро, где трудился в качестве инженера-сметчика з/к Вальдек, а также полный состав крепостного театра, т. е. ансамбля КВО, решено было послать в Игарку. Рональдова любовь — по сложнейшему маневру ее доброжелателей — ухитрилась остаться в Абези: она страшилась этапа!..
Перед разлукой он сочинил для нее маленькую комическую поэму. Один из заключенных художников оформил поэму в виде миниатюрной детской книжечки, с изящными милыми рисунками. Вот выдержки из этого лагерного сочинения (блестящий труд иллюстратора впоследствии безвозвратно погиб!):
Когда-то в Гаграх и Анапах
Водился зверь на мягких лапах...
Он был капризен и лохмат
И лопал только шоколад.
(Зверь был изображен в виде прелестного медвежоночка с розовым бантиком.)
Орехи грыз, лакал вино,
В театры лазил и в кино,
А по пути, скажу я вам,
Он строил глазки всем котам.
Но вот, однажды, из-под лавки,
Пришло на ум ему потявкат ь...
(Тут медвежонка тянули из-под скамьи подсудимых на сворке.)
...Известно! Для таких зверей
Есть очень прочный сорт дверей!
Построен зверю новый дом,
(Изображалась Штабная колонна!)
Где он исправится трудом!
Отучится скулить и вякать,
Визжать, царапаться и плакать.
Не перечесть его успехов!
Уж он не требует орехов!
Без принужденья умный зверь
Картошку с салом ест теперь...
Поэму заканчивала такая строфа:
Сам автор тоже не уверен,
Что будет дальше с милым зверем.
Он просто показать был рад,
Как исправляют медвежат!..
* * *
...Изо всех дальних этапов, выпадавших на долю з/к Рональда Вальдека, сибирский этап Обь — Енисей оказался вопреки опасениям, самым комфортабельным. В теплушках были прочные нары с подстилками, питание давалось почти человеческое, ехали в вагоне, хоть и скученно — 70 человек на один пульман, — но люди-то были все свои, проектировщики и артисты. И длился этап недели две — по-гулаговски недолго: из Абези — до Вологды, через Котлас, а там — на Свердловск — Омск — Новосибирск — до Красноярска. Единственным развлечением в пути были устные романы, импровизируемые Рональдом Вальдеком на пиратско-индейско-охотничью и авантюрную тематику. Видимо, недаром старая детская писательница сулила Рональду успех в этом жанре!
...Вот он, наконец, широченный, полноводный, могучий Енисей! Еще свободный, не скованный плотинами, дикий богатырь! Тихо миновали мост, остановились на запасных путях. «Студебеккеры» под брезентами, но... без собак!
Короткая, в несколько суток, передышка в Пересыльной тюрьме (вот тут-то навидались и наслушались всякого о западной «помощи» и жертвах Ялтинского сговора победителей!)... И в последние дни месяца июня — борт енисейского пассажирского парохода «Мария Ульянова». Придурков — т.е. инженеров и артистов поместили в III классе, проектное бюро — в 20-местной каюте матери и ребенка. Вольный персонал включая семью Начальника — в классных каютах наверху.
А внизу, в трех душных, темных грузовых трюмах, уложили вповалку «попутный» женский этап: одна енисейская старушка «Мария» вместила шесть сотен живых Марий, преимущественно молодых, спрессованных в трюмной тьме и адской жаре.
Рональд, ведомый конвоиром в гальюн, заглянул в люк одного из этих адовых трюмов и отшатнулся: там едва шевелилось сплошное месиво — полуголое, стонущее, пареное. Головы стриженые, всклокоченные, белые, каштановые, черные вперемешку с задами и грудями, как на фресках Страшного Суда. От такого зрелища вполне бы свихнуться с ума, кабы не... трехлетняя тренировка в зонах ГУЛАГа! Сроку-то впереди — еже дважды столько!
