Операция «Гексоген»
Глава 27
Поездка в Псков не была обычным путешествием пожилого человека по местам молодости и первой любви. Он ехал не для того, чтобы оказаться среди храмов, озер, сосняков, где было ему чудесно и где он пережил любовь. Он отправлялся туда с магической целью обратить время вспять. Он ехал в Псков, чтобы, подобно водолазу, погрузиться в огромный океан исчезнувшего времени и там, среди утонувших кораблей, потопленных материков, ушедших на дно поколений, найти крохотную скважину, в которую нырнет, промчится вспять, вынырнет в исчезнувшем мгновении. Он готовился к поездке, как к огромной духовной работе. Уезжал, чтобы не вернуться.
За этими торжественными размышлениями его настиг утренний телефонный звонок. Голос казался знакомым, с едва уловимым двойным дефектом, как если бы на одну монету были наложены две разные чеканки. Голос был вежливый, исполненный извинений, но в нем, как в перегретом электрическом проводе, присутствовала потаенная истерическая страсть.
– Виктор Андреевич, поверьте, я не стал бы беспокоить вас дома, да еще в столь ранний час. Только неотложные обстоятельства заставили меня это сделать. Мне нужна встреча с вами, короткая, но немедленная. Не откажите мне в моей просьбе.
– С кем имею честь? – Белосельцев испытал муку, чувствуя, что над его возвышенными философскими построениями нависла угроза, как нависает над головой оборвавшийся электрический провод.
– Это я, Вахид Заирбеков. Поверьте, обстоятельства слишком серьезны.
Белосельцев мгновенно вспомнил молодого чеченца с тонким лицом, сросшимися, одним взмахом прочерченными бровями, чья мелодичная русская речь была странно аранжирована музыкой Кавказа и Оксфорда. И это воспоминание, и доклад Премьера на собрании спецслужб, и эффектно поднятый над сценой футляр, перетянутый блестящей тесьмой, из которого, как в жутком фокусе, выпала отрезанная, с белыми бельмами, голова Шептуна, – все это нахлынуло жутью, и Белосельцев попытался отпрянуть, отдалиться от нависшего, смертельно опасного провода.
– К сожалению, Вахид, вы застали меня перед самым отъездом. Едва ли я вам буду полезен.
– Мне нужна краткая встреча, Виктор Андреевич. Не больше минуты. Она касается всех нас, патриотов России. Это не мое и не ваше личное дело. Простите за высокопарный слог, но это общенародное, общенациональное дело. И вы, когда будет поздно, не простите себе того, что не встретились со мной. Быть может, вы единственный человек в современной России, кто сможет услышать меня и отвратить беду.
Белосельцев чувствовал, как Псков, его белые церкви, его голубые высокие облака над горячими пыльными дорогами, его розовые сосняки и озера, – все это отплывает, удаляется.
– Я вернусь через месяц, и тогда повидаемся, – пробовал отказаться Белосельцев, понимая, что попытка тщетна и новая опасность, как длинная тень, стоит у его порога.
– Дело не терпит отлагательств, Виктор Андреевич. От нас с вами зависят сотни жизней. Как верующие люди, как граждане нашей общей Родины мы не вправе отвернуться. Мне нужен пятиминутный разговор с вами.
Белосельцев чувствовал, как возрастает, удлиняется огромная тень у порога.
– Через полчаса я выйду на Тверской бульвар. Приходите. Я уделю вам пять минут.
– Больше и не надо, Виктор Андреевич. Верю в вас, в русского патриота и гражданина…
Они встретились на тяжелой деревянной скамейке, под желтеющими липами с золотыми лужицами опавшей листвы. Бульвар был полон фиолетового воздуха, сладкого тления, редких прохожих. Вахид был бледен, утонченно красив и коварен, когда направлял на Белосельцева жгучие, жадные, требовательные глаза.
– У меня есть экстренная информация, полученная из Чечни, от Шамиля Басаева. Эта информация мне в бремя. Я не имею к Басаеву никакого отношения. Но он пользуется мной, как ретранслятором, и я не могу избавиться от этой опасной и обременительной роли…
– Не думаю, чтобы я мог воспользоваться информацией, исходящей от Шамиля Басаева. Наше с вами знакомство случайно. Это был эпизод, и не более. Я слишком далек от людей, кому предназначена упомянутая вами информация.
– Генерал, вы разведчик. Вы были в Дагестане и вели переговоры с Исмаилом Ходжаевым. Вы включены в трагические события – в те, что случились, и в те, которым еще надлежит случиться. Вы единственный человек в Москве, который может дать ход информации…
Планета «Суахили», как «черный карлик», невидимая, обладала страшной гравитацией, затягивала в себя явления мира, искривляла ход светового луча, деформировала время, свертывая в спираль.
– Басаев просил передать: русские его обманули. Обещали нейтралитет в Дагестане, неприменение авиации, свободный отход в Чечню. Вместо этого применялись массированные налеты штурмовиков, пути отхода подвергались авиационным и артиллерийским налетам, что привело к большим потерям. К тому же на границах с Чечней идет наращивание группировки федеральных войск, что чревато вторжением в Ичкерию. Дагестанская ловушка была использована русскими для создания повода к новой чеченской войне. Все свидетельствует, что до развязывания ее остаются считанные недели…
Чеченец был посланец, парламентер. Его умными, оснащенными русской лексикой устами говорил косноязычный полевой командир в пятнистой панаме, с черной косой бородой. В словах, которые произносил на бульваре оксфордский чеченец Вахид, была предельная достоверность. Их следовало не проверять, а пользоваться ими как стратегической боевой информацией, влияющей на судьбу государства. И он, Белосельцев, отринутый государством разведчик, замысливший побег, был возвращен вспять.
– Шамиль Басаев велел передать: если не прекратится наращивание группировки российской армии, если впредь в Моздок будут перебрасываться эскадрильи штурмовиков и вертолетов, если в Дагестане продолжатся расправы над друзьями чеченцев, Москву ожидают взрывы. Не те, в троллейбусах, которые напугали пенсионеров и безбилетников, и не в торговых лотках на рынках и подземных переходах, а взрывы многоэтажных домов со всеми жильцами такой силы и мощи, что на месте взрыва останутся огненные котлованы, а сами дома с людьми превратятся в пар…
Перед Белосельцевым красовался враг, молодой, беспощадный. В его горящих, как черная ртуть, глазах плескалась ненависть, и ее природа была неясна Белосельцеву. Молодой чеченец, присевший на краешек московской скамейки, принес в Москву смерть.
– Басаев сказал: неделя на решение проблемы. Иначе Россия содрогнется от взрывов. Она заминирована. Взрывчатка доставлена в каждый крупный город, взрывники присутствуют возле атомных станций, плотин, химических предприятий. Чеченская диаспора имеется в каждом регионе, в каждой губернской столице, и поиск диверсантов бессмыслен. Басаев говорит, что поставил на колени Россию обычным рейдом в Буденновск. Теперь он поставит ее на колени взрывами в Москве. Если ультиматум не будет принят, москвичи пожалеют, что они поселились в Печатниках, пожалеют, что поселились в Москве. Вы должны передать руководству ультиматум Басаева…
Белосельцева поразило слово «Печатники».
– Я не в силах повлиять на концентрацию войск, на перемещение эскадрилий, – сказал он, стараясь понять, почему возникло слово «Печатники». – Я отставной генерал. Мои связи с ФСБ давно прерваны. Наше знакомство было случайным, как случайной была моя поездка к Исмаилу Ходжаеву. Ультиматум Басаева, в который вы меня посвятили, не будет услышан властью. Вы можете передать его напрямую политическому руководству страны. Или вбросить его через прессу. Едва ли я вам буду полезен.
– Виктор Андреевич, ультиматум передадите вы, и никто другой. Вы связаны с влиятельными силами российского общества, которые управляют реальной политикой. С вашим участием за короткое время было совершено несколько акций, которые подтверждают уровень вашего влияния. Мне было приказано донести содержание ультиматума до вас, ибо это самый действенный способ изменить ход событий, избежать кровопролития с обеих сторон, остановить войну. Вы патриот России и не упустите случай помочь ей в беде.
Чеченец смотрел на него властно и радостно, словно владел его волей. Москва кругом была заминирована.
– Почему вы сказали «Печатники»? – спросил Белосельцев, пытаясь преодолеть гипнотизм ярких радостных глаз чеченца.
– Печатники?.. Нет, вам послышалось… Я говорил о Москве… Поверьте, я подневольный человек, выполняю поручение. – Глаза чеченца потухли под выпуклыми коричневыми веками, голос из требовательного, страстного стал виноватым, вибрирующим, и в нем сильнее зазвучало английское произношение. – Я житель Москвы, как и вы. Люблю Москву. Здесь мое дело, мои родные, мой дом. Я, как и вы, не хочу этих взрывов. Боюсь их. Если мы можем помочь москвичам, помочь соотечественникам, сделаем это, Виктор Андреевич… Спасибо, что уделили мне время… Позволю себе через несколько дней позвонить вам… Будьте здоровы.
Чеченец поднялся, стройный, гибкий, узкий в талии, как наездник. Пошел по аллее, уменьшаясь, тая в сиреневом воздухе, растворяясь среди пестрых теней бульвара.
Необходимо было действовать, не теряя минут. Следовало пойти в ФСБ, отыскать несколько былых сослуживцев и, не спрашивая, какому богу они служат, поведать об угрозах чеченца. Но тогда умный следователь, многоопытный оперативник виток за витком размотает весь клубочек «Суахили». Поход в ФСБ отменялся.
Он позвонил в «Фонд» к Гречишникову, и, по счастью, тот оказался на месте.
– Ну конечно, приезжай!.. Собираешься в путешествие?.. Конверт с деньгами тебя ждет!.. Приезжай, хоть выпьем на дорожку!..
В «Фонде» встретил его жизнерадостный друг, от которого исходило тонкое сияние успеха, изливались волны жизнелюбия и благодушия.
Белосельцев, сбиваясь, находя и теряя нить, поведал о встрече с чеченцем, излагая суть ультиматума.
– Сказал, что Москва заминирована… Группы диверсантов повсюду – на атомных станциях и химических производствах…
Диаспора в каждой губернии… Если не прекратят концентрацию войск и переброску штурмовой авиации… Уверен, не пустая угроза…
Оранжевые глаза Гречишникова дрогнули и слегка потемнели, словно в них сменили светофильтр, но при этом продолжали блестеть и смеяться.
– Проклятые черножопые!.. Достали!.. Куда ни придешь, в киоск, в префектуру, в зубную лечебницу или в банк, везде сидит черножопый, считает русские денежки!.. Доберемся до них, почистим Россию от кавказцев!.. Азеров обратно в Баку, в вагонах для перевозки ядов… Чеченцев – в пломбированных, в Магадан, в заполярную Ичкерию… Не бери в голову!.. Этот Вахид Заирбеков – мелкий спекулянт и жулик… Мы его прищучим, чтобы порядочным людям не звонил спозаранку!..
– Он не пугал, не шантажировал… Поверь моей интуиции… У него были глаза человека, готового взорвать… Он сказал, что у них все готово… Выбраны жилые дома, завезена взрывчатка, готовы взрывники… Сказал, что Москва заминирована… Выбрал меня, чтобы я связался с тобой, довел до Кремля требование прекратить концентрацию… Он в курсе всех наших дел, в курсе дагестанской поездки… Поверь, это очень серьезно…
Оранжевые глаза Гречишникова снова дрогнули, стали темнее, но продолжали смеяться:
– Ну если ты так встревожен… Давай сообщим друзьям в ФСБ, дадим сигнал в МУР… Пусть профильтруют чеченских авторитетов, прочешут подвалы и склады… Пусть задействуют агентуру в кавказских землячествах… Если есть хоть намек, взрывчатку отыщут… Но не стоит тебе так волноваться… Такие блефы распускаются по Москве ежедневно…
– Ты не видел его глаз, не слышал его интонаций… Они были такие же, как и в случае с генералом Шептуном… Поверь, я знаю, когда человек просто пугает, а когда готов убить… Они взорвут жилые дома в Москве… Он проговорился и назвал Печатники… Именно там нужно организовать массированный поиск…
Гречишников прикрыл глаза веками, и они, невидимые, трепетали, бурлили, кипели, закупоренные в глазницах.
– Я не верю, что они готовы взорвать. Но если это случится, если они пойдут на это злодеяние, оно нанесет им страшный вред, а нам, как ни странно, сыграет на руку.
– Что ты имеешь в виду?
– Нам нужен серьезный повод для начала войны. Нам нужно согласие народа на вторжение армии в Чечню, где на этот раз мы додавим их в их гадюшнике, в Грозном, Ведено, Ачхой-Мартане, в Веденском и Аргунском ущельях. Нам нужно показать мировой общественности дымные ямы в Москве, похороны растерзанных взрывами жителей, чтобы Европа не подняла хай, когда мы оставим от Грозного ядовитый котлован, наполненный костной мукой. И, главное, нам нужен повод, чтобы Избранник лично возглавил поход на Чечню, раз и навсегда раздавил чеченскую гадину, мстя за взорванные дома, за убитых детей, за поруганную русскую честь. И тогда народ на руках внесет его в Кремль, как своего избавителя.
– Ты приветствуешь взрывы в Москве? Ты готов использовать взрывы в интересах «Проекта Суахили»? Но ведь это цинизм! Это страшнее, чем преступление!
– Ты так считаешь? – Гречишников приподнял веки, и его оранжевые круглые глаза кипели яростью, гневом, презрением. – Я бы не стал их останавливать. Пусть взрывают. Если истории из всех бесчисленных вариантов угодно избрать этот вариант развития, если ей угодно проломить ход в будущее с помощью этих взрывов, если Богу угодно произнести это, а не другое слово, разве мы станем с тобой препятствовать? Кто мы такие, чтобы препятствовать промыслу Божию?
– Ты говоришь ужасные вещи. Ты ждешь этих взрывов. Может, ты их и готовишь? Может, чеченцы и ты, – вы делаете общее дело? Ты сам провоцируешь их на эти ужасные взрывы?
– Может быть, – оранжево-красные глаза хохотали. – Маленькая история делается маленькой кровью. Большая история делается большой кровью. Великая история делается великой кровью. История имеет красный цвет. Все деяния, которые запомнило человечество, имеют цвет выпущенного наружу гемоглобина. Мы делаем великую историю, проламываемся сквозь тупик, куда нас затолкали предатели и тупицы. И для этого нужен взрыв. «Проект Суахили» – проект по управлению историей, в том числе и с помощью направленных взрывов. Если для исторического творчества нужен грузовик гексогена с русским водилой, чеченский взрывник, который повернет взрыв-машинку, азербайджанский торговец, который спрячет на время взрывчатку, мы всем этим воспользуемся. Кто мы такие, чтобы не замечать перст Божий? Мы орудие Божие, и наши руки пахнут не ладаном, а гексогеном!
Белосельцеву казалось, что перед ним сумасшедший, возомнивший себя демиургом.
– Ты должен быть благодарен, что тебя приобщили к истории, выхватили из пыльного чулана, куда ты спрятался от гулов мира. На тебе блеск исторического творчества, блеск Божией десницы. Ты многое сделал и сделаешь больше. Ты займешься конструированием новой партии, на которую обопрется Избранник. Займешься подбором людей, созданием штаба, открытием региональных отделений. У тебя будут деньги, в твоих руках будет пресса. В кратчайшие сроки мы создадим движение, наречем его именем русского тотемного зверя и отбросим с политической арены купленных демократов и допотопных беспомощных коммунистов. Мы создадим могучий рычаг, с помощью которого Избранник начнет свою революцию. Но до этого мы должны взрывами раскачать полусонный народ, довести его до истерики. Мы обязаны объяснить войскам, почему они должны войти в Грозный, превратив его перед этим в руины. Мы должны показать народу Избранника, прилетевшего в Чечню принимать парад Победы. Мы должны добиться у Истукана, чтобы он отрекся от власти, а благодарный народ на выборах вручил эту власть Избраннику. И что тут поделать, если для этого требуется пролитие крови. И мы ее прольем…
– Ты сумасшедший!.. Тебе нужен психиатр!.. Я должен буду рассказать о нашем разговоре!.. Пойду в газету и сделаю заявление в прессе!..
Два оранжевых глаза погасли, словно накаленные лампы, и было видно, как в них остывают и меркнут спирали. Гречишников тихо, счастливо смеялся.
– Ну как же я тебя разыграл… Какой же ты восприимчивый… Ну какие там взрывы, какие чеченцы… Маленький шантажист и пройдоха, специалист по фальшивым авизо… Ну хочешь, мы его арестуем и снимем с него показания?.. Успокойся, дружище… Ты устал, твои нервы изношены… Право слово, поезжай, отдохни… Хоть в Кению, хоть на Лазурный берег или в свой мистический Псков… Вот деньги, этого хватит на отпуск, – он достал из ящика пухлый конверт, в котором, как слиток меди, зеленели доллары. – Спасибо, что заглянул… Я сейчас должен ехать к Избраннику…. Будем обсуждать рождение новой партии… – Он приобнял Белосельцева, проводил до дверей.
Белосельцев шел по набережной, между солнечным разливом реки и слюдяным, стрекозиным блеском скользящих лимузинов, за которыми, нежно-розовая, вздымалась кремлевская стена и над ней, сквозь деревья, белоснежно проступали соборы. Изумлялся наваждению, которое недавно пережил. Поддался сначала на шантаж наглого молодого чеченца, а потом на дружеский, хотя и жестокий розыгрыш Гречишникова, решившего посмеяться над его мнительностью и склонностью к панике. Слава богу, дурацкая история кончена, и он, успокоенный, движется по Москве, огромной, необъятной, с бесчисленными жизнями, каждая из которых, словно маленькая ракушка, прилепилась к каменным твердыням. Город шумел, переливался, источал в небеса стеклянный, тающий воздух, не замечал Белосельцева, и тот радовался, ощущая себя безвестной частичкой любимого, вечного города.
Но вдруг паника его возвратилась. Он вспомнил сатанинские, огненно-желтые, как осветительные приборы, глаза Гречишникова, и понял, что тот знает о взрывах, готовит их, что между ним и чеченцем существует жестокая связь и город, который безмятежно переливается вспышками стекла, золотом соборов, мелькающими в автомобилях лицами, заминирован, доживает свои последние часы и минуты.
