— Убиты…
Пока писец заносил имена убитых вятших людей, Елферий ждал, потупясь.
— А иных без числа! — подсказал остановившемуся писцу и замолк.
Тяжело задумался Елферий, увидел кровавое поле и то, как скакал, уходя от удара немецкой «свиньи».
— Как о Юрьи? — спросил летописец.
— Переветник он! — зло бросил боярин.
Замялся писец. Юрий ставленник Ярослава, он и сейчас сидит на Городце. Опасливо поглядывая в очи воеводы, написал осторожно: «А Юрий князь вда плечи, или перевет был в нем, то бог весть».
Вздохнул Елферий:
— По грехам нашим… Тут припиши сам!
Кивая головой, выслушивал, не возражая, нравоучительные слова:
— «Но то, братье, за грехи наша бог казнить ны, и отъят от нас мужи добрые, да быхом ся покаяли, якоже глаголет писание: дивно оружие молитва и пост…»
«Пост!» — горько усмехнулся в душе Елферий, но не сказал ничего.
— «Пакы помянем Исаия пророка, глаголюща… — монотонно читал писец, — брат брата хотяще снести завистию и друг друга, крест целующе и пакы преступающе…»
«Вот-вот, брат брата! И сейчас спорим!» — думал Елферий, кивая писцу.
— Ну, все так. А теперь (встали в глазах ревущие мужики на поле), теперь… как все ж таки… одолели!
Мало не задумался писец:
— «Главами покивающе… Господь посла милость свою вскоре… отврати… милуя… призре… силою креста честного и помощью Святыя Софья, молитвами святыя владычицы нашея Богородицы… пособи бог князю Дмитрию и новгородцем…»
— Ну… хоть так, ин добро…
Может, и чувствовал, что тут не так написано, кто-то не назван еще, но так писали всегда и до него, у летописца сама рука вела, складывая привычные строки… Пусть так!
Выслушал еще раз летописца боярин, поднялся:
— Владыке покажи, да одобрит…
Глава 22
О смерти кузнеца Дмитра, убитого к исходу дня, когда новгородская рать прочно держала победу в своих руках и привезенного хоронить в Новгород, Олекса узнал на второй день по возвращении. Не слушая уговоров Домаши и матери, он встал, велел одеть себя, шатаясь от слабости, ведомый под руки, спустился с крыльца, молча ехал до церкви…
На трясущихся, подгибающихся ногах прошел сквозь расступившуюся толпу кузнецов, пришедших проводить своего старосту, стоял у гроба рядом с бившейся в рыданиях Митихой, потерянно глядя в еще более строгое, костистое, словно лик иконный, лицо кузнеца, и только смаргивал, когда набегающая не то от слабости, не то от горя слеза застилала взор и туманила чеканный лик покойного.
И ругались, и обманывали один другого, и гневались, бывало, дрались на разных концах Великого моста, когда город распадался на враждующие станы и два веча — от Софии и с Ярославова двора — вели своих сторонников друг на друга… А вот погиб, и горько, сиротливо без него Олексе!
Добрался домой он уже в полусознании и тотчас свалился в многодневном беспамятстве: начался жар. Не помнил, не узнавал ни жены склоненного лица, ни матери, отпаивавшей его травами, ни корелку-знахарку, привезенную старым Радьком, а когда встал наконец на ноги, увидел серебряные пряди у себя в бороде и в поредевших, потерявших блеск волосах.
Здоровье возвращалось туго, но дела не ждали. Слегла мать. Радько тоже сильно прихварывал. Приходилось поворачиваться за всех. Торг шел плохо из-за розмирья с немцами. На зимний путь почти не было ганзейских товаров. Чтобы дело не стояло, Олекса послал Нездилу в Великий Устюг, Станяту на Ладогу к корелам. Сам он построжел, стал больше походить на брата, с которым теперь состоял в деле. Как в воду глядел Тимофей, когда советовал копить серебро!
Оленица родила в срок мальчика. Олекса с Домашей стояли в восприемниках. Передавая крестника матери, Олекса невесело усмехнулся:
— Расти! Теперь не оставлю. Вырастет, к делу приучим. Там и приказчиком сделаю, если доживу только…
Жила Оленица уже не одна, к ней в амбар перебрались Ховра и Мотя.
Девки наперебой возились с маленьким Микиткой — сына назвали по отцу, пеленали его, качали, носили по избе.
Оленица как-то вся притихла, мягко, сосредоточенно улыбалась ребенку, берегла от остуды и сглаза. Один сын у матери, и других больше не будет!
Даже не сердилась, когда говорили: найдешь нового мужика. Лучше ее Микиты не будет, а хуже — самой не надо. Проживу. Работаю за троих, не гонят. А сын подрастет и вовсе полегчает!
Изменилась и Домаша, жестче покрикивала на девок, строже — на детей, увереннее вступала в торговые дела. Чуял Олекса, что не страшно теперь на нее и хозяйство оставить, ежели что. За эту зиму как-то вдруг повзрослела Домаша, стало видно, что уже не прежняя девочка, резче обозначился второй подбородок, а меж бровей, когда гневалась, залегала прямая суровая складка.
Как-то утром, сидя перед зеркалом — Олекса еще лежал в постели, обмолвилась:
— Пора выделить Станятку, обещал ему!