Вохре и тут вскоре надоело соблюдать режимные строгости: инженерам и артистам разрешили самостоятельно посещать гальюны. При этом можно было постоять на корме или у трапа, поглядеть на пустынные берега.
Жутковатый Казачинский порог с дежурным туером «Ангара» прошли на полном ходу, по высокой воде, скрывавшей подводные камни, белопенные буруны и крутящиеся воронки.
На пристани города Енисейска что-то принимали на борт... Ближе к низовьям, в устье реки Турухан, почти нагнали весенний лед — видели лишь отдельные льдины, остатки ангарского и тасеевского ледохода по Енисею. Эти льдины Енисей в разлив подбирает по своим берегам и выносит к устью.
В Игарке — черный силуэт «графитки» — единственного строения, не покосившегося от капризов вечной мерзлоты.
Этапников повели улицами поселка, где крыша каждого дома, в особенности длинных барачных строений, прихотливо изгибалась, подобно кошачьей спине, когда ее гладят: миновали бесконечную территорию лесозавода со штабелями напиленных досок, готовых к погрузке на иностранные суда. Торгуем-то по-прежнему, как и в пушкинские времена, все тем же лесом и салом!
В загородной местности, красочно названной Медвежий Лог, этапников ждала привычная картина: вахта, свежесрубленная, проволочная зона, один, и то не вполне достроенный барак. Все это — будущий ОЛП № 2[54].
А на голом холмике, повыше лагерного барака, усадили прямо на реденькую травку всех 600 Марий, выгруженных из трюмов «Марии Ульяновой». Конец июня — самый разгар здешней комариной муки, когда этих насекомых в воздухе больше, чем дождевых капель в непогоду! Хлопнешь ладонями — насчитаешь более десятка раздавленных комаров. Десятки костров дымят что есть силы, а комары рвутся сквозь дым к человеческому телу, худому, расчесанному, измученному трюмным этапом.
Так недели две и жили: повыше, на холмике, под открытым небом — женщины, пониже, в тесном бараке — мужчины. Все эти две недели бывшие абезьские, ныне игарские зеки заняты были постройкой помещений для собственной будущей зимовки. Рубили жилые бараки (морозы здесь под 50 — 60 градусов Цельсия), строили конторские помещения, жилье для охраны и начальства. Шикарный особняк, ставший советской родине в сотни тысяч рублей, отгрохали для начальника строительства. Провели туда водопровод, спроектировали канализацию, прихотливо отделали каждую комнату по-особому, разбили сад и учинили высокую ограду, чуть не в кремлевском духе. Правда, вопреки его ожиданиям, новый гулаговский начальник не стал здесь единоличным полновластным хозяином: слишком могутными были власти здешние — МВД (включая пожарную охрану) и игарский горком с его местными традициями. С этими верхами возникли у гулаговского начальника какие-то трения, из коих он не вышел победителем. Это вскоре почувствовали и его зеки!
...А тем временем Рональда Вальдека перевели из проектного бюро в ансамбль КВО, то есть в театр. Прежнюю Абезьскую труппу здесь разделили: драматический театр перевели на сто километров южнее, в станок Ермаково, что прямо на Полярном круге, а «Музкомедия» осталась в Игарке.
Входили в эту сильную группу (о такой Игарка не смела-бы даже и мечтать с самого сотворения своего и до окончания века, кабы не ГУЛАГ!) первоклассные певцы-актеры ведущих театров страны, сильные музыканты-солисты, две эстрадно-танцевальные пары, заслужившие административную высылку из-за излишней популярности на Западе; лучшие в России режиссеры, дирижеры и театральные художники. Главного из них в глаза и за глаза величали «магом и волшебником Александринки и Мариинки» и впоследствии долго поминали и оплакивали там, на невских берегах...
Состав «крепостного» театра был не мал: труппа в Игарке насчитывала 106 человек, из них четверо ПЕРВЫХ и 102 ВТОРЫХ. Сюда входили актеры, оркестранты, балет, костюмерная, художники и рабочие сцены. Руководил этим ансамблем некто Р., актер-комик, женатый на способной актрисе-инженю Раечке, уважавшей своих заключенных коллег, в отличие от недалекого и малоодаренного супруга[55].
Рональду выпала роль заведующего репертуарно-литературной части, вместе с функциями дежурного режиссера, администратора, чтеца, лектора и конферансье. Перед спектаклями часто приходилось выступать с пояснениями, если шли отрывки из «Лебединого», «Русалки» или венских оперетт.
Он выходил на просцениум перед занавесом, видел перед собой уже затемненный зал с голубыми лампочками у запасных выходов, обращался к плотным, до тесноты заполненным публикой рядам и воистину забывал в эти минуты, пока рассказывал о Пушкине, Толстом или Даргомыжском, какая пропасть отделяла его, бесправного зека, от сидящих в зале.
Подчас это столкновение противоречивых эмоций — творческой радости и человеческой униженности — достигало трагической остроты и вело к эмоциональным взрывам.
...Когда публика, потрясенная красотой декораций к пьесе «Раскинулось море широко», устроила талантливому художнику-ленинградцу десятиминутную овацию, выкрикивая его имя, известное стране, а тупица из Политотдела запретил ему выйти и поклониться со сцены, чаша долготерпения этого выдающегося сценического мастера переполнилась, и он повесился в служебной уборной. Произошло это, правда, позднее, уже после разгона игарской труппы, во время спектакля в поселке Ермаково. Притом художнику-самоубийце оставалось до освобождения всего 11 месяцев, но, видимо, он невысоко расценивал перспективы своего раскрепощения из гулаговских уз, предвидя их смену узами новыми, может, чуть более тонкими, но не менее прочными! Говорили, что сыграла свою роль и неизбежная в таких ситуациях «ля фамм»[56], в лице некой вольной, то есть ПЕРВОЙ, молодой красавицы, дочери ответственного лица, попросту запретившего ей даже упоминать имя заключенного художника; бывшего, как утверждали, предметом ее надежд и высоких чувств...
...Явившийся взглянуть на холодеющее тело, на чистый и благородный мертвый лик художника, происходившего из рода Лансере по мужской и Бенуа — по женской линии, главный виновник этой жестокой смерти (как и разгона игарской труппы) политотдельский начальник обратился к молчащей толпе заключенных с лицемерным возгласом:
— Эх вы, какой талант не уберегли!
Начальник, вероятно, рассчитывал на то, что эти его слова смогут запечатлеться в дезориентированных, запуганных умах и отвести от палача людское презрение и гнев.
Все это, повторяю, произошло позже, когда и сам «крепостной» театр в Игарке был уже умерщвлен, как художественное целое. Об этом театре заключенных, бесспорно, следовало бы издать особую монографию! Ни один из его зрителей никогда не забудет тех удивительных спектаклей! Вот пьесы, что особенно запомнились людям в постановке игарской труппы заключенных мастеров театра: «Голубая мазурка» (с Аксеновым и Петровой в главных ролях), «Цыганский барон», «Холопка», «Раскинулось море широко», «Одиннадцать неизвестных», «Двенадцать месяцев», «Запорожец за Дунаем», «Наталка Полтавка», «Свадьба в Малиновке», сцены из «Лебединого озера» и «Русалки».
До генеральной репетиции была доведена «Сильва», и на этой именно работе Политотдел добился закрытия театра. Примечательна была преамбула к этому постановлению, вынесенному специальной комиссией: «Признать театр Музкомедии ансамбля КВО лучшим музыкальным театром в Красноярском крае...». Постановление заканчивалось пунктом о немедленном закрытии сего театра, ввиду создания излишнего авторитета заключенным исполнителям и т. д. Здание театра передавалось самодеятельному коллективу лесозавода...
...Рональд покидал здание театра последним. На сцене стояли декорации «Запорожца за Дунаем». С улицы уже тарахтели два грузовика — в их кузовы успели втиснуться все сто два артиста, музыканта и декоратора. Оставался у пульта только дежурный электрик. Рональд, одетый в свой романовский полушубок, на минуту присел в первом ряду кресел и подал знак... Обе половины занавеса стали тихо сходиться, скрывая декорации... Погасла лампочка в суфлерской будке. Рональд отряхнул слезу, тяжелую как гиря, и вышел на мороз. Ему оставили место рядом с шофером. Машины тронулись... А неделей позже здание, внезапно охваченное огнем, начиная с чердака, в несколько минут сгорело дотла. Природа, поистине, не терпит пустоты! Как подозревают, подожгли театр детдомовцы, любившие детские утренники. Возможно, этот поджог явился как бы своеобразной данью любви к привычным артистам и ревности по отношению к туповатым пришельцам с лесозавода...
Могу сказать уверенно: тот, кто здесь, в игарском крепостном театре посмотрел, например, хотя бы один спектакль Маршаковских «Двенадцати месяцев», едва ли сможет удовлетвориться ЛЮБОЙ другой постановкой и трактовкой этой сказки. Саму пьесу игарские режиссеры переделали, что называется, в корне: придали ей мрачноватый, чисто местный колорит. Завлит и режиссер включили в спектакль элементы северного фольклора, две песни, сочиненные поэтами-узниками, изменили концовку, придумали и обыграли «дорогу в никуда» и ввели множество злободневных реприз, включили новые мизансцены. Сам Маршак едва ли узнал бы свой текст, но и вряд ли запротестовал бы против такой актуализаций умной пьесы!
Кстати, начальнику строительства, поощрявшему деятельность своего «Ансамбля КВО» и вынужденному уступить Политотдельскому требованию ликвидировать все это начинание, никак не поставить в вину узость и отсутствие размаха при организации такого предприятия: один гардероб и костюмерная театра оценивались в шесть миллионов рублей! Разумеется, при пожаре погиб и весь этот ценный, полученный из Москвы скарб, вместе с дорогостоящим реквизитом, музыкальными инструментами и прочим имуществом.
...Артистов разогнали по колоннам, на общие подконвойные работы. Их, в сущности, ни в чем не обвиняли! Просто, сочли недопустимым привлекать к ним внимание, симпатию и даже любовь игарских граждан. Этот 20-тысячный город населяли люди ссыльные, вчерашние заключенные и их охранители, тоже обычно не безгрешные: ведь на работу в лагерях, как правило, посылали лиц, списанных из армии за неблаговидные поступки, в чем-то проштрафившихся или просто неспособных к несению службы армейской — по причине малограмотности, тупости или недисциплинированности. Их-то, стало быть, и посылали дисциплинировать лагерников, исправлять вчерашних военнопленных, любителей анекдотов, «социально чуждых», лодырей, бытовых нарушителей, вчерашних кулаков и т.д., включая Вальдеков — отца и сына, русских эмигрантов, получивших приговоры за старые провинности тридцатилетней давности, а то и ни в чем не виновных, но возвращенных в родные края отбывать профилактический десятилетний срок... Жили в Игарке и ее окрестностях также «националы», репрессированные за принадлежность к народностям Прибалтики, Кавказа, Крыма и Украины (бывшее казачество).
Нетрудно представить себе, как эти люди относились к «Театру заключенных», еще не отбывших сроков, то есть, по выражению профессора Игоря Рейснера (брата Ларисы, и тоже отсидевшего лет десять на Севере), «еще не уплативших сполна всего оброка Харону». Труднее поверить людям несведущим, а тем более, не жившим в условиях социализма, что такой театр МОГ вообще существовать открыто, мог праздновать свое пятилетие (двое вольных еще в Абези получили «заслуженных» за спектакли, в коих они, наравне с заключенными принимали участие) и, вопреки косым партийным и политотдельским взглядам, мог совершать свои сценические подвиги!
* * *
А что значил этот театр для самих его артистов невозможно объяснить в коротких словах. Они любили его самозабвенно и беззаветно. Хозяева и не представляли себе, что труд, вдохновение и Божий дар таланта, ежедневно приносимые заключенными работниками театра в жертву искусству, творчеству, — превосходили их физические и нравственные силы. Здоровье никак не компенсировалось гулаговским пайком, а человеческое достоинство, особенно женское, унижалось на каждом шагу. Сердца то и дело содрогались от оскорблений и поношений, как пораненные листья стыдливой мимозы...
В театре, бывало, ставили и по два Спектакля в день, утром и вечером. Это требовало усиленных репетиций. Раньше других слабели артисты балета — сперва танцовщики-мужчины, потом и балерины. Заболевших ставили на УДП («усиленное дополнительное питание» — в переводе на реалистический язык «умрешь днем позже»), но это было столь слабым подспорьем, что театр и зрители несли потерю за потерей.
А чтобы «ахтеры» не забывались, их точно так же, как и «анжинеров», частенько поднимали ночью по сигналу аврала на разгрузку угля. Производилась она пудовыми лопатами с железнодорожных платформ в Абези или с барж в Игарке. После разгрузки требовалось еще и «очистить габариты», то есть отбросить угольные холмы в сторону... В Игарке, разнообразия ради, поднимали театр и на разгрузку судов с лесом, то бишь на катание все тех же баланов при лесозаводской лесной бирже. Бывали и срочные работы по лагерю, когда, например, после ночной пурги требовалось отвалить наметенную снежную гору от ограждения зоны. Эти снежные заносы порой приводили к роковым последствиям. Перед весной 1950 года объявили розыск «опасного бежавшего преступника» (он был безобидным больным стариком, кажется, из первых послереволюционных эмигрантов).
Искали беглеца по всем дорогам, прочесывали автобусы, самолеты и даже железнодорожные вагоны на лесозаводских путях, никуда далее Игарки не ведущих... Все напрасно! Беглец сгинул!
Весной же, как растаяли снежные сугробы Медвежьего Лога, тело замерзшего старика в одном белье нашли в 50 шагах от проволочной зоны. Видимо, он ночью в пургу отправился в нужник, ошибся направлением, взобрался на высокий свеженаметенный сугроб, неведомо для себя преодолел ограду и погиб, не в силах найти дорогу обратно. Тот, кому ведомо, какая непроницаемая мгла надвигается ночью при пурге и как сбивает с ног метущий вихрь, не удивится столь странной кончине. Не удивится и тому, что расчистка этих снежных завалов требовала от артистов изрядного напряжения сил, хотя учитывалась по категории самых легких работ...
* * *
Шоковые психологические взрывы или, как их теперь называют, стрессы случались у людей театра и по-иному, принимали иные формы.
31 декабря 1949-го после вечернего спектакля артистам-заключенным разрешили остаться в театральном здании для новогодней встречи, разумеется под усиленным конвоем. Надзиратели и вохровцы уселись у входов, заняли пост в фойе и за кулисами. Было запрещено допускать в театр вольных горожан, поклонников таланта, однако некие тайные благодетели прислали (а иные просто прихватили на спектакль и вручили любимым артистам) изрядное количество яств и питий. Поэтому весь конвой дружно спал еще до боя часов, а зеки, кажется, впервые за историю крепостного театра почувствовали себя в нем почти свободно. Намечавшиеся романы в ту ночь бурно претворялись в жизнь, счастливые пары уединялись в ложах и артистических уборных...
Герой этой повести в ту новогоднюю ночь тоже переживал нечто новое и тревожно-волнующее. До той поры он с грехом пополам сохранял еще надежду на прочность романтической связи со своей абезьской дамой-инженером, хотя отлично сознавал, что тысячеверстное расстояние и перспектива пятилетнего ожидания — не слишком благоприятствующие условия для целости столь неустоявшихся и кратковременных отношений! Тем не менее его огорчило недавно полученное от нее откровенное письмо о том, что их дружба должна сохраниться навеки, однако, в духе братско-сестринском, ибо она вышла замуж за их общего друга, инженера-электрика, с коим и отбывает в первопрестольную... Письмо его не удивило, в цепи всех его жизненных потерь данная даже не была вовсе неожиданной и в глубокую скорбь адресата не ввергла, однако в нем усилилось неприязненное отношение к прекрасному полу в целом...
Но в ту наступившую новогоднюю ночь ему стало беспричинно весело, и он вдруг понял, что недавно принятая в труппу балерина Наташа с некоторых пор проявляла к нему известное внимание. Они танцевали под веселую оркестровую музыку, поужинали Рональдовыми запасами в директорском кабинете и... остались в этом кабинете до утра. Так как его назначили ответственным за порядок на вечере, он несколько раз покидал ее, спящую на директорском диване, запирал дверь кабинета на ключ и обходил группу за группой, поздравляя товарищей, чокался и шутил.
Потом осторожно отмыкал кабинет, брал свою неожиданную партнершу на руки, крутил ее по комнате и снова ронял на просторное ложе... Вот так и прошел этот праздник без внешних происшествий, но именно в ту ночь Рональд наблюдал эмоциональный пароксизм у человека высокой культуры и прекрасно воспитанного.
Пианист с европейски известным именем[57], ближайший помощник одного из великих скрипачей страны, сорокалетний деятель русского музыкального искусства, отбывая 10-летний срок за то, что из ополченской дивизии попал в плен и там... не подох с голоду! Известно, что немцы высоко ценят хорошую музыку, и, узнав, что пленный солдат является артистом-виртуозом, допустили его к инструменту. Закрытые выступления этого пианиста для узкого круга слушателей стали сенсацией. В конце концов, незадолго до падения рейха его выпустили из лагеря и дали возможность концертировать для публики, в том числе для русских военнопленных, немецких вдов и сирот.
Домой, в Россию, он возвращался самостоятельно, по доброй воле, получив заверения советских органов, что на его ограниченную концертную деятельность в Германии никаких косых взглядов брошено дома не будет.
По прибытии в Москву он был, однако, вскоре арестован, судим и отбывал срок на общих основаниях, пока заключенным театральным работникам не удалось, после нелегких хлопот, перевести его в свой ансамбль. Положение его было, однако, непрочным, и в конце концов политотдел отослал его в суровый режимный лагерь — Тайшетский (но это произошло полугодом позже).
В ту новогоднюю ночь пианист перехватил спиртного. Опекавшая его певица Дора (театральная прима) оттащила его от концертного «Бехштейна» и увела на сцену, со всех сторон укрытую в тот час от недобрых взглядов двойным занавесом и падугами. Рональд во время одного из своих «обходов» заглянул к ним с бокалом шампанского в руке — чокнуться и сказать что-то ободряющее.
...Пианиста била судорога. С перекошенным лицом он рвался из мягких женских рук и глухо стонал. Рональд заметил на полу клочки разорванного портрета товарища Сталина!
— Кот... уссатый, — стонал художник. — Кот п-р-р о-клятый! Душитель мира и миллионов! Кот у-с-с-атый! Безродный грузинский выблядок от сапожника и шлюхи! Палач! Крокодил окаянный! Издох бы он завтра — и все в мире переменилось бы!
Побелевшая от страха артистка то кидалась поднимать обрывки портрета, то зажимала рот возлюбленному, то беспомощно, в слезах, молила взглядом вошедшего не обращать внимания на эти стоны обезумевшего. Ведь он нарушал основное, золотое советское правило осторожности: говорить с долей откровенности можно только вдвоем! Третий — уже свидетель! Для будущего следствия!
Рональд быстро убрал со сцены (на сей раз в прямом смысле этого слова) опасные улики, спросил, где «крокодил» висел (оказалось, в костюмерной), попытался успокоить расходившегося друга.
— Слушай, — говорил он тихо и убедительно, — неужели ты всерьез считаешь, будто этот грузинский урка на самом деле ГЛАВНЫЙ ВОРОТИЛА всего нашего бедлама? Он просто выставлен, экспонирован, как идол у язычников, сделан объектом поклонения оглупленного народа. Боюсь, что даже если и околел бы вскорости, — ничего у нас не улучшится!
Пароксизм, по-видимому, уже смягчался, из глаз пианиста исчезло безумие ненависти, он начинал понимать то, что ему говорил Рональд. Но это снова вызвало его протест!
— Нет, нет! Обязательно улучшится! Если бы немцам удалось покушение 20 июля на фюрера, произошла бы смена фашистского божка, и это принесло бы перемены. Наш красный фашизм тоже изменился бы с уходом крокодила. Нас бы не стали больше держать здесь: все это — он! Лагеря — он! Голод — он! Ссылка целых народов — он! Издохнет — будет по-другому!
— Ну, дай-то Бог! Хотя я боюсь в это верить. Саму систему надо перетряхивать, вот что я понял наконец! Только, брат, сейчас скорее спать ложись в артистической, а Дорочка с тобой посидит!». «Крокодила» в костюмерной я сейчас заменю — у меня один лишний в запасе лежит...
* * *
Когда от театрального здания остались головешки, а заключенных артистов разослали по колоннам в тайге и тундре, политотдельское начальство воображало, что физическая нагрузка, плохая пища и диктатура блатарей быстро доведут избалованных аплодисментами артистов до уровня нормальных работяг.
Однако начальство низшее оказалось и умнее, и душевнее, и практичнее. Ведь потребности плебса издавна сводились не только к «панум»...
Плебс требовал еще и «церцензес»![58] Если лагерное начальство кое-как могло обеспечить своему плебсу «панум», то на «церцензес» никаких сил ниоткуда не хватало. Присланные на колонны артисты годились, чтобы дать вторым и зрелищные радости.
Так, в одной из колонн группа театральных зеков стала разыгрывать незатейливые сценки-этюды на импровизированной в помещении столовой для з/к. Сценки назывались «Чайник», «Корочка», «Статуя» и т.д.
Для «Статуи» сцена превращалась в уголок городского сквера. Некий прохожий (играл его драматический актер Харута, родом украинец) задумал позагорать на травке и уснул. Воры крадут его одежду. Бедняга просыпается нагишом, когда к садовой скамейке подходит парочка влюбленных. В панике нагой неудачник взбирается на постамент для цветочной вазы и замирает над скамейкой в позе классической статуи. Влюбленные воркуют в его тени, но появляется сторож со шлангом и принимается поливать дорожки и «статую». Харута кривлялся на постаменте так талантливо и убедительно, как бы старался не выдать себя ни парочке, ни сторожу, что зал умирал от смеха. Наконец «статуя» не выдерживает и с воем рушится на влюбленных. Парочка — в обмороке, сторож — в столбняке, «статуя» бегом покидает сквер. Ворье в зале сползало со скамеек, дрыгало ногами и хохотало до колик. Харута стал у воров самым популярным человеком на колонне. Они упросили начальника возвести артиста в ранг придурка и посадить за канцелярский стол в зоне, освободив от кирки в карьере.
Непостижимо иррациональной сложилась и дальнейшая судьба героя этой повести после закрытия Игарского театра и краткого пребывания в Ермаково. Этой истории, ставшей впоследствии довольно известной (и не только в нашей стране), посвящается следующая глава.