Он бежал по набережной, и мост через реку взрывался, разламывался посредине уродливой вспышкой, рушился в реку железными фермами, осыпая мусор машин, пешеходов, и река кипела от раскаленного железа и камня, и в нее, как град, выбивая пузырьки, расходящиеся круги, падали с неба перевернутые лимузины, валились сломанные фонарные столбы, оседали клочки обугленных флагов.
Он торопился навстречу храму Христа Спасителя, и белый собор вдруг оседал от тупого взрыва, ломались угловые купола, открывался в стене зияющий пролом, из которого, как на старой киноленте, выносилось мутное облако дыма, тусклая гарь, остатки позолоты.
Он пересекал Манежную площадь, и вся она, чешуйчатая и блестящая от автомобилей, с белым лепным дворцом, взламывалась, вставала на дыбы, проваливалась в черный котлован, куда, как с противня, сыпались машины, и Пашков дом, еще недавно торжественно-белый на зеленой горе, казался гнилым зубом с дымным дуплом.
Белосельцев задыхался. Выпучив глаза, хватаясь за сердце, молил: «Господи, спаси Москву», и город дрожал в стеклянной дымке, словно начинал колебаться от взрыва.
Его мнительность обретала формы безумия. Он смотрел на старушку, держащую за руку маленькую смешную девочку в полосатых чулках и трогательном колпачке, и думал, что они через минуту будут уничтожены взрывом. Заглядывал в лицо молодой прелестной женщине, чьи золотистые волосы раздувал ветер с реки, и представлял ее в гробу, на кладбище, среди жертв, унесенных взрывами. Уступал дорогу самодовольному толстяку, с небрежно повязанным галстуком и маленьким модным чемоданчиком, и думал, как тот будет лежать на развалинах и из его разорванных брюк будут торчать красно-белые обломки костей.
Он подозревал всех, кто попадался навстречу. Черноволосого, с синей щетиной юношу, который вполне мог оказаться чеченским взрывником, заложившим заряд в подворотню и ждущим минуту, чтобы нажать на взрыватель. Лысого, с потным розовым лицом водителя за рулем юркого фургончика, вильнувшего на желтый свет, чтобы успеть провезти взрывчатку, упрятанную в тюках под грудой картошки. Надменного шофера в длинном иностранном лимузине с фиолетовой мигалкой, что мог быть соучастником диверсантов, торопился доставить секретный приказ, по которому через час начнет взрываться Москва.
Белосельцев метался по городу, путаясь в бульварах, набережных, многолюдных проспектах и тихих переулках, ожидал катастрофы, безмолвно моля: «Господи, спаси Москву!»
– Виктор Андреевич, откуда ты, друг сердечный! – Этот оклик остановил его посреди переулка, сквозь который проглядывала нежно-желтая, как яичный порошок, Кропоткинская и который был украшен ресторанной вывеской, веселой и дурацкой, с каким-то пиратским колесом и дощатой кормой старинного фрегата. – Я спешу за тобой, думаю: ты, не ты! Кадачкин стоял перед ним, плотный, в дорогом, вольно сидящем пиджаке, круглоголовый и синеглазый. Его пепельные волосы были подстрижены по-спортивному, бобриком. Он возник непредсказуемо, как спаситель, точно так же, как возникал дважды в Африке, – на дороге из Лубанго к порту Алешандро, где Белосельцеву грозило пленение, и в русле сухого ручья, где он прятался от конвоя «Буффало», слушая стоны умирающего слона, и по руслу, на бэтээре, свесив длинные ноги в перепачканных бутсах, сидел Кадачкин, матеря водителя. Теперь он стоял перед Белосельцевым в центре Москвы, и тому казалось, не было желанней встречи, не было спасительней голоса.
– Мы тогда с тобой, Виктор Андреевич, пересеклись ненадолго и опять потеряли друг друга. Как жив-здоров? – Кадачкин вглядывался в потрясенное лицо Белосельцева, пытаясь понять природу его смятения.
– Да так, как-то все кувырком, – беспомощно ответил Белосельцев.
– Слушай, – Кадачкин крутанул круглой, лобастой головой, зачерпнув синими глазами вывеску ресторана, – давай зайдем пообедаем. В которые-то веки. Потолкуем, тряхнем стариной.
Белосельцев не стал перечить, с радостью согласился, боясь отпустить от себя уверенного, сильного друга, в чьей защите снова нуждался.
Они вошли в ресторан и очутились в уютном московском дворике с глухой кирпичной стеной, увитой плющом. Сверху изливался серебряный водопад, наполняя темную заводь, на которой качались кувшинки и тростники. Под солнечной сенью желтеющих прозрачных деревьев стояли деревянные столики, и один из них, рядом с водопадом, с цветами, всплесками солнца заняли друзья, радостно озирая один другого.
Официант восточного вида, не вызвавший у Белосельцева недавней болезненной подозрительности, деликатный, предупредительный, принял заказ, вычитанный по складам Кадачкиным из кожаной увесистой книги. И скоро на столе, цветисто занимая его дощатую поверхность, появились запотевшая бутылка водки, рюмки, пышная ароматная зелень, слезящийся овечий сыр, красная и черная фасоль, желтые, окутанные паром, похожие на маленькие молодые планеты хинкали, продолговатое блюдо с люля-кебабами, насаженными на миниатюрные пики, кувшин кислого молока с измельченной зеленью и желтый, как полная луна, теплый лаваш. Белосельцев, почувствовав себя голодным, радовался этому восточному изобилию, изобретательности хозяев ресторана, превративших утлый дворик в таинственный грот с пленительной струей водопада. – Ну, за встречу, за Африку, за дружбу! – поднял налитую до краев рюмку Кадачкин, и, когда они чокались, несколько сочных капель проблестело и упало на стол. Еда была отменна. Люля-кебабы таяли во рту. Из хинкали пробивался на язык раскаленный сок, который тут же запивался холодным кислым молоком.
– Ну так что с тобой приключилось? – спрашивал Кадачкин, обкусывая железную шпажку с насаженной колбаской сладкого мяса. – Мчишься по Москве, будто за тобой гонится весь батальон «Буффало», или ты преследуешь Маквиллена, пожелавшего от тебя улизнуть? Какая такая незадача?
– Столько не виделись. Столько воды утекло, – Белосельцев не отвечал на вопрос прямо, чувствуя сладчайший хмель, от которого в водопаде переливались серебряные ручьи, проникая в темную глубину водоема. – С тех пор, как мы расстались в Лубанго и я еще чувствовал запах распаренного эвкалиптового веника, с тех пор целая эпоха прошла. Нет страны, нет армии, нет государства. Есть мы с тобой, и у каждого общая боль. Ты-то как жил эти годы?
– Еще пара африканских стран в атташате. Потом центральный аппарат ГРУ. Когда все стало валиться – Карабах, Армения – в Седьмой гвардейской, Прибалтика. Видел, как обезьяны добивают великую армию, и главная обезьяна в Кремле. Когда случился ГКЧП, вздохнул с облегчением. Наконец-то добьем негодяев! Поднял батальон по тревоге, взял под контроль несколько военных объектов. А потом – облом, блеф, блевотина. Когда наркоманы стали срывать красный флаг, отстрелялся по ним из СВД, а потом написал рапорт на увольнение. С тех пор кувыркаюсь в какой-то перхоти. Торгую зубной пастой и ваксой, лампочками и батарейками. Как белые офицеры в Стамбуле. Только в тараканьих бегах не участвую. А так точь-в-точь!
– Неужели все безысходно? Враг, которого мы гоняли по миру, гоняет нас теперь по Москве. Ну понятно, политики, сволочи, первые все продали. Народ-обыватель не захотел подняться. Но силовые структуры? КГБ, который, казалось, сплошь состоял из рыцарей. Или твое ГРУ? Почему нет отпора? – Белосельцев захотел рассказать боевому товарищу о «Проекте Суахили», в который был вовлечен, но угрюмая тревога и тяжесть сомкнули уста.
Кадачкин наполнил рюмки, и они выпили молча, не чокаясь, словно поминали страну.
– Я, конечно, ушел от дел, превратился в мелкого торговца, но все же кое-какие связи остались. Иногда встречаюсь со своими, перезваниваюсь. – Кадачкин говорил осторожно, словно раздумывал, предлагать ли Белосельцеву свои непроверенные, не имеющие особой ценности мысли. – Ходят какие-то слухи, какие-то намеки, что будто бы в твоей бывшей конторе существует костяк людей. Какой-то законспирированный союз. Какой-то, если угодно, тайный орден, который сохранился после катастрофы. Сберег связи, финансы, возможности. Заложил сети в структуры новой власти, в банки, в телеканалы. И что этот «Орден КГБ» неформально связан со всеми влиятельными силами страны, управляет процессом настолько, что многие из недавних событий, такие, как устранение Прокурора, отставка Премьера, выдвижение новой, неожиданной плеяды политиков, – все это объясняют деятельностью твоих бывших партнеров, которые медленно всплывают на поверхность…
Словно в подтверждение его слов, из темной глубины водоема, по которой разбегались плески падающих блестящих ручьев, всплыла красная пучеглазая рыбина. Осмотрела их выпуклыми, телескопическими глазами, хватанула серебряный пузырек и ушла в темноту. Белосельцеву с его вернувшейся мнительностью показалась, что рыба следит за ними, слушает их разговоры, и они в безлюдном дворике находятся под пристальным наблюдением бессловесных рыб, мерцающих зайчиков солнца, удаленного, смиренно стоящего официанта. В словах Кадачкина он уловил едва различимое дребезжание, как в колокольчике, по которому пробежала трещинка, искажающая чистый звук.
– И нечто подобное, как мне давали понять, существует в ГРУ. Закрытая, хорошо организованная когорта, включающая отставников-генералов, офицеров, внедренных в коммерческие структуры, военных атташе посольств, командующих округов, генштабистов. Якобы эта группа составляет свой орден, соблюдает свою конспирацию. И многие из необъяснимых процессов нынешней политической жизни – крах движений и партий, возвышение корпораций и банков, срыв безупречных операций власти – объясняются существованием этих двух орденов, их борьбой и соперничеством, разницей их представлений о будущем государства Российского. Впереди решающая схватка двух тайных обществ, которая и определит судьбу России. Будем ли мы или нет. Ты ничего об этом не слышал?
Трещинка искажала и гасила звук, как в бронзовом буддийском колокольчике с крылатой танцовщицей из Ангкора, стоящей у него на столе. Белосельцев улавливал это легкое фальшивое дребезжание, глубоко сокрытое в доверительных интонациях старого друга. И уже неслучайными казались их встречи. Та, в день усекновения головы Шептуна, и эта, в дни роковых ожиданий. События, прокатившиеся над их головами с момента расставания на солнечном аэродроме Лубанго, когда жужжащие моторы пронесли Белосельцева над песчаной горой с огромной скульптурой Христа, эти события могли изменить их обоих. Превратить во врагов, поставить в разных углах враждующего, расщепленного общества. И не следовало бы им обнаруживать свои нынешние сущности, а лишь вспоминать то давнишнее, полное красоты и опасностей время, осмысленное и великое, когда оба они, африканисты-разведчики, в разных структурах служили единому целому – своему государству.
– Ничего об этом не слышал, – рассеянно сказал Белосельцев, старинным приемом создавая защитный экран вокруг мыслей, подлежащих сокрытию. Этим экраном были воспоминания об Африке, о ее таинственной красоте и природе, среди которых он выполнял боевое задание. О ее красноватой земле, пахнущей тлением, с остатками ядовитой пыльцы, чешуйками хитина умерших крылатых тварей, с комочками глины, словно пропитанной кровяными тельцами, и он на камне, на берегу океана, рисовал красной глиной профиль африканской красавицы. – Ничего об этом не слышал. А в чем их сущность, эти двух орденов?
– Мне, конечно, трудно судить. Я мало что знаю. Быть может, это вымысел фантазеров, желающих на пепелище, среди полной беспомощности и разгрома, усмотреть иллюзию сопротивления. – Белосельцев чувствовал, как Кадачкин закладывает дистанцию между собой и тем, что намерен был сообщить. И длина этой дистанции содержала в себе степень достоверности, уровень обмана, глубину сокрытия, на которую желал спрятаться от Белосельцева его прежний боевой товарищ.
– Будто бы в недрах госбезопасности, после разгрома Берия и хрущевских репрессий по отношению к элите разведки, возникло потаенное, глубоко законспирированное ядро, затаившее ненависть к партийным дилетантам, к комсомольским выдвиженцам, захватившим контроль над КГБ. Этот тайный кружок восстановил влияние органов и добился устранения Хрущева, но эта цель казалась промежуточной, и конспираторы госбезопасности поставили целью захват власти в стране, устранение одряхлевшей идеологии, проведение радикального реформирования косного государства и общества. Кружок, возглавляемый Андроповым, и стал основой «Тайного ордена КГБ»…
Белосельцев слушал Кадачкина, словно заносил его мысли на тонкие листы папиросной бумаги. По контурам пустоты, по отсутствующим фрагментам рассказа он сможет угадать скрытые побуждения собеседника. Он слушал машинально, старался не понять, а запомнить, заслоняясь от проницательного взора Кадачкина картинами африканской природы.
Джип с ангольским водителем качается в лесной колее. Грузовичок с двуствольной зениткой задевает низкие ветки. И в открытое окно влетает горячий, влажный ветер Африки, пахучий и маслянистый, как женские подмышки.
– Этот кружок, управляемый Андроповым, включал в себя модных политических журналистов, референтов партийных начальников, видных писателей и актеров с либеральными взглядами и, конечно, разведчиков, дипломатов, экономистов, – всех, кто выезжал за границу, был наделен дополнительными степенями свободы, располагал информацией и влиянием. В этом кружке, где царили застолья, смешные анекдоты, красивые женщины, переходившие от одного члена клуба к другому, делались важные дела. Продвигались фигуры на видные роли в газеты и журналы. Обеспечивались нужные назначения послов и руководителей партаппарата. Направлялись за рубеж делегации. Присуждались престижные премии. Постепенно создавался либеральный общественный слой, связанный круговой порукой, неформальными узами дружбы, где вызревали идеи реформ, – разрядка, конвергенция, перестройка. Когда Андропов стал главой партии, «Орден КГБ», по-прежнему законспирированный, имел на своей периферии огромную сферу влияния в партии, в культуре, в органах власти и информации. Там была негласно заявлена идея смены политического строя….
Бабочка бьется в сачке, просвечивая сквозь кисею красными и зелеными пятнами. Круглые островерхие хижины, где пасется тощее стадо, и чернокожий бушмен, в струпьях, со слезящимися глазами, с грязной тряпицей в паху, держит на плече сухой изогнутый лук, и в деревянном колчане торчат тяжелые, с орлиными перьями, стрелы.
– Конвергенция, заявленная Сахаровым, обнаружила себя в конвергенции разведок, советской и американской. Крупные агенты ЦРУ и КГБ заключили негласный пакт о создании единого центра, управляющего разоружением, снижением конфронтации, погашением локальных конфликтов. Этот центр мыслился как зародыш будущего «Мирового правительства», в интересах которого трансформировались СССР и Америка. На встрече с Рейганом в Рейкьявике Горбачев, оснащенный рекомендациями «Ордена», обещал демонтировать коммунизм и Советский Союз, что и было сделано в девяносто первом году. Крах коммунизма, обвал советского государства, хаос при создании нового строя, разгром КГБ на время прервали управляемый процесс перестройки, заставили «Орден» снова уйти в подполье. Действуя из подполья, используя американские связи, этот «Орден» готовит устранение прогнившего либерального режима, выведение на авансцену «человека разведки», который смог бы продолжить строительство нового мироустройства, где Америке отводится верховное место, а Россия встраивается в концепцию «нового мирового порядка». Говорят, этот «Орден» состоит из генералов внешней разведки и идеологической контрразведки и носит какое-то странное лингвистическое название – то ли «хинди», то ли «фарси», то ли «суахили». Ты ничего об этом не слышал?..
Он плескался в солнечно-зеленом океанском рассоле, подныривал под мокрую глянцевитую ветку, под ее длинные пахучие листы. Лопасти солнца проникали веером в воду.
– Ты ничего не слышал об «Ордене КГБ»? Ведь ты вращался в генеральской элите?
Синие пристальные глаза Кадачкина выведывали его сокровенное знание. Просачивались сквозь защитный экран, и Белосельцев выныривал из океана, окруженный благоухающей глянцевитой листвой, целовал сорванную с далекого побережья ветку, прижимал ее к животу и груди, не пуская Кадачкина в глубину своего подсознания, выдавливал его брызгами соли и солнца.
– Нет, ничего не слыхал, – рассеянно ответил Белосельцев. – А что это за «Орден ГРУ»? Что это за мифология, достойная конспирологического романа?
– Повторяю, я далек от этого. – Кадачкин длинным туманным взглядом показывал, как он далек, и по этому взгляду Белосельцев понял, как он близок, сколь достоверны будут слова, предназначенные для него. – Говорят, что «Орден ГРУ», или «Русский орден», ведет свое начало от Сталина, был его оружием в борьбе с троцкистами. Опасаясь реванша со стороны внутренних сил, немецкого вторжения и оккупации страны, он заложил основы «Русского ордена», который создавал идеологию «Русской Победы», остановил погром православия, вернул в атрибутику царские эполеты, имена Пушкина, Дмитрия Донского, Кутузова и Льва Толстого. Именно этот «Орден» собрался на торжественный прием в Георгиевском зале Кремля, где Сталин провозгласил тост за русский народ. Именно этот «Орден», руками Жукова, нанес поражение Берия, выдавил КГБ на периферию общественной жизни, после чего эти две спецслужбы стали непримиримыми соперниками…
Катер плыл по желтой воде Лимпопо, в которой кружили маслянистые шоколадные воронки, тянулась бахрома ржавой оторванной водоросли, а на горизонте плавно волновались холмы, затуманенные дымкой близкого океана. Чернокожий рыбак, перебирая леску, стоя в ладье, смотрел на катер.
– Другим человеком, кто оживил деятельность «Русского ордена» в момент, когда тайный кружок Андропова захватывал основные позиции и началась конвергенция, называют Романова, курировавшего военно-промышленный комплекс. Невидимая миру схватка КГБ и ГРУ окончилась отстранением Романова и приходом Горбачева, что означало конец государства. Но не конец «Русского ордена», который лишь глубже ушел в подполье, пропуская над своей головой разрушительные цунами перестройки…
Гостиничный номер в «Полане», бархатный рокот прибоя, брызги дождя на ночном стекле. Чернокожая царица лежит в широкой постели, закинув локти за голову. И он берет из вазы тяжелые глянцевитые яблоки, украшает ей груди. Укладывает на темные бедра кисть винограда. Сочную, отекающую соком клубнику кладет на ее лобок. На выпуклый черный живот водружает алый ломоть арбуза. И вся она, как богиня плодородия, в райских цветах и плодах, и он, ее жрец и возлюбленный, чувствует благоухание ее теплой кожи, яблочную сладость сосков, медовый запах подмышек, и зеленый огонь фонаря дрожит на хрустальной вазе.
– В эти последние десять лет, когда в хаосе гибла страна, бандиты угнездились во власти, а страной управляли спецслужбы врага, «Русский орден» накапливал силы. Собирал в свой круг интеллектуалов-военных, русских писателей и философов, ученых, не отдавших врагу уникальные знания, патриотических политиков и священников. Задачей «Ордена» было не допустить раскол между коммунистами и монархистами, «красными» и «белыми», к чему стремились захватившие власть либералы. И если не сцепились в разрушительной схватке «левые» и «правые» русские, то в этом заслуга «Ордена ГРУ», сохранившего потенциал развития…
Он сидел на земле в деревянной ловушке, ожидая наутро казни, и все его больные суставы, незажившие раны и ссадины, все страдающие изнуренные клетки и кровяные тельца молили о спасении. Внезапно ночь наполнилась падучими звездами, зеленоватыми бенгальскими искрами, летучими метеорами. Ночное небо исчертили бессчетные золотистые нити. Звезды падали в траву и деревья, бесшумно догорали в листве голубыми холодными вспышками. И он, сидя на холодной земле, созерцал африканское чудо, ниспосланное ему во спасение.
– Нынешняя власть Истукана завершается. На смену ему идет другой человек. Две тайные структуры – «Орден ГРУ» и «Орден КГБ» – борются за Избранника. Борются две идеи русского будущего. «Орден КГБ» встраивает Россию в мировое развитие как ресурс мировой энергетики, пресной воды, ископаемых, трансконтинентальных путей сообщения, что не предполагает суверенной страны, суверенной цивилизации и культуры. Излишки населения будут ликвидированы мягкими средствами.
Центром мирового развития становится Америка, и все, что противоречит глобальному единству и управлению, будет сметено и подавлено. «Орден ГРУ» мыслит категориями суверенной великой России, уповая на русскую альтернативу гибнущему миру, на великую идею России, спасающую мир от погибели. Две этих модели вступают в решительную схватку, в последний глобальный и космологический бой…
Африканский танец в горячей саванне. Полуголые юноши с копьями, девушки в набедренных повязках из длинных трав и цветов. Огненный грохот тамтамов, топотанье босых ступней. Блестящая черная кожа, раскрытые красные рты. И внезапно упавший ливень, смешавший землю и небо, превративший деревья в огромные зеленые лохани воды.
– В ближайшие недели произойдет смена власти. Выиграет тот, кто овладеет Избранником. Шансы у обеих структур равны. Предстоят сложнейшие комбинации разведок, от которых зависит будущее.
Кадачкин умолк, давая возможность Белосельцеву осмыслить сказанное, соотнести сообщение с тем, кто его передал. Его передал Кадачкин, член тайного «Русского ордена». Это тождество продолжалось секунду, и затем Кадачкин удалился на длину светового луча.
– Во все это слабо верится. Действительно, напоминает наивную фантазию романиста. Я очень далек от этого. Рассказал, что слышал во время досужих посиделок в банях, за кружкой холодного пива…
Белосельцев оставался спокоен. Ему только что передали послание. Но он не открыл конверта, кинул послание в урну. Его старый товарищ, друг по африканскому походу, вербовал его. Выведывал о заговоре «Суахили». Был представителем параллельного заговора. Москва была заминирована, и было неясно, в чьих руках находится кнопка взрывателя. Он, окруженный опасностями, среди переворотов и заговоров, один мог спасти Москву.
– Прекрасный обед, – сказал Белосельцев. – Такие встречи дорогого стоят. Мы не должны терять один другого из виду. Старые друзья не должны разлучаться надолго.
Они поднялись, оставили деньги, издалека поблагодарив официанта. Водопад, проливаясь вдоль кирпичной стены, брызнул прохладной свежестью. Обнялись, расстались с Кадачкиным. Удалялись в разные концы переулка, не оглядываясь.
Глава 28
Белосельцев машинально повторял: «Печатники… Свинчатники… Возьми печатный пряник… Комета взрыва прянет…» Катил на своей поношенной «Волге» через всю Москву, к гаражу, где еще недавно встречался с пророком Николасм Николасвичем, а теперь, угадывая необъяснимую связь между взрывом на Красной площади и предстоящей катастрофой, надеялся урвать крохи знания о грядущих московских взрывах. Он подкатил к гаражу.
Гараж был открыт с обеих сторон, пуст и просторен, просвечивал насквозь далекими белыми многоэтажками. В яме, где еще недавно стоял занавешенный полотнищами лакированный автомобиль-истребитель, теперь одиноко и вяло возился Серега, все в той же темно-зеленой косынке, с маслеными, державшими ненужную железку руками. Щурясь против солнца, он тревожно всматривался в Белосельцева, и по мере того как узнавал, его рот раскрывался в гагаринской белоснежной улыбке, и он ловко, по-обезьяньи, выскочил из промасленной ямы.
– Виктор Андреевич, вы же знаете, что случилось… Николай Николасвич… Я сначала не верил, думал, он машину для автогонок готовит… Подгоняет под нашу «Формулу-1»… Через Красную площадь… Я ему помогал киль прилаживать, крылья клепал, красную звезду рисовал… А он вон что надумал – Серега вытирал руки ветошью, боясь протянуть Белосельцеву замызганную пятерню. – Это он без меня с чеченцем Ахметкой сговорился и у того взрывчатку купил… У Ахметки взрывчатка хранится, Николай Николасвич машину набил взрывчаткой и пошел на таран, как Гастелло… Как теперь быть, не знаю…
Он выглядел несчастным, растерянным, потерявшим опекуна и учителя. А Белосельцев про себя отметил чеченца Ахметку и хранившуюся у того взрывчатку.
– Сюда приходили из органов, весь гараж с миноискателем перерыли… Должно, взрывчатку искали… Я про Ахметку им не сказал… Не люблю я этих ментов, они на рынке у азеров деньги берут и Ахметке ребятишками торговать не мешают… Вероника, дочка Николая Николасвича, сюда приходила… Как упадет на землю, как заплачет: «Это я, говорит, папочка, тебя погубила!.. Я тебе сердце рвала!.. А теперь ты из-за меня пропадаешь!» Сказала, что он в тюремной больнице лежит, умирает, а ее к нему не пускают… Может, вы, Виктор Андреевич, посодействуете… У вас знакомства, связи… Как бы нам к Николаю Николасвичу в больницу попасть… Я бы ему мою кровь отдал…
– Послушай, Серега, – Белосельцев схватил паренька за масленую руку и потянул прочь от гаража, – я тебе скажу одну вещь… Я сам до конца не уверен… Ты должен молчать… Мне еще самому неясно… – Он вытянул Серегу на берег реки. – Ты взрослый парень, поймешь, как велика опасность… Чеченцы готовят взрывы… Не только чеченцы, но и другие жестокие люди… Им нужно взорвать Москву, посеять панику, чтобы потом прийти к власти… Но об этом потом, не сейчас. – Он уводил Серегу все дальше от гаража, наставившего на них свое чуткое железное ухо. Подталкивал к берегу, где ветер подхватывал слова и нес к середине реки. – Один из взрывов, возможно, прогремит здесь, в Печатниках… Ты сам сказал, у Ахметки хранится взрывчатка, которой воспользовался Николай Николасвич… Мы должны отыскать взрывчатку… Бессмысленно обращаться в милицию, бессмысленно обращаться к властям… Все заодно… Мы сами должны разыскать взрывчатку и ее уничтожить… Острый, смышленый взгляд Сереги загорелся азартом. Он еще не понимал смысла задания, но его молодое нетерпение, его горе от потери учителя находили выход.
– Что надо делать?
– Разведка… Собери ребятишек… Установи слежение, наружное наблюдение за Ахметом… Все его маршруты и связи… Все гаражи и подвалы… Иди по пятам… Незаметно, ибо смертельно опасно… Ты командир ребятишек…. От них информация приходит к тебе… От тебя – ко мне… Вот моя визитная карточка, телефон… Звони днем и ночью… Я сам каждый вечер буду сюда приезжать… Мы должны обезвредить взрывчатку… Это наказ Николая Николасвича… Он там, в тюрьме, на больничной койке, переломанный, обожженный, нас вдохновляет…
– Я пойду и убью Ахметку, у меня есть заточка, – жестко сказал Серега.
– И не думай. Он сильнее, хитрее тебя. Твоя задача – выявить местонахождение взрывчатки… Сейчас же иди и собери ребятишек…
– Хорошо, – ответил Серега, – они сейчас в сквере. Подвезите меня.
Он запер гараж, подсел к Белосельцеву в «Волгу». Они покатили меж белых многоэтажных домов, и каждый из них мог быть заминирован. С балконами, на которых сушилось белье, с лоджиями, где пестрели осенние цветы, с детскими площадками, полными детворы. В сквере, где продавали мороженое, собрались ребятишки, чьи лица издалека показались Белосельцеву знакомыми. – Перед ночной сменой играют, – сказал Серега, вылезая из автомобиля. – Мне в октябре в армию. Комиссию прошел, здоров. Попросился служить в Дагестан, куда чеченцы залезли. Я их, гадов, буду здесь, в Печатниках, мочить и там, в Дагестане… Будьте здоровы, Виктор Андреевич, я позвоню. А к Николай Николасвичу попробуйте попасть, привет от меня передайте… – И он быстро зашагал к скверу, гибкий, худой, в повязанной боевой косынке, свистя на ходу в два пальца, сзывая к себе ребятишек.
Белосельцев тронул машину, повторяя: «Печатники, взрывчатники… Первопрестольники, тринитротолуольники…»
Он решил отправиться к Буравкову, обосновавшемуся в телевизионной резиденции Астроса. Ибо там, по косвенным признакам, можно было уловить приближение взрывов. К тому же Буравков навещал заключенного в тюрьму Астроса, выдавливая из него последние сведения о финансовых счетах, офшорных зонах, подставных фирмах, переводя деньги и собственность на свое имя. В той же тюрьме, в больнице, находился Николай Николасвич, и Белосельцев надеялся с помощью Буравкова добиться свидания.
Телевизионная башня «Останкино» вновь поразила его сходством с огромной, уходящей в поднебесье трубой, над которой туманилась гарь, излетавшая из преисподней. Он вошел в стеклянную клетку Телецентра, напоминавшего опрокинутый стакан, под котором роились уловленные, опоенные мухомором насекомые.
Он поднимался в лифте, и в просторной кабине вместе с ним оказались женщина и мужчина, чьи лица были знакомы. Она, маленькая и изящная, с печальными библейскими глазами, известная телевизионная дикторша, увенчанная Астросом бриллиантовой короной. Он, чуть вертлявый и нагловатый острослов, славный своими передачами по русской истории, в которых не оставлял камня на камне от императоров, полководцев, писателей, наделяя их смешными и слегка отвратительными чертами самовлюбленных глупцов. Оба прихорашивались в зеркалах, вели разговор, не обращая на Белосельцева ни малейшего внимания, как если бы он был элементом лифта.
– Астрос неудачник. Он слишком пылкий, неглубокий, неосмотрительный. Он подставился, – рассуждала похожая на Дюймовочку дикторша. – Я ему благодарна за квартиру, за лауреатство, за успех, но все это было не даром. Я вздохнула с облегчением, когда его устранили.
– Ну да, все мы видели, как он тебя домогался. Ты была фаворитка, Помпадур, и первые два дня носила траур, пока тебя не вызвал на прием Буравков. Не знаю, что он тебе сказал, но с этого момента твои туалеты стали еще изысканней и роскошней. – Острослов поиграл ногами в блестящих штиблетах, на что-то намекая, доставляя Дюймовочке удовольствие своими двусмысленными намеками. – Буравков – крепкий мужик, настоящий чекист. В нем есть что-то от екатерининских вельмож. Он обещал увеличить зарплату и улучшить квартирные условия. Он может быть жесток, но может быть и безгранично щедр. Разве ты не того же мнения?
– Ты права. Когда мне предложили подписать письмо в поддержку арестованного Астроса, я отказался, хотя он ко мне благоволил. Не следовало ему подставляться. А Буравков, представляешь, вызвал меня и попросил сделать передачу о русских святых Сергии Радонежском и Серафиме Саровском, чтобы чуть-чуть освободить их от сусального обожания, показать их сермяжность и недостаточность в сравнении с католическими святыми, такими, как святой Франциск Ассизский или Блаженный Августин. Он даже предложил мне поездку в Ассизи, от которой я, разумеется, не отказался.
Лифт остановился, и они вышли, бросив последние взгляды в зеркала, так и не заметив стоящего подле них Белосельцева. Он оказался в огромной, пустынной приемной Буравкова, еще недавно принадлежавшей Астросу. Под прозрачным колпаком метался зеленоватый иероглиф, постоянно меняя форму, словно безмолвно возникала древняя халдейская надпись, вещавшая на забытом языке забытые тайны, понятные лишь посвященным.
Посетители, ожидавшие приема, были похожи на тех, что несколько недель назад домогались Астроса. Какие-то раввины в черных колпаках, с курчавыми сосульками до земли. Нарядный, похожий на фазана негоциант с бегающими плутовскими глазами. Смиренный, с синими лампасами генерал, ожидавший для себя кусочек ракеты или ломтик атомной бомбы. Владелец кабинета за двойными дубовыми дверями был иной, но посетители ожидали от него прежних благодеяний, почти не замечая смены хозяина.
Двери кабинета бесшумно распались, и появилась секретарша, поразившая Белосельцева сходством с актрисой Миннелли, словно Буравков выписал из Америки ее огромный чувственный нос, иссиня-черные локоны, пухлые малиновые губы, смоченные блестящей слюной, большие ненатурально белые зубы, сквозь которые, как лампада, просвечивал алый язык. Ее грудь, как корнеплод, мощно раздвигала тесную блузку. Могучие икры неожиданно тонко сходили на нет, превращаясь в сухие щиколотки и маленькие хрупкие туфельки, словно заостренные, цокающие копытца. Секретарша обвела суровыми воловьими глазами встрепенувшихся было посетителей. Углядела Белосельцева, расплылась в длинной сладостной улыбке.
– Вас ждут, проходите! – очаровательно сказала она, останавливая строгими, выпукло-черными глазами остальных посетителей. Белосельцев вслед за ее духами, шелестящими материями, сладострастным цоканьем каблучков вошел в кабинет. Это было знакомое помещение, напоминавшее диспетчерский зал, с эллиптической кривизной стен, сплошь заполненных телевизионными экранами. Экраны находились даже на потолке, отражались в лакированном полу, но все были погашены, наполнены млечной мутью, как бельма. Ибо хозяин кабинета вел разговор с посетителем. Кивнул Белосельцеву, взмахом руки усаживая его поодаль, давая понять, что скоро завершит разговор и все внимание будет уделено желанному другу.
Белосельцев присел, имея возможность наблюдать Буравкова.
С тех пор как тот вытеснил Астроса, усадив его за решетку, в нем произошла быстрая, поразительная перемена. Из сдержанного, молчаливого, сторонящегося света и общения охранника, служившего тенью ослепительного громогласного шефа, он вдруг расцвел, распрямился, наполнился сытой свежестью, неукротимой энергией, обретя сильные жесты, резкую мимику, властный громкий голос.
– Скажи ему, пусть не валяет дурака и не испытывает мое терпение. – Буравков обращался к человечку с адвокатской внешностью, вертлявому и подвижному, напоминавшему язычок огня в керосиновой лампе, колеблемый ветром. – Я дам ему хорошую компенсацию, и он может уехать хоть в Грецию, хоть в Испанию. Передаст мне заводы, и о нем забудут. А иначе – нары, прокуратура, опись имущества. Алюминий тянется к алюминию, нефть – к нефти, деньги – к деньгам.
– А хорошие люди – к хорошим людям, – едко и одновременно угодливо вставил человечек.
– Вот именно, – снисходительно улыбнулся Буравков. – Мы тебя не забудем, отблагодарим от сердца. – Взглядом, как дрессировщик, поднимал из кресла посетителя, и тот подымался, пятился к дверям, угодливо кланялся.
– Ну, слава богу, – сказал Буравков, когда посетитель источился и они остались одни. – Рад тебя принять в моей резиденции. – Он жал ему руку своей большой горячей ладонью, в которую проливался жар неукротимой энергии и долгожданного, заслуженного успеха. – Говори, дружище, чем могу быть полезен.
– Для тебя это будет пустяк. В «Лефортово», куда ты ездишь, в больничном корпусе лежит человек, Николай Николасвич, фамилию узнать не успел. Он взорвал себя на Красной площади по соображениям не политическим, а мистическим. Он не террорист, а старообрядец, самосожженец. Принес себя в жертву. Мне нужно его повидать. Устрой свидание.
– Да, да, я слышал. Какой-то дурачок, блаженный. Изображал из себя летчика Гастелло. Сколько сейчас психопатов, бог ты мой! Нужна селекция, чистка, освобождение от неполноценных… Конечно, устрою свидание! – Он извлек из кармана маленький мобильный телефон, похожий на морского конька, еще недавно принадлежащий Астросу. Ловко, как на маленькой флейте, поиграл кнопками. – Евграфа Евстафиевича, будьте любезны, – властно попросил он кого-то невидимого. – Когда будет?.. Скажите, что звонил Буравков, пусть перезвонит на мобильный! – спрятал крохотное, светящееся огоньками морское животное в глубину пиджака. – Это старший следователь. Он на допросе. Минут через тридцать позвонит… А сейчас давай-ка посмотрим, что у нас варится на нашей телевизионной кухне. – Он нажал невидимую клавишу, и все экраны, на стенах, на потолке, разом вспыхнули, замерцали, влажно и сочно задвигались, словно в кабинет влетело огромное мифическое диво, сплошь, с головы до пят, усеянное мерцающими глазами.
Это диво было ангелом разрушений и смертей, крылатым серафимом взрывов и погребений. На всех экранах разом пульсировали зрелища подорванных зданий, сожженных дотла городов. Бен Ладен отдает приказ моджахедам – и взлетают на воздух американские посольства в Африке. Ведут на электрический стул скованного наручниками террориста, и тут же – зрелище супермаркета, рухнувшего бетонными перекрытиями на толпу покупателей. Дымящие развалины Ольстера, смрадные руины Кабула, истерзанный до фундаментов Вуковар, каменные клетки и мертвые катакомбы взорванного Грозного. И везде – рыдающие лица, оторванные ноги и руки, расплющенные камнями головы, выпадающие из живота внутренности. И еще – работа пожарных, труд спасателей, водометы, каски, бульдозеры… Эти повторяемые бессчетно, собранные со всего мира картины смертей и увечий производили ошеломляющее впечатление. С колотящимся сердцем, разбегающимися дикими глазами Белосельцев воочию видел апокалипсис.
Буравков кому-то говорил по селектору:
– Хорошо, но недостаточно!.. Готовьтесь показать такое, чтобы люди ползли к нам на коленях и умоляли спасти их!.. Готовьте бригады операторов, как если бы на Москву обрушится шквал межконтинентальных ракет!.. Одни бригады на место взрывов!.. Другие в больницы, в морги!.. Третьи на кладбища!.. Четвертые на московские площади для опроса населения!.. Я, конечно, утрирую, но эмоциональный удар должен быть тотальный!.. – Буравков вошел в роль режиссера. – Я буду просить вас все это повторить, но в большей концентрации!..
Белосельцев, потрясенный и сломленный, тем не менее, как авианаводчик под бомбами, зорко и точно фиксировал: здесь что-то готовилось, какой-то пропагандистский удар ошеломляющей силы, информационный взрыв, способный пробить любое равнодушное сердце, сотрясти любое окаменелое сознание. И этот информационный взрыв должен был тысячекратно усилить предстоящие взрывы в Печатниках. – Я обязательно тебе помогу. – Буравков выключил экраны и поднялся. – Этот следователь Евграф Евстафиевич – наш парень. Сделает, что мы скажем… У нас с тобой есть еще время. Давай-ка сходим в кукольный зал, посмотрим один сюжетик, придуманный мною, который мы запустим сегодня в эфир.
Они двинулись стеклянными переходами. В прозрачных отсеках, как в террариумах, среди ярких мхов и лишайников, под светом греющих ламп двигались чешуйчатые, пятнистые, с переливами и изменчивой нервной окраской твари, лишь при внимательном рассмотрении являвшиеся людьми в экзотических, из полупрозрачных тканей, нарядах. Здесь ничто не изменилось с того дня, когда Белосельцев появился в стеклянном царстве в сопровождении жизнелюбивого Астроса. Это было удивительно, ибо, казалось, новый хозяин, с новой идеей, эстетикой и политикой, должен был бы в корне перестроить фабрику развлечений, отказаться от апофеоза похоти, или «антропологической коррекции», как назвал одну из своих лабораторий Астрос.
– Я пока решил ничего не трогать. – Буравков заметил недоумение Белосельцева. – Важен не калибр орудия, не разрушительная сила снаряда, а цель, по которой ведется огонь. А цель у нас, как ты понимаешь, другая, – сказал он ничего не понимавшему Белосельцеву, подумавшему, что целью остается все тот же опоенный народ, опустошенными глазами взирающий на электронное мерцание экранов.
Они достигли помещения, охраняемого автоматчиками, электронными турникетами и кодовыми замками. Буравков сделал несколько магических жестов, прижал ладонь к стальной сияющей плате, приложил глаз к окуляру, фиксирующему строение зрачка. Дверь бесшумно раскрылась, и они оказались в знакомой комнате, напоминавшей врачебный кабинет, лабораторию алхимика, где среди запахов формалина и тления делались чучела, потрошились птичьи и звериные тушки. С легким стуком упавшей на пол ложки со стула навстречу им соскочил знакомый карлик с вишневыми глазами спаниеля, красным ртом и узкой, от уха к уху, нарисованной эспаньолкой.
– Здравствуйте, Маэстро. Привел к вам гостя. Вы, кажется, уже знакомы. – Карлик не ответил, лишь улыбнулся, шаркнув кривыми ножками, одетыми в средневековые, похожие на пузыри панталоны. Белосельцев с удивлением заметил у него за поясом маленькую шпагу. – Хорош, хорош! – похохатывал Буравков. – Настоящий Ромео!
Карлик не обиделся на издевку, склонился в любезном поклоне.
– Видишь ли, я всегда мечтал стать режиссером, театральным или в кино, все равно. Но наша чекистская работа исключала для меня такую возможность. Лишь спустя много лет я пытаюсь реализовать свою тайную страсть. Сейчас покажу тебе мою первую пробу. Конечно, мне очень сильно помог Маэстро, но есть и мой вклад. Сегодня этот сюжет мы покажем народу. Он называется «Содом и Гоморра».
Белосельцев насторожился, ибо помнил пояснение Астроса, который называл кукольные сюжеты способом магического управления миром. Каждый сюжет иносказательно предсказывал будущее, заманивая еще не существующие события в магическую ловушку, из которой они, сконструированные маленьким чернобородым волшебником, врывались в жизнь.
На верстаке, окруженный куклами, похожими на чучела людей, среди кристаллических пирамид и хрустальных призм стоял «панасоник» с большим экраном и магнитофонной приставкой. Буравков вставил кассету, удобно устроился перед экраном, пультом запустил изображение.
Возник город, чьи строения напоминали пагоды, античные храмы, мусульманские минареты, и среди сказочных городских нагромождений мерещились до неузнаваемости измененный Кремль, храм Василия Блаженного, высотное здание Университета. В городских чертогах, похожих на римские термы или станции московского метро, проходила оргия. Известные политики, члены кабинета, думские лидеры всех направлений, либеральные писатели и художники, облаченные то ли в ночные рубахи, то ли в туники, занимались свальным грехом. Безобразные сцены совокуплений, рукоблудия, лесбийские соития женщин, педерастические страсти мужчин, привлеченные для любовных утех ослы, собаки, тельцы – все это клубилось, издавало стоны, вопли, сладострастные рыдания.
Внезапно появился Господь Бог. Истукан в длинной белой хламиде, с картонным нимбом. Он созерцал ужасную оргию, заламывал руки, предупреждал грешников, что чаша его терпения переполнена, и если бы не находился среди горожан последний и единственный праведник, то гнев Господень излился бы на город огненной смолой и падучей испепеляющей звездой.
На экране возник праведник, очень похожий на московского Мэра. В монашеском балахоне, с веригами, истязал себя железными прутьями, ложился на гвозди. Вставал на всенощную молитву перед гробом, где, окруженный свечами, в доспехах римского воина, мертвый, лежал Граммофончик. Праведник припадал к нему, лобызал холодный, под легионерским шлемом, лоб, постепенно стаскивая с себя балахон, и вдруг улегся в гроб к Граммофончику, демонстрируя страшное грехопадение, свою некрофильскую сущность.
Снова возник Саваоф, напоминавший Истукана в смирительной рубахе. Он был страшен в гневе, посылал проклятья провинившемуся, погрязшему в блуде городу. Насылал на него карающего Ангела Отмщения.
Над городом появился Ангел, черный, бородатый, с огромным носом, в пятнистой военной панаме, похожий на Шамиля Басаева. У него были перепончатые крылья, как у летучей мыши. Он держал у груди чашу, черпал из нее огненную жижу, метал вниз на город, и здания взрывались, окутывались пожарами, погребли под собой нагрешивших мужчин и женщин. В багровом небе темными контурами возвышались мечети, пагоды, кремлевские башни.
Опять появился Саваоф, и перед ним, на коленях, умоляя о прощении грешников, – Ангел Заступник с лицом Избранника, с белыми, сложенными за спиной крыльями. Ангел уверял, что в городе еще оставалась одна праведная душа, и Содом не заслуживает истребления. Господь Бог удивился сообщению Ангела, но смилостивился и велел ему лететь и остановить истребление города.
Дальше следовала сцена боя, где черный, с перепончатыми крыльями и чеченским носом Ангел Мститель схватился с белокрылым Ангелом Заступником. Эта схватка с ударами крыльев, с приемами дзюдо, с подножками и кувырками, окончилась победой светлого Ангела. Он вырвал из рук Басаева чашу гнева и откинул ее далеко за горизонт.
Кинулся вниз, красиво, как голубь, сложив серебряные крылья, опускаясь на дымящийся город. Из-под развалин вывел на свет праведную душу – девочку в коротеньком платье, с челочкой, с узкими японскими глазками, похожую на известную либеральную депутатку. Счастливые, взявшись за руки, шли по улицам. Прощенные, раскаявшиеся в грехах жители, напоминавшие деятелей партий, парламентариев и министров, провожали их восторженными песнопениями.
Экран погас. Буравков азартно потирал свои большие горячие ладони, оглядывался на Белосельцева:
– Ну как? Что скажешь? Кто настоящий режиссер, я или Астрос?
– Ты великий режиссер, – Белосельцев бодро хвалил, стараясь скрыть свой ужас, ибо метафора была им разгадана, взрывы в Печатниках могли прогреметь уже нынешней ночью, – замечательный, остроумный сюжет. Превосходит все, что я видел в этой программе прежде. Астросу до тебя далеко.
– Будет еще дальше!.. – с неожиданной яростью прохрипел Буравков, и его нос от прилива тяжелой крови набряк и стал фиолетовым. – Слышишь, Маэстро?.. Покажи проклятому олигарху, что мы умеем выбивать показания!.. Пусть скажет, где у него недвижимость на Кипре!.. Пусть назовет посредников в «Бэнк оф Нью-Йорк»!.. Пусть перечислит подставные фирмы по перекачке нефти и газа!..
Чернобородый карлик с неожиданной быстротой вскочил на соседний верстак, где лежала кукла Астроса, удивительно точно передававшая его жизнелюбивый лик, кисельно-молочный цвет лица, пышное сытое тело. Стал топтать, тормошить, рвать на куски несчастную куклу, издавая тихое урчание хорька, терзавшего курицу, у которой на прокусанном горле выступили капельки крови. Бил ее маленьким злым кулачком в холеное лицо. Вонзал отточенный каблучок. Выхватил шпажку и пронзил матерчатое чучело так, что из него полетели опилки. Утомившись от пытки, тяжело дыша, яростно сверкая фиолетовыми выпуклыми глазками, накинул на шею кукле капроновую петлю, захлестнул на гвоздь, вбитый в стену, умело поддернул. Астрос закачался в петле, медленно вращаясь, свесив вдоль тела бессильные руки, на которых поблескивали бриллиантовые перстни. Буравков, тяжело дыша, открыв рот, смотрел на казненную куклу. В глубине его пиджака нежно затренькал мобильный телефон. Он извлек крохотного моллюска с флюоресцирующими капельками света:
– Слушаю!.. Евграф Евстафиевич?.. Ну спасибо, что позвонил!.. Что ты сказал?.. Когда?.. Несколько минут назад?.. Хорошо, перезвони, когда сможешь… – держал в руках умолкнувший телефон. Растерянно смотрел на Белосельцева. – Следователь позвонил… Сказал, что несколько минут назад Астрос повесился в камере…
Глава 29
Поход к Буравкову не открыл Белосельцеву доступа в тюремную больницу, где томился Николай Николасвич, но окончательно, с жуткой достоверностью убедил, что следующий этап «Суахили» предполагает взрывы в Москве. Всемогущий «Орден КГБ», о котором поведал Кадачкин, в обход государственных служб, в обход федеральной контрразведки, в обход самого Избранника готовил в Москве апокалипсис. Чтобы сквозь дым и кровавую жижу, среди стенаний обезумевшего народа захватить Кремль. Белосельцеву казалось, что пророк Николай Николасвич сквозь тюремную решетку взывает к нему, хочет перед смертью посвятить в священную тайну. И, желая добиться посещения тюрьмы, Белосельцев отправился к Копейко, который навещал Зарецкого в «Лефортово», добывая у заточенного олигарха какие-то последние секретные сведения.
Копейко не было ни в аналитическом центре, ни в «Фонде» Гречишникова. Он оказался в бывшей резиденции Зарецкого, в замоскворецком «Доме приемов», известном своими тайными совещаниями, шумными празднествами, элитными обедами, выступлениями знаменитых певцов и поэтов, находившихся на содержании у магната. Белосельцев заторопился в заповедный район Москвы, где, окруженный старинными парками, ветхими церквами, теремами времен Алексея Михайловича, особняками в стиле ампир, находилась резиденция, – нежно-бирюзовые, с белой лепниной палаты, окруженные чугунной решеткой.
Охрана, оставшаяся от прежнего господина, недоверчиво и смущенно впустила Белосельцева. Провела в апартаменты, которые еще хранили следы недавней роскоши, но уже были подвергнуты разгрому. Казалось, дом штурмовал отряд спецназа. Повсюду на лакированных инкрустированных полах были разбросаны фарфоровые черепки, обрывки дорогих тканей, обломки золоченых багетов. Резная зеркальная рама зияла пустотой с одиноко торчащим зубом яркого стекла. На атласных обоях оставались белесые квадраты от содранных картин. Рабочие в робах тащили во двор белый концертный рояль, который тоскливо постанывал, ударяя в косяки дверей. Белосельцев осведомился, где пребывает начальство. И смущенный охранник указал ему на открытые двери, ведущие во внутренний двор, где в дыму что-то ломалось и трескалось.
Замкнутый внутренний двор, отделенный от внешнего мира высокой, усеянной остриями стеной, был местом казни. Горели костры, в которых чадили, истекали ядовитыми разноцветными дымами картины известных московских модернистов. Рядом мерцала груда фарфоровых и хрустальных осколков, оставшихся от дорогих саксонских и севрских сервизов, от винных графинов и бокалов, еще недавно украшавших банкетные столы, пиршества элитных приемов. Разодранные на лоскутья, валялись костюмы от Зайцева и Диора, модные пальто и плащи, шелковые галстуки, атласные и бархатные занавеси и гардины. У открытого гаража стоял выездной «мерседес» Зарецкого. В нем не было стекол, превращенных в блестящую рассыпанную по земле крупу. В лакированных боках зияли страшные проломы и дыры. Тут же валялось орудие разрушения – согнутый, с заостренным концом лом. И посреди этого погрома, нещадного избиения, ритуального надругательства над святынями олигархического уклада стоял почти неузнаваемый Копейко.
Он был облачен в казачий генеральский мундир с золотыми эполетами, с набором Георгиевских крестов, царских орденов и медалей. Огненно-алые лампасы струились по его мощным бедрам, вливались в начищенные сапоги, за голенищами которых торчали сразу две нагайки. На круглой лобастой голове красовалась казачья фуражка. Огромный набрякший кулак сжимал рукоять висевшей у пояса шашки. Лицо было багровым от ярости, глаза дико и торжествующе созерцали панораму разгрома. Под подошвой нежно розовели черепки раздавленной чашки.
– Подходи, угощу «Нескафе», – хрипло захохотал Копейко, узнавая Белосельцева и додавливая сапогом хрустнувшие розовые черепки. – Может, шампанского? – Он сделал шаг и ударил пяткой хрустальный бокал, брызнувший из-под каблука ярким блеском. – Хочешь прокатиться? Подвезу! – Он длинно плюнул в изувеченный «мерседес», попав в зияющее окно. – Ты, кажется, любитель модных художников? Так давай походим по выставке! – Он нагнулся, схватил несгоревший холст с каким-то голубым грифоном и кинул его на угли. – Гори, гори ясно, чтобы не погасло! – Его рот раздвинулся в блаженной улыбке, и в глазах загорелись две рубиновые, отражавшие угли, точки.
– Счастливчику Зарецкому повезло, что он оказался в тюрьме, – пробовал пошутить Белосельцев, – представляю, как ты посадил бы его на угли и заставил жевать хрустальный бокал. Я знал, что ты его терпеть не можешь, но не предполагал, что до такой степени!
– Ненавижу жида!.. Я, казак, не забыл, как они Дон расказачивали!.. Это им, троцкистам проклятым, за Тихий Дон, за Государя Императора, за Святую Русь!.. Мой дедка, которого они застрелили, смотрит на меня с небес: «Так их, внучек!.. Бей жидовское отродье!.. А мы за тебя всей станицей помолимся!»…
Рабочие в робах наконец протиснули в двери концертный рояль, вытащили его во двор, и он, белоснежный, с золотыми тиснениями, напоминавший одушевленное существо, то ли белогрудую великаншу, то ли белого, выброшенного на отмель кита, мерцал одиноко под солнцем.
– К нам в станицу комиссары нагрянули, курени оцепили, всех казаков на площадь согнали и стали стрелять. Мой дедка под пулями, с дырой в голове, прежде чем умереть, прокричал: «Отольется вам, жиды, казачья кровь. Не сыны, так внуки отомстят, живыми зароют, а все ваше золото, какое у православных награбили, в огне спалят!» Ему из винта сердце прострелили, а комиссар, жидок, в галифе, с бородкой, сквозь пенсне поглядывал и папироску курил. Это мне батька рассказывал перед тем, как самому умереть. Я его завет помню!.. Копейко, боком, малыми шажками, примериваясь, подходил к роялю, к его выпуклым плавным бокам. Щурился, всасывал расширенными ноздрями воздух. Присев, вздыбив крутое плечо с золотым погоном, выхватил шашку, сверкнул на солнце стальной струей и что есть силы рубанул рояль. Стон взлетел в небо, посыпались твердые щепы, открылся зияющий сочный рубец. Он отступил, жарко дохнул, написал шашкой солнечный вензель, вонзил ее в белую плоть рояля, из которой, казалось, вслед за рыданием, брызнула алая кровь. В рассеченных венах забурлило, заклокотало, и каждая разрубленная струна, завиваясь, издавала надсадный прощальный звук, словно невидимый пианист играл музыку Шнитке, которая ярила Копейко. Он налетал на рояль, ахал, крошил его шашкой, выпускал из него ненавистный дух, мстя за горящие курени, пострелянных казаков, голосящих казачек. За казачонка, посаженного на штык. За белую корову, пробегавшую по станице в клочьях огня. Двое рабочих осторожно, боясь повредить, вытаскивали огромную фарфоровую вазу, изрисованную цветами, перевитую китайским драконом. Белосельцев вспомнил, что видел эту, в рост человека, вазу на картинке в модном журнале. Тогда в нее был поставлен пышный букет роз, вокруг, позируя, собрались именитые банкиры и их откормленные, полуобнаженные жены. Все сияло довольством, успехом, незыблемой властью. Теперь эту вазу рабочие выставили на свет, и она нелепо стояла среди задымленного двора, своими округлыми бедрами и широкой лепной горловиной напоминая статую.
– Жиды Государя Императора умучили ритуальным убийством. Стреляли в упор в девушек, в императрицу. Государь взял отрока-наследника на руки и сказал: «Стреляйте в нас обоих!» И жиды не дрогнули, выстрелили в упор в мальчика и в Православного царя. А потом из наганов делали контрольные выстрелы в белокурых княгинь, в мертвую царицу, в раненого Императора, в простреленного цесаревича. И опять жидок-комиссар курил папироску, стряхивал пепел в горячую царскую кровь… Ненавижу!..
Он подхватил с земли лом и ударил вазу, видя в ней Зарецкого и его богатых еврейских друзей, и Юровского, и Блюмкина, и толстобедрую Землячку, и Розу Люксембург, и Лилю Брик, и беспощадных еврейских комсомолок в нарядных сапожках с тяжелыми маузерами, и еврейских жен русопятых генералов, и министров, и Кагановича, и Мехлиса, и Илью Эренбурга. И от этого разящего удара ненависти ваза рассыпалась вся разом на мелкие куски.
Шесть или восемь рабочих, облепив со всех сторон огромный кожаный диван, ставя его торчком, вытаскивали наружу, надрываясь, кряхтя, сволакивали по мраморным ступеням.
– Соловецких мучеников, архипастырей, известных в России иереев, монахов и иеромонахов, простых сельских батюшек жиды на баржу грузили, выводили в студеное море. Монахи и батюшки, чуя смерть, пели псалмы, славили Господа, благословляли Русь. Баржа, по которой били из пушек, уходила на дно, погружалась в ледяную глубь. Мне один помор говорил, что в тихую погоду из моря доносится пение акафистов…
Рабочие выволокли наконец диван, поставили его косо на землю.
– В огонь его!.. Бензином!.. Чтоб ни клопа не осталось!.. – неистово крикнул Копейко, сам побежал к стоящей поодаль канистре. Обильно полил бензином роскошную кожу дивана, ручки из красного дерева, сафьяновые морщинистые подушки. Выхватил из костра клок огня, кинул на диван, и тот с гулом и ревом вспыхнул, словно поднялся из берлоги спящий медведь.
Белосельцев изумлялся, как в этом немолодом чекисте, прошедшем муштру КГБ, отшлифованном, словно речная галька, партийной идеологией, уравновешенном и внешне бесцветном, таился яростный, оскорбленный казак, дожидавшийся десятилетиями мгновения, когда можно будет вылезти из потаенного погреба, надеть казачий мундир, нацепить Георгиевские кресты, схватить дедовскую шашку и с визгом и гиком помчаться по родной степи, срубая ненавистные горбоносые головы в пенсне, с черными козлиными бородками.
– Залезли во все поры, во все щели. Русскому человеку податься некуда. Куда ни заглянешь, везде жид сидит. В правительстве – жид, на телевидении – жид, в банке – жид, в разведке – жид. Недавно в церковь на Ордынке зашел, деду свечку хотел поставить, а на меня дьякон, черный, как Карл Маркс, гривастый, горбоносый, уставился и красный жидовский язык показывает… Ненавижу!.. Огнеметом их, как клопов, чтобы знали место в России, сидели по своим синагогам!..
Рабочие вытаскивали из особняка огромный «панасоник» с млечным экраном и тумбочку с видеокассетами, на которых были записаны телесюжеты, выполненные по заказу Зарецкого. Копейко подскочил к телевизору, пнул экран, и тот лопнул с болотным чмокающим звуком, и из разбитого кинескопа засочились туманные ядовитые струйки, словно духи зла. Копейко ударами казацкого сапога толкал в костер кассеты, рассыпая играющие красные искры.
Он утолил свою ярость. Оглядел двор со следами свирепого погрома. Удовлетворенно хмыкнул.
– Пошли в дом, – обратился он к Белосельцеву, – батюшка приехал святить помещение, жидовский дух изгонять…
Белосельцев стоял среди понурых охранников, испуганной челяди, созерцавшей невиданное доселе действо. Там, где еще недавно собирался цвет еврейских банкиров и промышленников, лидеров демократических движений и партий, где раздавались оперные арии, исполняемые на итальянском языке заезжими звездами «Ла Скала», где играли лучшие джазмены Америки, где подымались тосты за премьера Израиля, читались под музыку Шнитке стихи Бродского и Мандельштама, где разгулявшаяся красотка с черным завитком на виске, с обнаженной грудью, задирала шелковый подол, показывая упитанную ляжку, танцевала на столе канкан, – вместо всего этого посреди приемного зала стоял православный батюшка в фиолетовой ризе, макал кисть в медную чашу и кропил стены, люстры, еще не содранные гобелены, вздрагивающих охранников, смиренную прислугу, и казачий генерал в золотых эполетах, новый хозяин дома, истово осенял себя крестным знамением. Белосельцев, чувствуя на лице водяные брызги, изумлялся. Значит, не прав Кадачкин, говоря о каком-то «Русском ордене ГРУ» и якобы прозападном «Ордене КГБ». Копейко, ветеран безопасности, демонстрировал свирепую русскость, лютую ненависть к космополитической когорте. Значит, нет никаких «орденов», и все перепуталось и смешалось в этой перевернутой жизни, где в хаосе и распаде умные злодеи творят бесконечное зло.
Сквозь молитвенные песнопения где-то рядом затренькал мобильный телефон. Копейко, выставив ногу с лампасами, извлек из штанов мобильник. Отвернулся от кропящего священника.
– Да, мистер Саймон… Я подтверждаю, мы готовы продать американцам и израильтянам часть нефтяных акций… И конечно, алюминиевых… И, разумеется, ждем финансовых вливаний в наш медиа-бизнес… Не слушайте этих россказней о «русском фашизме», мистер Саймон… Их распространяют наши конкуренты… Если вам нужны подтверждения, я и мои друзья, среди которых есть религиозные евреи, придем на переговоры в ермолках… Спасибо за звонок, мистер Саймон… – Копейко с благоговением закрыл крышечку крохотной шкатулки, в которой погасла горсть зеленоватых жемчужин. – Ты хотел поехать со мной в «Лефортово»? – спросил он Белосельцева. – Переоденусь, и сразу едем…
Белосельцев смотрел вслед удалявшимся казачьим лампасам и золотым эполетам, и все путалось в его голове.
Они промчались по воспаленному, похожему на дымящийся ров Садовому кольцу. Нырнули в сень высотного здания на Котельнической. Втиснулись в набережную Яузы и плавными изгибами полетели вдоль гранитного русла с окаменелой зеленой водой, мимо монастырей, авиационных лабораторий, влажных парков и тяжеловесных сталинских зданий к Лефортово. В тюрьме их встретил старший следователь, похожий на взъерошенного воробья, с которым Копейко обращался фамильярно, на «ты», небрежно похлопывая по плечу. Тут же, у проходной, следователь сообщил, что Зарецкий утром с сердечным приступом, с диагнозом патологии крови слег в тюремную больницу.
– Он у нас слабенький, дохленький, – хохотнул Копейко, – грубого слова не выносит. В Париж от нас хотел убежать, а мы его в клетку… Знаешь, – он снова хлопнул следователя по плечу, – скажи своим, пусть проводят моего друга Виктора Андреевича в лазарет, к тому шизофренику, который называет себя Гастелло. Пусть они вдвоем посидят. А мы с тобой пока потолкуем, как идет следствие. Проясним, какое отношение имеет гражданин Зарецкий к Шамилю Басаеву и к государственному перевороту, который нам, слава богу, удалось предотвратить. Потом и мы подойдем в больницу к нашему подследственному.
Следователь позвонил офицеру охраны, и тот, свинченный из железных суставов, твердых хрящей и скрипучих сухожилий, повел Белосельцева сквозь множество стальных дверей и решеток, электронных замков и гулких пустых коридоров, под бдительным присмотром телевизионных глазков. Охранники раскрыли перед Белосельцевым двери больницы, подвели к палате. Белосельцев вошел в стеклянный, зарешеченный бокс и увидел на койке Николая Николасвича.
Он лежал перебинтованный по рукам и ногам, в гипсовом футляре, куда замуровали его хрупкую плоть, чтобы больше не выпускать на волю. Лицо стало маленьким, с остренькими скулами, усохшим носиком и седыми кустиками редких бровей. Трубки и проводки, которыми он был окружен, непрерывно, по капле, сосали его жизненные соки, и он был наполовину пустой. Казалось, вот-вот иссохнет, оставив в гипсовом коконе легкую бесцветную шелуху. Белосельцев видел, что он умирает, быть может, доживает последние часы и минуты. Молча стоял, не решаясь приблизиться, глядя на закрытые веки, похожие на темные клубеньки. Но веки дрогнули, и открылись тихие ясные глаза.
– Ждал, что придешь… Я к тебе давно пришел, а ты только сегодня добрался… Я тебя видел, а ты меня нет… Мне теперь спокойно лежать, я у вас отпуск взял… Пойду отдохну, а вы еще тут поработайте…
Белосельцеву стало так жаль его, что глаза затуманились и цветные проводки и трубки расплылись, образовав вокруг головы Николая Николасвича яркие венчики. Еще один человек уходил с земли, непонятый, невысказанный, стремившийся косноязычно изложить обретенное им знание, в котором содержалось все мироздание и, не умещаясь в человеческую молвь, путая и ломая речь, толкалось наружу, силилось себя обнаружить. Заключенная в темницу, в зарешеченную больничную палату, замурованная в гипсовый кокон, душа силилась вырваться на свободу, обращалась к Белосельцеву за помощью.
– Мне насовсем уходить нельзя… Меня на земле поставили и крылья дали… Я на небо слетаю, навещу жену с сыном, букетик им передам и вернусь… Мне дочку нужно беречь… Я ей книжку читал: «Выхожу один я на дорогу…», а она мне слезы платком вытирала… Она хорошая, ты увидишь… Ей легче станет, когда я уйду… Она на войну пойдет… Как Зоя Космодемьянская… У меня в груди боль… Потому человек…
Белосельцев слушал с затуманенными глазами. Улавливал редкие капли света, падавшие из невидимого неба в сумеречную тюремную палату, горевшие по углам как тихие лампады. Перед ним, замурованный в камень, умирал лучший на земле человек, и не было сил, не было молитвы и колдовства, с помощью которых можно было его удержать.
– Я тебе говорю, попри смерть не смертью, а вечной жизнью… Я смерть попрал, оттого и умер, а вечная жизнь – Россия… Мы все должны умереть, чтоб Россия восстала, а в ней – наша вечная жизнь, как говорил Чкалов… Ты возлюби, восплачь, всех нас позови, мы и восстанем…. Цари из гробов, вожди из стены, а мы с тобой из крапивы… Почему у меня Богородица Дева радуется с одной стороны, а товарищ Сталин с другой?.. Так самолет устроен, по образу и подобию… Я всех люблю, потому и боль…
Белосельцев испытывал к нему нежность и мучительное влечение, словно лежащий перед ним человек был ему сын, или брат, или отец.
– Самый неверующий и есть в вере… Который заблудился, тот и дошел… Который разбился, тот и взлетел… Ты русский воин, ты без веры не выстоишь… Ленин живой, его нельзя хоронить, нету такой могилы… Преподобный Сергий встал и пошел по земле, ему в могиле тесно… Он на баррикаду явился и в сторонке встал, слушал, как я Маяковского жене и сыну читал… Ты верь – и дело свое закончишь, а я тебе помогу… Только дочь приведи проститься…
Белосельцев чувствовал, как умирает Николай Николасвич. Хотелось удержать его рядом, продлить его минуты, передать ему часть своей жизни, напитать своими соками, живой жаркой кровью. Чтобы не остаться на земле сиротой. Чтобы не кануло бесследно явленное через него светлое знание.
– Одна есть Земля – Россия… Один народ – русский… Которые финны, немцы, болгары – они тоже русские… Русский народ всех любит, потому его и казнят… Мы траву любим, и звезду, и сына, и прохожего, и пролетного, и проезжего, всякое колесо, всякую стрелу и пулю, которые в нас летят, оттого и живы… От нас другой мир пойдет, который никогда не умрет… От наших скорбей всем людям радость… Ты верь в Победу, она солнце, и звезда, и месяц, и Россия, и ромашка, и матушка, и доченька, и мы с тобой в Победе никогда не умрем… Давай прощаться… Руку дай…
Белосельцев склонился, взял в ладонь кончики бледных пальцев, торчащих из гипса. Николай Николасвич смотрел на него спокойным, удаляющимся взглядом.
Дверь приоткрылась, и в палату вошла Вероника, держа наполненный пластиковый пакет. Тревожно осмотрела Белосельцева, чье лицо показалось ей знакомым. Но она не вспомнила обстоятельств, при которых они встречались. Затем взгляд ее остановился на отце, и она, приближаясь, заглядывала в свой пакет, говорила нежно, нараспев, как разговаривает мать с больным ребенком:
– А что я тебе принесла?.. А что ты любишь?.. Бульончик куриный тебе принесла, еще тепленький… Сок апельсиновый, как ты просил… Тебе витамины нужны, чтоб поправился…
Пока она говорила, приближаясь к отцу, Белосельцев, пораженный смертью пророка, успевал заметить происшедшие в ней перемены. На голове ее была повязана простая косынка, скрывавшая чудесные золотистые волосы. Вместо короткой, обнажавшей колени юбки на ней было неловко сидящее долгополое платье. На лице не было грима, придававшего целлулоидный кукольный цвет, не было помады, от которой соблазнительно и влажно розовели губы. Она была проще, не так интересна. От нее не исходил дурманный, искусительный запах духов, напоминавший тропические благоухания.
– Какая у нас сегодня температура?.. Что нам врачи говорят?..
Она коснулась его пальцев, выглядывавших из гипса. Потом быстро, испуганно положила руку ему на лоб. Заглянула в остановившиеся, уже прозрачно каменеющие глаза. Обернулась на Белосельцева, ожидая от него помощи, объяснения, уверения в том, что отец жив и только заснул ненадолго. Но лицо Белосельцева, как зеркало, отражало в себе образ случившейся смерти, и Вероника, остановившись, прижав к груди руки, замерла перед бездыханным телом. А потом вдруг тонко, по-птичьи вскрикнула, упала ему на грудь, обнимая твердый гипсовый кокон, в котором остывал отец. Заголосила истошно, по-бабьи, захлебываясь в страшной слепой истерике, сквозь которую бурно пробивались древние клекоты, пузырились истошные кликушечьи голошения.
– Папа, папочка мой дорогой, зачем ты меня не дождался?.. Я к тебе торопилась, машину поймать не могла!.. Мне врачи сказали, что тебе лучше стало, а ты вон лежишь, и ручки твои холодные!.. Как же я тебе не сказала, что люблю тебя, жить без тебя не могу!.. Мне вчера мама и Андрюшка приснились, что мы сидим за столом, и ты входишь и яблоки нам раздаешь!.. Горькое ты мое яблочко, папочка мой дорогой!.. Как же я перед тобой виновата, а ты мне все простил!.. Ты меня хранил, защищал, а теперь я одна, и каждый меня обидит!.. Папочка, открой свои глазки, посмотри на свою доченьку, как она тебя любит!.. Ты мне куклу купил, а я ее потеряла, не знаю, куда подевалась!.. Что же они с тобой понаделали, все ручки твои переломаны, все ножки твои забинтованы!.. Почему ты меня не взял с собой, свою доченьку, мы бы вместе, с мамой и Андрюшкой, друг друга жалели!.. Почему ушел, меня не дождался, не сказал прощальное слово!.. Как же я теперь буду жить, у меня нету сил!..
Она на минуту потеряла сознание на груди у отца. Вошедшие санитары подносили к ее лицу нашатырный спирт, вливали в побелевшие губы стакан валерьянки. Под руки, осторожно выводили из палаты.
Он вышел в больничный коридор и увидел Копейко, который бодро, накинув на плечи белый халат, шествовал вместе со следователем, оглядывая номера палат.
– Кажется, эта, элитная? – он остановился перед дверью, подзывая Белосельцева. – Надо навестить недужного… Все-таки начальство в прошлом… Ты, – обратился он властно к следователю, – погуляй-ка с полчасика. А мы с Виктором Андреевичем навестим подследственного, – и, толкнув дверь, увлекая за собой Белосельцева, вошел в палату.
На просторной койке, подняв под одеялом колени, утонув узкой лысеющей головой в подушках, лежал Зарецкий. Желтый, словно выкрашенный бледным раствором йода, выложил на одеяло худые цепкие ручки. Над ним возвышалась ветвистая, как дерево, капельница, увешанная стеклянными плодами, прозрачными флаконами, перевитая лианами трубок. Сквозь них в щуплое тело магната просачивались подкрашенные и бесцветные растворы, которые, смешиваясь с его лимфой и кровью, порождали горчично-желтую окраску.
Над головой стоял монитор с пульсирующим электронным графиком, и казалось, что жизнь Зарецкого была запаяна в стеклянную колбу с извивающимся зеленым червячком.
Когда они вошли и Зарецкий узнал Копейко, его темные, с желтыми белками глаза дернулись ненавистью и страхом. Он попытался залезть под одеяло, глубже зарылся в подушки, и электронная линия на мгновение прервалась, а потом побежала быстрее, выстреливая острыми зубцами, похожая на юркого зеленого дракончика.
– Здравствуйте, дорогой товарищ, – глухо сказал Копейко, останавливаясь перед больным, упираясь в пол расставленными ногами, скрестив на груди сильные, твердые руки. И глухота его голоса, белый, накинутый на сильные плечи халат, круглая стриженая голова породили в Зарецком реликтовый ужас, словно явился палач и ему предстоят адовы муки.
– Ты за все ответишь, преступник!.. Мой адвокат подготовил протесты!.. В Верховный суд!.. В Суд Гааги!.. В комиссию по правам человека!.. Будет скандал, мировой!.. На мою защиту выступит вся интеллигенция, все мировое сообщество!.. Я подготовил письма сразу двум Президентам – России и Америки!.. Тебя сотрут в порошок, как фашиста и антисемита, и я мизинца не протяну, чтобы тебя спасти!.. – Зарецкий дергался, сучил под одеялом ногами, куда-то карабкался, вжимался в подушки.
– В Гаагу, говоришь?.. Интересно!.. – задумчиво, чугунным голосом произнес Копейко, глядя на монитор, где прыгала разорванная зубчатая линия.
Этот задумчивый чугунный голос, похожий на ядро, которое вкатывали в пушку, вырвал из тощей груди Зарецкого жалобный писк, словно в дупле удушили птенца.
– Ну хорошо, я понял мою оплошность… Я проиграл, не сумел тебя разгадать… Надо уметь проигрывать… Бери мое состояние, ты ведь в курсе всех моих дел… Ценные бумаги, недвижимость… Ты знаешь, в каких банках я держу деньги, где храню бриллианты… Все забирай… Я опять заработаю… Важно иметь голову, которая способна к открытиям… Мой бизнес – это цепь гениальных открытий, которые принесут мне новые деньги…
Он надменно, с видом превосходства, взглянул на Копейко и тут же струсил своего смелого презирающего взгляда. Задергал острыми коленками, вцепился в одеяло сухими заостренными пальцами.
– Ладно, ладно, я умею проигрывать…
– Умеешь, говоришь? – угрюмо поинтересовался Копейко, осматривая одеяло, словно примеривался, как бы ловче его схватить и сдернуть, чтобы обнажилось жалкое, квелое тело с дряблыми мускулами, узкой грудью, покрытое редкой шерсткой.
От взгляда, каким гробовщик снимает мерку с еще живого клиента, линия жизни Зарецкого превратилась в пунктир, над которым взлетали фонтанчики предсмертного страха.
– Договоримся, ты дашь мне уйти, а я тебе солью компромат на всю верхушку… На Истукана, где какие счета, дворцы в Мексике и Испании, нефтяные поля в Венесуэле, акции кимберлитовых трубок в Намибии… На Дочку два километра пленок – в постели со всеми, кому не лень, и с Астросом, и с шофером, и с тренером по теннису, с садовником, с главным охранником… Для «Плейбоя», за сто тысяч долларов… Скажу, кто застрелил Листьева, кто взорвал Холодова, кто зарубил Меня… Дам компромат на Гречишникова, как он мальчиков к себе возит и они вместе одну конфетку сосут… Компромат – это власть… Ты будешь самый сильный… Дай мне уехать!..
– Как ты сказал? Уехать? – Губы Копейко растянулись в резиновую мертвенную улыбку.
– Дай мне денег на дорогу!.. Пятьсот долларов!.. Уеду, и ты обо мне не услышишь!.. У тебя ведь есть дети, мать!.. Умоляю!.. – лепетал Зарецкий, углядев в круглых глазах Копейко что-то неотвратимо-ужасное.
– Пятьсот, говоришь? – Копейко медленно колыхнулся, как гранитный памятник, падающий с постамента. Клонился, валился, обрушивая ветвистую, увешанную флаконами капельницу, тончайшие проводки, соединявшие электронный стимулятор с сердцем Зарецкого. Капельница со звоном упала, расплескала по полу разноцветные растворы. Линия жизни на экране погасла. Зарецкий открыл ромбовидный рот, в котором от удушья взбухал фиолетовый длинный язык. Задергался, задрожал, как от холода. Поник, уменьшился, словно стекал в невидимую воронку, уходил под землю в сливное отверстие. Через секунду его не осталось.
Глава 30
Город, который был явлен из окна пышной, осенне-золотистой бахромой бульвара, непрерывным сверкающим водопадом машин, туманными кремлевскими башнями, далеким золотом Храма, тончайшей, словно сизое перышко, Шуховской башней, хрустальными витринами дорогих магазинов, полыхающими среди бела дня рекламами заморских товаров, неутомимо бегущей по тротуарам безымянной, безгласной толпой, – этот город был обречен. Обречен на сожжение, ибо в нем не осталось ни единого праведника. Повсюду, словно жирные черви, клубились пороки, свивались в липкие смрадные клубки в каждом доме, под каждой кровлей, в каждом человеческом сердце. Последний праведник Николай Николасвич лежал под простыней тюремного морга, и его безумная дочь бежала по Тверской, натыкаясь на фонарные столбы и размалеванные стенды реклам.
Он, Белосельцев, противясь воле Бога, восставая в своей безумной гордыне против Творца, должен был спасти этот город. «Господи… Царица Небесная… Николай Николасвич… Милая, любимая бабушка… Мама, родная… Цветочек-василечек… Ромашка…» – шептал он молитву, и чудо казалось возможным.
В сумерках, в которых, словно красная воспаленная рана, пылала над крышами реклама «Самсунг», зазвенел телефон. То был Серега, его задыхающийся, скомканный голос:
– Виктор Андреевич, Ахметку просекли… У него взрывчатка… Алешка, пацан, ну, вы помните, у него мать и отец воры, он из детдома сбежал… Алешка засек Ахметку, который сахар на рынок вез, из гаража мешки в «Газель» таскал… Из мешка песок просыпался, Алешка на язык взял, а оно горькое и вонючее… Ахметка увидел, отлупил Алешку чуть не до смерти… Сказал, что зарежет, если слово скажет… Алешка ко мне на карачках приполз, рассказал про песок…
– Куда Ахметка отвез мешки?.. Где «Газель»?.. – Белосельцев чувствовал, как стремительно помчалось время и началось жестокое состязание с теми, кто, притворяясь людьми, стремился взорвать город, выполнить наказ разгневанного Бога, и им, Белосельцевым, стремящимся их удержать, умолить разгневанное Божество пощадить город, в котором он родился и вырос и который бесконечно любил.
– Не могли проследить за Ахметкой… Он оторвался… Потом опять засекли, но уже без машины… Сейчас в ресторане «Золотая обезьяна» сидит с каким-то мужиком… Едят, а водку не пьют… Не знаю, о чем договариваются…
– Серега, жди меня на углу ресторана, сейчас выезжаю… Не светись… Держись в тени… Могут убить… За Ахметкой и мужиком, если выйдут, пошли наблюдателей… Минут через сорок буду…
Он гнал что есть мочи свою старую «Волгу», подныривая под мигающие зеленые светофоры, пробивая желтый огонь, ломясь напролом сквозь красный свет, уклоняясь от перпендикулярного потока машин. Миновал Таганскую площадь с огненной каруселью, встроился в ревущий желоб проспекта. Рядом, отставая и нагоняя, неслись грузовики, рычали самосвалы, скользили иномарки. И ему казалось, что все стремятся туда же, куда и он. Торопятся принять участие в последней схватке за город или в толпе зевак насладиться фантастическим зрелищем конца света, взлетающей в небо Москвы. Мелькавшие лица водителей и пассажиров казались враждебными, были на стороне заговорщиков. Он давил педаль, извлекая из утомленного железа надсадный стон. Старался опередить соперников, первым явиться на место. В черно-фиолетовом небе над проспектом, над ревущей струей машин мчался ангел, прижимая к бедру медную трубу. Белосельцев пытался обогнать самого ангела, опередить его жест, которым тот прижмет к губам медный горн, исторгая из него трубный глас апокалипсиса.
Он приехал в Печатники и в путанице улиц с односторонним движением не сразу нашел ресторан. Здания в моросящей сырости желтели мутными окнами, словно в квартирах горели коптилки, наполненные рыбьим жиром. Древний пещерный свет едва теплился в очагах, у которых собрались полуголые, волосатые люди, сонно жевали невкусную пищу, бессмысленно смотрели выцветшие телевизоры, сидя в неубранных, несвежих постелях. Не молились, не просили у Бога прощения. Не ведали, что доживают последние часы перед тем, как сгореть в слепящем пламени. И явилась мысль: остановить машину, кинуться в дома, стучаться в квартиры, будя жильцов страшной вестью, нарушая их сонное прозябание. Звать на улицы, чтобы всей толпой пасть на колени, воздеть к небесам умоляющие руки, просить у Господа отсрочки.
Он увидел ресторан, когда уже проезжал мимо, и не стал тормозить. Не сбавляя скорости, прокатил дальше, успев испытать отвращение к ярко-желтой вывеске «Золотая обезьяна», где из газовых светящихся трубок была слеплена оскаленная, сгорбленная шимпанзе. Асфальт перед рестораном был в липкой позолоте отражения. На нем как темные тени стояли продажные женщины. С ними весело беседовал привратник в каком-то нелепом наряде, видимо изображавшем английского колониального солдата в пробковом шлеме. Тут же было припарковано несколько машин, и одна из них, затрепетав оранжевой «мигалкой», медленно отъезжала.
Белосельцев уехал от ресторана, лишь мельком успев осмотреть окрестность, приметив неподалеку заросли кустов, в которых мог скрываться Серега. Сделал длинный, путаный круг, пробираясь сквозь кварталы, осененные туманными фиолетовыми фонарями, похожими на светящиеся ядовитые грибы. В одном месте под колеса ему бросилась нетрезвая пара, и пьяная женщина погрозила кулаком, в котором была зажата бутылка. В другом, около освещенного ларька в цветных пятнышках пивных банок, целлофановых пакетиков, бутылочных этикеток, ему замахал какой-то усатый небритый кавказец, прося подвести. Белосельцев медленно его объехал, всматриваясь в подозрительное лицо. Приблизился к ресторану, тормозя на дальних подступах, откуда не была видна гадкая вывеска, а только ее рыжее едкое зарево. Поставил машину подальше от фонаря. Сидел, всматриваясь в улицу, желая обнаружить стерегущих наблюдателей, скрытые дозоры, прикрывавшие Ахмета и его компаньона, сидящих в ресторане. Было пусто, моросил дождь, покрывая стекло машины размытой рябью. Белосельцев вышел в сырость, запахнув плащ, подняв воротник, натянув на лоб шляпу с полями.
Медленно пошел по тротуару к рыжей обезьяне, к дальнему углу дома, где начинались кусты, в которых мог прятаться Серега.
Проститутки в коротких юбках, с глазированными целлулоидными лицами стояли перед входом, на золотом отражении, и привратник в гетрах, в пробковом шлеме, в нелепо скроенном френче английского колонизатора скалился, осматривал длинноногих девиц, норовил ущипнуть за грудь. Те не уклонялись, хохотали, зорко поглядывали в глубину ресторана, где в рыжем свечении виднелись нарисованные пальмы, звучала музыка, мелькали неясные тени. Там, за бутафорскими пальмами, притаилась волосатая злая обезьяна, дожидаясь роковой минуты, когда загрохочут взрывы, и тогда над крышами пылающего города, сворачивая высотные шпили, смахивая железные кровли, встанет огромный волосатый Кинг-Конг с опаленной шерстью. Две машины, «БМВ» и «ауди», были припаркованы у тротуара. Места водителей пустовали, и Белосельцев, понурив голову, прошел мимо ресторана, слыша русалочий смех проституток.
Когда он удалился, приближаясь к кустам, из мокрой листвы вынырнул Серега, гибкий, ловкий, азартный, не в своей обычной косынке, а в спортивном картузе с козырьком. Соблюдая конспирацию, двинулся следом, произнося громким шепотом:
– Сидят, жрут… Внутрь никак не пройдешь… Я на минутку зашел, сказал, сигареты куплю… Увидал их за столиком, а потом меня турнули… Сюда давайте, Виктор Андреевич, за угол, из кустов хорошо видать… – Они нырнули в заросли, где было сыро, тесно от веток, виднелась стена жилого дома с одинаковыми квадратами окон, улица с редкими, шелестящими автомобилями и вывеска ресторана с обезьяной над входом.
– Место что надо… Хоть снайпера сажай, – счастливо засмеялся Серега, цепляясь картузом за ветки. Ему нравилась военная игра. Готовясь к армии, он уже находился в кавказских горах, выслеживал боевиков, звериным слухом ловил хруст ветки, падение камня. – Я Алешку побитого в гараже оставил отлеживаться, а девчата по Печатникам бегают, ищут «Газель». Они притаились в кустах, среди веток, как две осторожные чуткие птицы. Время, которое еще недавно стремительно неслось, как вода в горловине, теперь замедлилось, почти остановилось, накапливаясь в тихой заводи. Белосельцев знал эту особенность времени вдруг замедлять стремительное течение, замирать в недвижном омуте, перед запрудой, увеличивая свою глубину и массу, чтобы потом прорвать запруду, стремительно помчаться, ввергая мир в лавину сменяющих друг друга событий.
Внимание, вначале сосредоточенное на ресторане, стало постепенно рассеиваться. Ему вдруг показалось странным это сидение в кустах, в московском районе, выслеживание и ожидание врага, за которым когда-то охотился по другим континентам, прижимаясь молодым крепким телом к острым камням Саланга, глядя, как по тропке, почти не касаясь земли, идут моджахеды в шароварах и долгополых накидках и соседний пулеметчик, боясь себя обнаружить, прижимал к земле вороненый ствол «Дегтярева». Как в Анголе, на границе с Намибией, смотрел на красноватую ленту дорог, где вот-вот, в облаке гари, должна была появиться броневая колонна «Буффало», и чернолицый стрелок, потный, словно натертый ртутью, держал у плеча безоткатку. Как лежал в долбленом каноэ, сносимом коричневой водой Рио-Коко, вдоль шуршащих тростников, ударявших о борт ветвей, и молоденький сандинист, тяжело дыша от волнения, прижимал к груди «М-16». Теперь же враг с других континентов перенесся в Москву, и он, состарившийся, без оружия, имея в прикрытии худенького юношу в спортивном картузе, ожидал на московской улице появления врага.
Он думал, как станет действовать, если удастся проследить перемещение Ахмета и найти тайник со взрывчаткой, куда, посвечивая фонариком, войдет чеченец. Бежать в милицию? Или звонить в ФСБ? Или кинуться на спину Ахмету, ударить в бок отверткой, которая притаилась в кармане, или оглушить ударом камня?
Ему вдруг показалось нелепым это сидение в мокрых кустах. Нет никаких врагов, он стал жертвой своих обычных маний, повышенной болезненной мнительности, толкающей его в маразм. И надо прийти в себя, выйти из кустов, стряхнуть с пиджака дождевые капли, надеть нормально шляпу и открыто пойти к машине, под дурацкой безвкусной вывеской, мимо похожего на шута портье, размалеванных ночных русалок.
– Долго нету, – сказал замерзший Серега. – Может, ушли с другого хода? Пойти, что ли, взглянуть?
– Посиди, – остановил его Белосельцев, – я пойду… Они меня не знают… Зайду, поинтересуюсь ресторанной кухней… Подают ли жареного шимпанзе на вертеле…
Он продавил листву, шагнул на тротуар. Придал лицу легкомысленно-рассеянное выражение. Стал приближаться к ресторанному входу. Навстречу медленно, слепя фарами, наезжал джип, осторожно причаливал к тротуару. Уклоняясь от слепящих лучей, Белосельцев поровнялся с привратником в шлеме, подле которого уже не было проституток, собирался шагнуть на ступени, навстречу музыке, теплому, пропитанному гастрономическими ароматами воздуху. На пороге, из вестибюля с пальмами, появился человек, высокий, молодой, с тугими плечами, узким усатым лицом, в котором Белосельцев узнал Ахмета. Белосельцев задержал на весу поднятую, готовую коснуться ступени ногу, повернул ее в сторону, делая неловкий шаг, продолжая следовать по тротуару. Боковым зрением углядел второго, возникшего на пороге человека, и в крепкой, слегка сутулой фигуре, в круглых блеснувших из-под берета глазах узнал Гречишникова. Тот что-то весело, в спину, говорил Ахмету. Белосельцев, испуганно сжался, надеясь, что Гречишников, разомлевший от еды, не узнал его. Не убыстряя шаг, чуть покачиваясь, чтобы со стороны сойти за подгулявшего прохожего, он проследовал вдоль улицы, в ее затемненную часть, где притаилась его машина. Оглянулся – Ахмет и Гречишников уселись в джип, и тот плавно, полыхнув прозрачными фарами, покатил, удаляясь.
Время прорвало запруду и устремилось в промоину, омывая его испуганное, ставшее огромным булыжником сердце. Он сел в машину, пустил двигатель. Хвостовые габариты джипа медленно удалялись. Тронув «Волгу», боясь упустить из вида удалявшийся короб с рубиновыми хвостовыми огнями, подъехал к кустам, где таился Серега. Тот пулей выскочил, плюхнулся на сиденье, как намокший, нахохленный воробей.
– Они все в связке, – бросил Белосельцев Сергею. – Вместе нажмут на взрыватель…
Тот, не понимая, кивнул, повернул картуз козырьком назад.
Джип неторопливо катил, словно не желал, чтобы его потеряли из виду. Это насторожило Белосельцева, но скоро он понял, что водитель, не зная района, внимательно рассматривает дома. Найдя нужный, у которого была разрыта земля и стоял плохо освещенный знак «дорожных работ», водитель свернул во внутренний двор, мимо мучнисто-белого многоэтажного дома, остановился у подъезда, где скопились другие, оставленные на ночь машины. Белосельцев выключил фары, спрятал машину в тени деревьев, которые заполняли двор темными клубящимися кронами. Под этими кронами смутно различалась детская площадка – деревянный теремок, лесенки, песочницы. Было видно, как Ахмет вышел из джипа, что-то говорит оставшимся внутри машины. Вошел в подъезд, а джип, включив белый сигнальный огонь, медленно попятился, выбираясь из узкого пространства, собираясь выехать на дорогу.
– Ты следи за подъездом, понял! – приказал Белосельцев Сереге. – Когда он выйдет, ступай за ним. А я прослежу за джипом… Место встречи – обезьяний ресторан, в тех же кустах… Возьми деньги, для скорости будешь машину ловить. – Белосельцев сунул Сереге пачку купюр. Дождался, когда тот выскользнет из машины. Его легкая тень мелькнула под деревьями, скрылась в дощатом теремке с шатровой главкой, откуда сквозь бойницы можно было наблюдать за подъездом. Джип развернулся, выкатил под фонари на улицу, и Белосельцев, отпустив его, тронулся следом. Джип ехал быстро, по главной дороге, которая окольцовывала район. Не пропадал из виду, направляясь из Печатников навстречу редким, брызгающим фарами автомобилям. Среди них попалась патрульная милицейская машина, на которую Белосельцев взглянул с тоской и раздражением. Милиционеры, сложив у заднего стекла зеленые каски, небрежно держа у колен короткоствольные автоматы, катили сквозь район, ожидая привычного вызова на какую-нибудь пьяную драку или мелкое хулиганство подвыпивших подростков. Не ведали, что им навстречу попался джип с динамитчиками и патруль, вместе со всеми обывателями Печатников, был обречен на сожжение.
На выходе из Печатников, где дорога уходила к центру, мимо заводов, железнодорожных станций и насыпей, Белосельцев уже готов был отпустить машину в Москву, вернуться к жилому дому, где в детском теремочке укрывался Серега. Но вдруг перед красным светом, нарушая правила, джип резко развернулся и помчался обратно в Печатники, навстречу Белосельцеву. Не желая быть узнанным, заслоняя лицо, он откинулся и успел разглядеть сидящего за рулем водителя, его узкое промелькнувшее лицо, черную тонкую линию сросшихся бровей, слово проведенных кистью от виска к виску. Это был Вахид, вместе с Ахметом и Гречишниковым. Их партнер и сотоварищ. Все они замышляли взрыв. Были в сговоре. Кружили, как коршуны, по заминированному району, подлежащему уничтожению.
Повторяя опасный разворот, Белосельцев погнался за джипом, но тот увеличивал скорость, и старая «Волга» жалобно стенала, вытягивая железные суставы и сухожилия, готовые порваться и лопнуть.
Джип мчался в дожде, превратившись в туманное облако с красной сердцевиной. Белосельцев опасался потерять управление, боялся крутого поворота, неосторожного пешехода, ночной зеленоглазой кошки. Они вынеслись на пустырь, и сквозь брызги Белосельцев узнал гараж Николая Николасвича и черный мутный разлив реки, без огней, без отражений, в ветряной злой пустоте, откуда вдруг глянуло на него измученное лицо пророка, который безмолвно о чем-то просил, за кого-то молил. Но не было времени понять, что значило его появление, зачем убегающий джип вылетел на черный пустырь.
Они вернулись в жилые массивы. Пролетели ресторан с желтой отвратительной обезьяной. Джип резко прибавил скорость, словно включил турбины. Оторвался от Белосельцева, уменьшаясь, сливаясь с мокрой дорогой, фонарями, светофорами. И вдруг пропал, будто взлетел в мутное небо и скрылся за пеленой дождя. Белосельцев растерянно вел машину по пустой трассе, возвращался, сворачивал в проулки, пытаясь среди белесых домов, черных палисадников и дворов разглядеть злополучный джип. Остановился, переводя дух, слыша, как тихо, жалобно ноет машина, словно в ней тренькало металлическое насекомое.
И вдруг страшная, обжигающая мысль – его обманули, с ним играли, его вели, морочили, от чего-то отвлекали, посадили на блесну, тянули в нужную сторону, а потом оборвали леску и умчались, и оставшееся жало крючка звенит в машине. Его появления в Печатниках ждали, за ним следили. Быть может, с момента, когда он катил по проспекту, над ним в темноте летел ангел с трубой, передавая Гречишникову информацию о приближении «объекта». Или на въезде в Печатники, когда кинулась ему наперерез пьяная парочка и женщина с бутылкой была агентом Гречишникова, тут же сообщила ему о продвижении «объекта». Или ловивший попутку кавказец, махнувший рукой, дождался, когда «Волга» проедет, и по мобильнику позвонил Гречишникову, сообщая о маршруте «объекта».
И вторая страшная мысль, вдогонку первой – о подростке, оставшемся в деревянной западне среди заросшего глухого двора. О Сереге молило измученное лицо Николая Николасвича. «Сереженька, еду к тебе!.. Господи!.. Царица Небесная!..» Он гнал по району, страшась потеряться, не найти среди одинаковых, уныло-однообразных строений известково-белый дом. Но показались дорожные рытвины, окруженные дощатыми щитами, покосившийся знак дорожных работ. Белосельцев свернул к дому. Узнал узкий, заставленный сонными машинами проулок. Два-три непогашенных, мутно-желтых окна светились на фасаде. Черные вершины деревьев завивались и хлюпали от дождя и ветра. Смутно различалась детская площадка, уставленная теремками, песочницами, лесенками. Белосельцев оставил машину. Пересек двор с лавками. Шагнул через дощатую песочницу, где его привыкшие к темноте глаза разглядели построенный из песка городок, размытые дождем куличики и фигурки.
– Серега!.. – тихо позвал Белосельцев, приближаясь к терему. – Ну как дела?.. Как обстановка?..
Никто не отозвался. Он шагнул в глубину дощатого, пахнущего сыростью строения, ожидая, моля, чтобы навстречу ему встало гибкое худое тело подростка, блеснули его глаза.
– Сережа!..
Подросток лежал на спине, раскинув руки, и в темноте зорко-звериным взглядом Белосельцев с ужасом увидел тонкую голую шею и на ней глубокий черный разрез, почти отделивший голову, с липким языком крови.
– Сережа!.. – Он схватил откинутую руку. Она была еще теплой, но уже остывала, казалась прохладнее мокрой руки Белосельцева. Запрокинутая голова была с полуоткрытым, беспомощным ртом, с распушенными волосами. Упавший картуз лежал тут же. Белосельцеву стало жутко. Это он был повинен в его смерти. Он в своем легкомыслии, помрачении оставил отрока на заклание. Всю жизнь, что он прожил, он сеял вокруг себя смерть. Нужно было вставать, идти в ближайшее отделение милиции. Рассказать угрюмому неверящему дежурному о смерти подростка, о погоне, о заговоре, об Ахмете, у которого, возможно, хранится взрывчатка. Слушать недоверчивые, грубоватые вопросы оперативника. Садиться в патрульную машину, чтобы снова сюда вернуться.
Он отпустил хладеющую руку Сереги. Выбрался из дощатого терема. Направился к машине, напрямик, через песочницу. И в мокрую доску, чмокая, отколупнув белую щепку, вонзилась пуля бесшумного выстрела. Белосельцев кувыркнулся, уклоняясь от незримого снайпера, который из тьмы деревьев помещал в инфракрасный прицел зеленоватое очертание его тела. Сминая песочные куличи, он забился под дощатый борт песочницы, заслоняясь холодной доской, гасившей инфракрасное излучение. Второго выстрела не последовало, но во тьме, среди древесных стволов, мелькнула тень. Выскользнула в проулок под тусклый свет фонаря. Человек убегал, оглядываясь, опасаясь погони.
Белосельцев вскочил и погнался, безрассудно и яростно. У человека не было снайперской винтовки – либо он кинул ее на мокрую землю, либо выстрел был сделан из пистолета с глушителем. Убегавший мог отстреливаться. В ярости, в слепоте, не страшась этих выстрелов, видя в беглеце убийцу Сереги, Белосельцев побежал ему вслед.
Тот выскочил на проезжую часть, мчался под фонарями. Его тень укорачивалась и удлинялась. Было видно, как расплескиваются у него под ногами лужи. Он был скор, молод, одет в расстегнутую черную куртку, сильно двигал локтями. Белосельцев начинал задыхаться. Сердце стало огромным и рыхлым. Слюна прокисла. Он отставал. Запаленно дыша, продолжал погоню.
Человек свернул в проулок, кинулся вдоль бесконечного, словно известняковый карьер, дома. Вдоль мусорных ящиков, цветников, припаркованных лимузинов. Белосельцев понимал, что вот-вот его потеряет. Но человек вдруг резко нырнул в подъезд, хлопнув дверью. Ожидая за этой дверью выстрела в упор или удара ножом, заслоняя локтями живот и сердце, Белосельцев влетел следом на замусоренную площадку с тусклой лампочкой, с рядами жестяных почтовых ящиков, под которыми были мусор, бутылки, нечистоты. Лифт не работал. Пластмассовая кнопка, прожженная и оплавленная, была черной. Вверх по лестнице удалялись шаги бегущего. Белосельцев, страшась сердечного приступа, цепляясь за перила, не скачками, а медленными шагами, одолевал этажи, вверх, мимо неопрятных квартир, ободранных дверей, изрисованных и исчерканных стен.
Добрался до верхнего этажа. Чердачный люк был открыт. Цепляясь за железные перекладины, пролез на чердак. Увидел в черноте слуховое окно с синим квадратом ночного неба. Вылез с трудом на крышу, в ветер, в дождь, оглядываясь на плоской кровле, утыканной вентиляционными трубами и антеннами. Пытался разглядеть человека, но видел соседние крыши, близкие вершины деревьев и мерцающий на далекой насыпи пунктир электрички. Страшный удар сзади оглушил его, и, падая, он успел отрешенно подумать: «Сереженька, прости меня…»
Глава 31
Он пришел в себя и понял, что стоит на ногах, на крыше, руки его спутаны на запястьях, привязаны к какой-то металлической шаткой трубе, проходившей вверх, вдоль спины и затылка. Дул холодный порывистый ветер, брызгая мелким дождем. Москва, удаленная, туманилась сквозь дождь млечным заревом, и в этом зареве, далеко, загоралась и гасла багровая реклама. Близко, у крыши, волновались, как водоросли, смятые ветром вершины деревьев. Сквозь них размыто белели дома. На соседнем фасаде разбросанно, невпопад желтело несколько непогашенных окон. В сырой темноте по насыпи шла электричка, состоящая из золотых нанизанных бусинок. Следя за этими бегущими каплями света, он вел глаза вдоль кромки крыши, наблюдая, как электричка просачивается сквозь телевизионные антенны и вентиляционные трубы. Пропала, стала втягиваться в непрозрачную темноту, словно кто-то гасил огни головных вагонов. Когда они вновь показались по другую сторону непрозрачной преграды, Белосельцев понял, что этой преградой является человек в берете, с поднятым воротником, стоящий к нему спиной.
– Ну что, допрыгался… Говорил тебе, уезжай, хоть на Канары, хоть в свой идиллический Псков. Ты здесь не нужен. Ты должен был отдохнуть, просветлеть, исполниться благодати, а потом вернуться для новых свершений. А ты заупрямился, возгордился. Возжелал спасти мир, уберечь его от конца. А ведь конец-то мира задуман Богом. Ты против Бога идешь. С Богом задумал тягаться… – Гречишников со смехом повернулся к Белосельцеву, шагнул к нему, и стали видны под беретом его оранжевые круглые глаза, став частью мерцаний огромного мглистого города.
– Зачем убили юношу? – хрипло, выталкивая из легких ком прогорклого твердого воздуха, спросил Белосельцев. – Мясники…
– Ты же знаешь закон разведки. Если тебя обнаружили в процессе выполнения задания, то свидетель, пусть даже случайный, должен быть уничтожен. Древний закон разведки. Ты жив, потому что я оказался рядом. К твоей голове уже был приставлен ствол с глушителем, но я подоспел. Тебя бы нашли здесь, на крыше, через несколько дней по необычному скоплению ворон. Конечно, если б было кому искать… – Гречишников рассматривал его с симпатией, как живую собственность.
– Вы готовите взрывы? Сегодня ночью?..
– Ты утратил навыки оперативной работы, не мог зафиксировать наружное наблюдение. Мы вели тебя от самого дома, от Пушкинской площади, когда, после звонка мальчишки, ты торопился и не сразу завел машину. Мы следовали за тобой, и нам было видно, как на Таганке ты встал не в свой ряд и чуть было не промахнулся и не попал на Волгоградский проспект. Было смешно наблюдать, как ты ставишь машину под деревьями, недалеко от ресторана. Дама с собачкой, которая прошла мимо, сообщила номер твоей машины, и мы знали, что ты на месте. С этим шустрым парнишкой-молодогвардейцем вы засели в кустах, будто играете в военную игру «Зарница», и я подумал, что ты слишком долго работал в аналитическом центре и забыл элементарные уроки конспирации. Когда ты дважды прошествовал, как детектив из кино, мимо портье, которого мы нарядили в колониальный костюм Ливингстона, ты был уже у нас на крючке. Погнался за джипом с азартом мальчишки. Мне стало жаль тебя, и я попытался подать тебе знак, сказать, что твой замысел разгадан. Вывел тебя на пустырь, к реке, где находится гараж твоего полоумного знакомца-камикадзе, но ты не понял дружеского сигнала. Ты проиграл и должен был умереть как изменник, посягнувший на святыню «Суахили». Но я спас тебя, потому что испытываю к тебе симпатию и еще потому, что мы вели тебя не с Пушкинской площади, а с афганской войны, с Анголы и Мозамбика, с кампучийского задания и с командировки в Никарагуа. Ты значился в наших картотеках как наиболее перспективный, творческий работник, и мы в тебе не ошиблись…
Белосельцев понимал, что дело его проиграно, враг его одолел. В своем превосходстве сразил наотмашь, но помедлил, не нанес «удар милосердия». Воздел на эту мокрую кровлю, поставил над обреченной Москвой, чтобы сделать свидетелем гибели несчастного города. И что он может сделать еще, с разбитым затылком, привязанный к ржавой трубе, исчерпав запас своих хитростей, сил и мужества?
– Вас рано или поздно раскроют. Расстреляют как преступников. Но до этого из-за вас столько людей погибнет, столько ни в чем не повинных людей… – Он произнес эту жалобную, неубедительную фразу, глядя в оранжевые глаза, похожие на индикаторы электронного устройства, странным образом связанные с туманным заревом города, далеким блужданием света, чуть видными вспышками фар, миганьем далекой рекламы. Сейчас они моргнут, он сожмет веки, и электронный импульс приведет в действие взрыватель, и в разных местах города взлетят поднебесные фонтаны взрывов.
– Я ведь тебе говорил, большая история совершается большими толчками. Двигается взрывами, социальными или динамитными. Мир каждый раз переходит в свое новое качество через взрыв. Один «Большой взрыв» породил мироздание. Другой «Большой взрыв» его сметет. Посмотри, как тривиально доживает свои последние часы одряхлевший мир перед тем, как взорваться и перейти в свое новое качество, с новой землей и небом, с новым просветленным человечеством. – Гречишников театрально повел рукой над кровлями. – Москва перестает быть «третьим Римом» и становится наконец «Новым Иерусалимом»…
– Ты богохульствуешь. Устраиваешь театр, облекая в него обычное зверство. Ты намерен с помощью крови сотворить новый мир, но именно кровь сделает его безнадежно старым, ветхозаветным и дряхлым. Какими бы оригинальными технологиями ни был напичкан «Проект Суахили», эти технологии утянут в будущее преступное пролитие крови, и кровь разрушит проект…
– Это слова святоши, слова проигравшего. «Проект Суахили», о котором ты имеешь самое поверхностное представление, огромен, как лабиринт, источивший изнутри все трухлявое, сгнившее общество. Он построен так, что если уничтожается одна его ветвь, непомерно усиливаются другие. Если засвечивается одна его часть, то другие от этого только выигрывают. «Проект» нельзя уничтожить, ибо он нуждается в том, чтобы его уничтожали, и от этого только усиливается. Он устроен так, что в него вовлечено все человечество и нет ни палачей, ни жертв, ни виновников, ни судей. Всех объединит апокалипсический ужас, и люди будут умолять спасти их. И тогда придет Избавитель. Придет Избранник. Укажет на виновных. И даже если они невинны, люди бросятся и растерзают их…
– Чего вы хотите? Власти над миром? Но ты ведь немолод, скоро умрешь…
– Может, и не умру. И ты, как всегда, угадал – именно власти и именно над миром. Власть над сельцом, или хутором, или над губернией, или над Москвой, или Нью-Йорком, или, как нынче говорят, над Евразией, или над Европой и странами НАТО, над целым полушарием, западным или восточным, – это еще не власть. Власть в своей полноте должна быть всемирной, и только тогда она может стать реальным инструментом истории. Мелкие сатрапы, тупые околоточные, жалкие временщики полагают, что власть нужна, чтобы с ее помощью заиметь много денег или женщин, или завести императорские театры, или создать космические войска. Истинные властители, от Чингисхана до Александра Македонского, от Цезаря до Карла Великого, от Наполеона до Сталина, добивались власти, чтобы сделать ее инструментом истории. Объединить с помощью власти все человечество, все пространства, все ресурсы Земли и получить наконец вожделенную возможность управлять временем. Покончить с расчлененным человечеством, с бессмысленным разбазариванием ресурсов, умов, расстаться с войнами, ересями, нелепой разноголосицей не понимающих друг друга народов. Вот почему великие империи прошлого выше великих республик. Они несли в себе замысел объединенного человечества, способного услышать и воплотить замысел Бога. Вот почему сегодняшняя либеральная, омерзительная Россия хуже, ублюдочней великого Советского Союза, который был империей и был безрассудно нами потерян. То, что тебе предстоит сегодня увидеть с этой крыши, – не взрывы гексогена, не повод начать вторую чеченскую войну и даже не средство привести в Кремль Избранника, а реализация глобального замысла «Суахили». Начало нового мирового строительства. Завершение «вавилонской трагедии» и начало всемирной империи… Белосельцев чувствовал, как тупо болит затылок, как больно скрученным рукам, как холодна труба, к которой прижат его хребет. Ему казалось, что все это – дурной театр безвкусного и жестокого режиссера, превращающего казнь в ритуал, надевающего на казнимых размалеванные маски, накидывающего петлю под звуки бубнов, барабанов, тамтамов. Стоящий перед ним человек – маньяк и преступник, и если, увлеченный своим горячечным бредом, он приблизится еще на один шаг, то можно ударом ноги отбросить его к краю крыши, и тот с воем полетит вниз, скроется, как в бездне, в распахнутых черных кронах.
– Все гадают, в чем замысел и желание Бога. Чтобы каждый день бить по сто поклонов? Чтобы на каждой горе построить по храму? Чтобы сделать Папу Римского выше кесаря, а патриарха Никона выше царя Алексея Михайловича? Чтобы не трогать чужих жен, любить врага своего, левую щеку подставлять вместо правой, по которой тебя ударили? А ведь замысел Бога совсем в другом. В том, чтобы покончить с разделением церквей, с разделением народов, с многобожием, многоязычием, с непрерывной распрей и враждой за пространства, за пастбища, за караванные пути, за месторождения урана и кимберлитовые трубки. В том, чтобы создать объединенное человечество и в нем, едином, отразиться как образ единого, вселенского Бога. Но зачем объединять человечество? Зачем столько неблагодарных трудов? Почему не оставить негру его Африку, желтокожему – его пустыню Гоби, белолицему – его Днепр и Рейн? Почему всю свою историю человечество кочует, смешивается, словно разноцветные куски пластилина в горячей руке Бога? Да потому, что Бог задумал такое, что под силу только объединенному человечеству. Для этого мало одной страны и народа. Мало одной расы. Мало половины или двух третей человечества. Для выполнения Божьего замысла не хватило рассеченного надвое мира, где Америка и Советский Союз тратили непомерные силы на вражду и одоление друг друга. Порознь не могли даже достроить «Токомак» с термоядерным синтезом. Не смогли создать вакцину от рака и СПИДа. Систему управления мировым климатом. А ведь все это предварительные, подсобные цели, что служат главной, божественной, к которой, через все катастрофы и рассеяния, содомские грехи и религиозные фобии, Бог ведет человечество, дабы даровать ему бессмертие. Победить смерть, поправ ее через смерть разобщенного «вавилонского мира». Очистительным взрывом апокалипсиса сплавить разъединенное человечество, чтобы в тигле Страшного суда из рыхлого пепла возник алмаз. «Проект Суахили» в своей глубинной, сокровенной сердцевине – религиозный проект, связанный с эсхатологией, с реализацией замысла Божьего…
Белосельцев слушал Гречишникова, который говорил нараспев, чуть покачиваясь, словно проповедовал, читал невидимую богословскую книгу. Его голос, в сочетании с ветром, с брызгами дождя, ударяющего в звонкое железо, казался отрешенным, исполненным мучительной страсти, неодолимой веры, апостольской истовости. Белосельцев чувствовал, как начинает плыть голова и зрение застилают туманы, словно он погружается в сон.
– Двухполярный мир выше многополярного. Однополярный выше двухполярного. Либералы, эти гиены, поедающие трупы великих империй, могильные черви, сожравшие двухполярный мир, полагают, что могила, из которой они вышли, поглотит все человечество. Америка, на которую они уповают, как на оплот либерального мира, как и Советский Союз, переплавится в раскаленном тигле объединяемого человечества. «Суахили» и есть объединенное человечество, организуемое для вселенской задачи – для обретения человеком бессмертия. Мощь технологий, грандиозность биоконструкторов, анализ математиков, открытия антропологов, прозрения религиозных мыслителей будут направлены на воскрешение. Мы воскресим всех, кто умер тихой старческой смертью или был убит во чреве матери. Кто пал от каменного топора или взрыва атомной бомбы. Кто умер от болезни или был запытан в застенке. Мы воскресим все прошлое человечество, во всей его полноте. Нерона и замученных им первохристиан. Инквизиторов и сожженных еретиков. Гитлера и всех жертв холокоста. Воскресим Блюмкина, Ягоду, Ежова и расстрелянных ими архиепископов, казачьих атаманов, русских аристократов. Мы воскресим немецких солдат Второй мировой и красноармейцев Сталина, убивавших друг друга под Москвой, Сталинградом, Берлином. Их вражда, непреодолимая в расщепленном, враждующем человечестве, будет снята во вселенской империи. Мы воскресим баррикадников Дома Советов и полковника «Альфы», убитого снайпером. Мученика Евгения Родионова, которому чеченский палач отсек ножом голову, и чеченского полевого командира, погибшего на русской «растяжке». Воскресим несчастного, легковесного Граммофончика, глотнувшего не из той рюмки, и девочку, изнасилованную до смерти в петербургской подворотне в те дни, когда Граммофончик был мэром. Воскресим афганских погонщиков каравана с оружием, которые были расстреляны на твоих глазах в Кандагаре. И ту итальянку-разведчицу, с которой ты провел ночь в кампучийской гостинице, в Сиемреапе, и которая подорвалась на вьетнамском фугасе. Воскресим намибийского учителя Питера, которого ты послал под бомбы «миража», и черную красавицу Марию, о которой ты тоскуешь ночами. Мы непременно воскресим славного отрока Сергея, ненароком попавшего под лезвие чеченского ножа по твоему недосмотру. Для их воскресения нам нужно было их сначала убить. Быть может, все убитые на земле были умертвлены для будущего их воскресения. «Проект Суахили» – это сокровенная сущность истории. Он был всегда, еще до сотворения земли. Был в плазме «большого взрыва». Был в замысле Бога…
Белосельцеву казалось, что ему поднесли чашу пьянящего дурмана. Все, что еще недавно вызывало в нем ужас, теперь казалось разумным, неизбежным, окрашенным всечеловеческим знанием, находилось в согласии с Божественным промыслом. – В каждом поколении человечества была жреческая элита «Суахили», хранившая завет воскрешения. Завет передавался из эпохи в эпоху, из народа в народ, из религии в религию. Везде были мы, люди «Проекта». Иногда часть «Проекта» вскрывалась, и тогда нас уничтожали, под разными именами, в кострах или на плахах, у кирпичной стенки под дулами конвоиров или в чистом поле, под ободами боевых колесниц. Мы и сегодня везде. В Японии, Китае, Германии, России. Нынешняя элита «Суахили» формировалась в недрах разведок, которые при Андропове и Рейгане начали свою конвергенцию. Занимаясь разоружением и разрядкой, создали закрытое сообщество разведок, к которому принадлежал и наш с тобой наставник генерал Авдеев, и твой соперник в Афганистане американец Ли, и твой ангольский противник Ричард Маквиллен, которых мы щадили, уводили из-под пуль, и которые щадили тебя. Вокруг нас, часто об этом не ведая, концентрируются лучшие умы человечества. Известные политики, проповедующие глобализм. Гениальные ученые, открывшие геном человека. Известные геронтологи, продлевающие срок жизни. Виртуозные хирурги и биохимики, создающие искусственные органы. Мистики, маги и экстрасенсы, хранители древних культов. Философы ноосферы и федоровского «общего дела», соединяющие природу и человечество в организованное единое целое. Тот Доктор Мертвых, хранитель ленинской мумии, к которому ты ходил в поисках «красного смысла», работает в нашем сообществе. У нас есть противники, не желающие объединяться. Анархисты Европы, скандально и бессмысленно воюющие с глобализацией. «Красные конфуцианцы» Китая, противопоставляющие себя остальному миру, создающие в недрах китайского миллиарда второй полюс. Исламские фундаменталисты, видящие в единении мира происки шайтана. Русские националисты, толкующие об особой судьбе России. Нашими друзьями являются евреи, взявшие на себя страшное, непосильное бремя соединить разбегающуюся галактику, подвести языческое многобожие под длань единого Бога, сочетать расточительно-пестрое человечество в единую трудовую артель. Они приносят непрерывные жертвы. Их преследуют, казнят, ненавидят. Сжигают в газовых камерах, изгоняют с мест обитания. Но, послушные заповедям, осознавая свое мессианство, они соединяют, сшивают рваное человечество – с помощью всемирной религии, с помощью всемирных денег, с помощью всемирной культуры, науки и информации. Астрос и Зарецкий были уничтожены не потому, что они евреи, а потому, что они – заблудившиеся либералы, чей материальный и информационный ресурс понадобился «Суахили». Это говорю тебе я, потомок русских крестьян, родившийся в костромской деревне, кадровый сотрудник госбезопасности. Далеко не все догадываются, что работают на «Суахили». Не знает об этом Избранник. Он и не должен знать. Мы создали его в нашей лаборатории. Он синтезирован. Быть может, не на белковой основе, а на основе кремния или германия. Быть может, он вообще – мнимость, игра воображения, пучок световых лучей. На торжествах посвящения в Президенты ты увидишь не человека, а только яркое пятнышко света, упавшее на кремлевский паркет… Сквозь разноцветный туман, похожий на прозрачное крыло африканской бабочки, которое приложили к зрачкам, что-то начинало его тревожить. Воспоминание. Давнишняя мука. Словно это уже было когда-то. Недавно или в глубокой древности. С ним или с тем, кто жил до него. Кто-то стоял на кровле, и вдали светились золотые пагоды Ангкора, зеленые минареты Герата, резной бело-розовый собор в Толедо, псковская белоснежная церковь Николы-на-Горке, здание на Котельнической набережной. Так же шел дождь и дул ветер, болел разбитый затылок, ржавая труба леденила спину. И кто-то второй поводил рукой, предлагая первому искусительную жизнь без страданий и смерти, вечный рай и блаженство, требуя малой жертвы – отречения от прежних святынь.
– У нас, в России, особая миссия. Мы, русская ветвь «Суахили», призваны покончить с юродством русской истории, с фанаберией «русской идеи». Миф о неповторимой России, о ее богоизбранности, об особой суверенной судьбе – этот миф дорого обходится миру. Еще дороже – самой России. Великие преобразователи пытались вернуть Россию в мир, из которого она выпала, как из гнезда. Пытались вывести ее из религиозных сумерек, из бредовых теорий, уберечь от русского мессианства, которое проповедуют объевшиеся мухоморами философы, угоревшие на русских печах литераторы. Попытка вырвать Россию из мира, как вырвали луну из земли и вытолкали на орбиту, приведет к тому, что богатейшая страна превратится в мертвый сателлит с кратерами и безводными морями, а на земле, где когда-то была Россия, образуется огромная рытвина, залитая соленой водой. Атлантида, которую ищут на дне океана, на самом деле – Луна, которая отломилась от материнской планеты и ушла в мертвый Космос. «Русская Победа», «Русский Век», «Русский Рай» – убогие утопии, которые нам предстоит преодолеть, как пытались это сделать до нас опричники Ивана Грозного, преображенцы Петра Великого, масоны Александра Первого, комиссары Ленина. Твой ненормальный дружок Николай Николасвич, юрод, старовер, камикадзе, – воплощение упрямого русского скудоумия, готового лучше взорвать себя или спалить, обложив хворостом, нежели соединиться с остальным человечеством. Мы спасем Россию, не дадим ей превратиться в страну-камикадзе. Взрывы, которые ты увидишь, – это целебные взрывы, исцеляющие Россию от «русской идеи». Взрываем, чтобы не дать взорваться. И мы своего добьемся. Нашим противником являются люди ГРУ, объединившиеся, подобно нам, в закрытый орден. С армейской ограниченностью и с казарменной простотой они проповедуют русское возрождение. Планируют Великую Россию. Мы боремся с ними и победим. Они опоздали. Мы опередили их. Взрывы, которые ты увидишь, их уничтожат. Мы приведем в Кремль нашего Избранника раньше, чем они своего. Но если ты полагаешь, что Избранник есть венец «Суахили», ты ошибаешься. Не он находится на вершине нашей магической пирамиды мира. Не он таится в сердцевине нашей хрустальной мистической сферы. Тот, о ком я говорю, выйдет в уготованный час. И, быть может, ты увидишь его…
Ветер дунул в лицо. Брызнула в глаза горсть дождя. Образ Николая Николасвича как бесплотный дух возник перед ним, колебался среди вспышек туманного города. И наваждение его кончалось. Он снова был трезв, привязан к железной трубе на крыше дома в Печатниках.
– Лучше ты убей меня сейчас, – сказал он Гречишникову, – иначе я убью тебя позже. И нет такой силы, которая сможет тебя воскресить.
Тот засмеялся в ответ.
– Я оставлю тебя здесь и уйду. Ты остаешься жить, потому что мы слишком тобой дорожим. Совращение Прокурора, или поездка к Исмаилу Ходжаеву, или чемодан с фальшивыми долларами – это все, как ты понимаешь, пустяки, тебя недостойные. Это была просто притирка, проверка. Ты обладатель уникального духовного опыта, который понадобится нам на следующих, основных этапах «Проекта». То, что ты увидишь отсюда, непомерно обогатит твой дух. Мы встретимся, и я поставлю перед тобой основную задачу. Мало кто удостоился наблюдать конец света с такого удобного, безопасного места. Многие бы дали за эту возможность миллионы. А я задаром привел тебя на смотровую площадку и поставил на самую выгодную позицию. С этого момента ты не Виктор Андреевич Белосельцев в Печатниках, а Иоанн Богослов на острове Патмос. До встречи. Аминь.
– Продолжая тихо смеяться, он повернулся и скрылся в слуховом окне. А Белосельцев остался стоять под дождем, среди черных шумящих вершин.
Он стоял, прикованный к столбу, ожидая казни, не только своей, но и всего мира. Мир тоже был прикован к столбу, огромному, черному, уходящему в поднебесье, но не ведал об этом.
В свои последние минуты мир выглядел обыденно и привычно. Не содрогался от страха. Не молился. Не просил у Бога прощения. Не пускался в безумные оргии, чтобы насладиться в последние мгновения жизни. Время от времени на отдаленной насыпи, затуманенные дождем, проходили ночные электрички. На близкой реке, за мутной завесой, помигал полуночный буксир, и река вновь пропала, только давала знать о себе порывами черного ветра. В соседнем доме погасло одно окно, и тут же вспыхнуло другое, на противоположной стороне фасада, – кто-то проснулся от сердечного приступа или поэтического вдохновения или не одолел изнурительной бессонницы.
Белосельцев не понимал, как должен вести себя в эти завершающие минуты мироздания. Попытался освободиться. Шевелил пальцами, напрягал связанные запястья, но веревка накрепко стиснула его руки по другую сторону трубы. Потянул трубу, наклонился вперед, повис на руках. Труба дрогнула, подалась в месте соединения с крышей. Он дернул сильнее, рванул, ударил в трубу пятками. Она задребезжала, ее металлическая дрожь передалась в его напряженный хребет. Надеясь сокрушить железо, он стал биться и дергаться. Изнемог. Стоял, хрипя, испытывая боль в запястьях и лопатках.
Он попробовал позвать на помощь и крикнул. Крик сразу отнесло поверх крыш. Звук, не долетая земли, растаял в моросящем небе. Он крикнул громче, раскрывая рот, и твердый холодный ветер загнал его крик обратно в гортань, забил рот мокрым кляпом. Люди не услышали его, да и что толку было в их помощи, если все они, спасающие и спасаемые, были обречены. Он попытался привлечь к себе внимание Бога. Прежде чем молить о спасении, хотел, чтобы Бог заметил его, привязанного к ржавой трубе, повернул свой суровый лик, всмотрелся в него. Надеясь, что Богу могут быть интересны его благие деяния, добрые милосердные поступки, которые совершал в течение жизни, он стал их вспоминать, предлагать Спасителю. Безмолвно о них выкрикивал, возводя глаза к пролетавшим тучам.
Он чувствовал, как ржавая железная труба проходит сквозь его тело и все его ткани и мускулы насажены на железный кол, пронзивший его насквозь. И, видя глухое, безответное небо, слыша немоту отвернувшегося от него Бога, стал кричать:
– Ну убей меня, Господи!.. Ну возьми мою жизнь, но сохрани жизнь миру!.. Сделай меня главным ответчиком за все злодеяния, но пощади этот город и мир!..
Бог не внимал его крикам. Не принимал раскаяния. Оно было слишком поздним. Конец Света был необратим, перешел «точку возврата», за которой невозможно было остановить угрюмое стремление мироздания к своему концу.
Ветер дул в одну сторону, и это был ветер, который нес не тучи и дождь, но приближал Конец Света. Белосельцев, овеваемый этим могучим темным потоком, испытал древний, хтонический ужас, зная, что тем же ужасом исполнились горы, материки, морское дно, плавающие в океане киты, города с очнувшимися жителями, бессчетные могилы с дрогнувшими костями. Вся живая и неживая материя, ожидая своего исчезновения, ужасалась, слушая темный, налетающий вихрь.
Он увидел, как заколебался, выпал из фокуса соседний дом. Часть фасада с окнами и подъездом оторвалась от фундамента, вылетела вверх бруском, рассыпалась на множество неровных частей и обломков. Страшный хруст сотряс воздух. Раскаленный колючий смерч пронесся над крышами. Белосельцев, задохнувшись в безвоздушном пространстве, ошпаренный жаром, взлетел на вырванной с корнем трубе. Держался секунду в небе, дико вращая глазами, видя страшную, открывшуюся на месте дома дыру, а потом рухнул обратно на крышу и потерял сознание.
Быть может, час или два он находился в беспамятстве. Разлепил склеенные жижей глаза. Голова его свешивалась над краем крыши, а руки, заломленные назад, чувствовали обломок трубы. Внизу, среди поломанных деревьев, озаренный багровым свечением, лиловыми вспышками, лопастями блуждающего света, виднелся дом с зияющим провалом посредине. В провале мерцала ядовитая пыль, плавала гарь, струился горчичный туман, как над взорванным реактором. Казалось, ножом, как из торта, была вырезана и унесена часть дома. На срезах, в коробках этажей, дико и обнаженно виднелись лишенные стен комнаты, висели ковры, покачивались над столами абажуры, в туалетах белели одинаковые унитазы. Со всех этажей, под разными углами, лилась и блестела вода. Двор был завален обломками, на которых сновали пожарные, били водяные дуги, пропадая и испаряясь в огне. Сверкали повсюду фиолетовые мигалки, выли сирены, раздавались мегафонные крики, и сквозь дым медленно тянулась вверх выдвижная стрела крана. Мешаясь с треском огня, криками спасателей, завываньем сирен, во всем доме, и в окрестных домах, и под ночными деревьями, и по всем окрестностям раздавался неровный волнообразный вой и стенание, будто тысячи плакальщиц собрались и выли бесконечным, бессловесным хором.
И, чувствуя боль в шее, он попытался повернуть голову. Увидел на крыше, близко перед глазами, оторванную руку, которая крепко, побелевшими пальцами, сжимала столовую ложку. И опять потерял сознание.