Олекса смотрел сбоку, как жена вдевает серьги: его подарок! Вспомнил, усмехнулся и, с новым удивлением разглядывая ее отяжелевшее лицо (на мать стала походить, на Завидиху!) и твердо сведенные губы, ответил осторожно:
— Нужен он мне. И дела сейчас неважные пошли. Как выделишь?
— Долго ждет мужик. И перевенчай!
— От Любавы избавиться хочешь? Я думал, вы помирились давно!
— Мне с дворовой девкой мириться нечего!
И хотел рассмеяться, как прежде, Олекса, свести на шутку, да глянул и почувствовал вдруг, что стала она хозяйкой, госпожой в доме и уже не отступит от своего. Вздохнул, припомнил ночи с Любавой, весенние, жаркие, далекие… Вздохнув, вымолвил:
— Будь по-твоему.
Весной, в неделю всех святых, немецкая рать подступила под Плесков.
Повторялось в обратном порядке то, что было и при Олександре. Но в Плескове теперь сидел не изменник Твердило Иванкович, а энергичный Довмонт, и немецкая рать, потеряв много убитыми и ранеными, без толку десять дней простояла под городом.
Новгородцы, как только получили известие, тотчас отрядили помочь. Во главе рати решено было поставить князя Юрия — по молчаливому уговору: со дня на день ждали Ярослава, и в этот раз никому не хотелось кидать лишнего полена в огонь. Да и сам Юрий потишел. Получив руководство, он торопился исполнить все как можно лучше, заглаживая свой раковорский позор. Конная рать шла без остановок, пешцы двигались в насадах по Шелони и появились в Плескове совершенно неожиданно. Немцы, не ждавшие скорой и столь решительной помощи, в панике отступили за Великую; в тот же день они прислали послов на лодках через реку с предложением мира «на всей воле новгородской».
После пасхи Олекса посетил Станяту на новоселье. Снял шапку, оглядел горницу, в которой явно еще не хватало утвари, отметил, усмехнувшись, как бегает Любава, независимо подымая нос.
— Ну как, купец? Идут дела?
Станята замялся. На розничной торговле от немцев, чем он думал прежде заняться, нынче, с розмирьем, было не прожить. Он перебивался то тем, то другим, проедал отложенное на черный день и уже подумывал, втайне от Любавы, вновь наняться к кому ни то.
Усевшись, Олекса кивнул Любаве.
— Ты выйди!.. О делах твоих, Станька, сам знаю. Немецкого торгу не скоро ждать, может, на ту пасху или когда… До того ноги протянете с Любавой… А ты мне не чужой, сколько раз у смерти были вместе! Вот что: беру тебя в долю, как Нездила… Паевое считай, что внес, — после рассчитаешься, а теперь, пока суд да дело, пошлю тебя в Тверь, мне верный человек нужен, а Радько недужит. Сдюжишь? Тамо того… нужно ухо да глаз!
Потупился Станята, не знал, как и радость скрыть.
— Сдюжу, — и, покраснев, прибавил:
— Любаву возьму!
Усмехнулся Олекса простодушному признанию.
— Востра…
Не знал Станята, поклониться ли по-старому, выручил его Олекса.
Встал, обнял.
— Бывай! Теперь будешь, Любава, купчихой! — сказал он в сторону двери.
— Может… — и снова засмущался Станята: внове было угощать хозяина.
— Что ж, я не прочь!
Выпили.
— А помнишь, Станька, как мы кабана свалили? Я еще за того кабана должон тебе!
Расхохотались оба.
Просидев допоздна, Олекса стал прощаться.
Любава небрежно бросила:
— Я провожу!
Усмехнулся про себя Олекса, видя, как беспрекословно послушался ее Станята. Вывела. В темном дворе остановились. Олекса медленно покачал головой. Любава рассмеялась тихим, грудным смехом:
— Ну, как хочешь!
Взяла его за руки, сжала.
— Спасибо тебе! И Домаше спасибо. Она и зла на меня, а мне лучше сделала. Ну, прощай!
Быстро обняла, поцеловала крепко, не успел и опомниться. Убежала.
Только простучали твердые кожаные выступки по ступенькам.
— Прощайте, Олекса Творимирич, бывайте к нам! — донеслось с крыльца.
Глава 23
Ярослав Ярославич прибыл в Новгород после троицы. Строго отчитав Юрия у себя на Городце, он посетил владыку Далмата и принял благословение; после стоял службу в Софийском соборе прямой, недоступный, в кожухе грецкого оловира [33], шитом золотым кружевом, в сверкающем золотом оплечье, усыпанном дорогими самоцветами. Был князь высок и схож с братом, но весь как бы посуше: уже голова, мельче черты лица, голубые глаза навыкате смотрят не грозно, как у Олександра, а свирепо, придавая лицу выражение хищной птицы.
После короткого свидания с новым посадником Ярослав объявил, что говорить с одними членами боярского совета не будет, и потребовал собрать к нему на Городец выборных от всего Великого Новгорода.
Сотские, уличанские и кончанские старосты, старосты Иваньского братства, братства заморских купцов и других купеческих сообществ, старосты ремесленных цехов, представители сотен и рядков, все, кто так или иначе вершили новгородскую политику, ведали его ремеслом и торговлей, съезжались на Городец.
Князь, заставив подождать себя, выступил перед собравшимися. Речь его заранее была хорошо продумана. Напомнив о павших на Кеголе, под Раковором, он указал, повернувшись к купцам, на замерший торг и всем старостам Новгорода — на плачевное отсутствие мира: