— Мало нам возни с Клопским монастырем! — проронил сидевший у стены боярин. — То плесковичи отымали хлеб у святой Софеи, теперича етот… Растащат весь Новгород!
Иван Лукинич взглянул на боярина с живо загоревшимися глазами, мгновенно улыбнувшись, и Зосима понял, что вот-вот погибнет все его дело. Он уже не глядел в глаза степенному, а возразил (так было легче) охулившему его боярину, что-де обитель святой Троицы на Клопске основана московитами, шестниками, их же обитель, Соловецкая, корень свой ведет из природных новгородских земель. Тут Зосима смиренно добавил, что и сам он, в миру, родом из Толвуя, тамошних бояр недостойный отпрыск. Что же касается нужд обители, то дар, который она просит, сторицей возместится укреплением веры святой у народов полуночных: дикой лопи, чуди и северной корелы к вящей славе Господина Великого Новгорода.
— Ну, Иван Офонасович, како решим? — спросил степенной сердитого боярина.
(Зосима тут только, с опозданием, понял, кто перед ним, и торопливо начал припоминать, не изрек ли он напрасной хулы на Борецкую?)
— С Марфой поговорить надо, без нее как же! — отвечал Немир.
Зосиму снова, хоть и учливо, возвращали к порогу терема, из которого он давеча был изгнан с таким соромом.
— Обитель Соловецкая известна нам, процветает она уже многие годы. («Процветает!») Острова пустые, дикие. Город, конечно, отдаст их монастырю, ежели будет на то согласие землевладельцев, — заключил Иван Лукинич.
Это значило, что, кроме Марфы Борецкой, Зосиме нужно было добиваться согласия славенских бояр, потомков Дмитрия Васильича Глухова. Порог гордого терема отдалился от него еще на одну ступень.
У Глуховых Зосима побывал в тот же вечер. Лампадки, образа, домашняя тишина и благолепие — все располагало к душеспасительной беседе, и Зосима превзошел самого себя. В середине беседы слуга внес серебряный поднос с чарками. Зосима отпил глоток, мед был легкий, не хмельной. Отметил, как знак уважения к монашескому сану. Лука и Федор переглядывались, вздыхали. В какой-то миг Зосима почувствовал, что Марфа и им стала поперек — недаром после смерти Дмитрия Васильича на островах хозяйничали одни лишь ватаги Борецкой. Терять Глуховым, по чести сказать, было нечего. Братья еще подумали, повздыхали, наконец Федор, опершись руками о колени, откашлявшись, сказал:
— Как Марфа, так и мы.
И Зосима вновь оказался у прежнего недоступного порога.
Город, многошумный и великий, в венце каменных башен; соборы, один прекраснее другого; крылатые стада лодей, малых и больших учанов, насадов, паужин, челноков; подобный муравейнику торг Великого Новгорода… (Господи, как толикое множество людское вмещается в деснице твоей?!) И над всем этим тьмочисленным сонмищем непонятная власть вдовы посадника Исака Андреича Борецкого, власть, которую ощущал Зосима с каждою встречей паки и паки.
«Неужели и сам архимандрит Феодосий возложит судьбу обители на волю ее?» — уже с сомнением думал он, пока утлый челн, едва вместивший троих путников (Зосима вез-таки с собою в Юрьев соловецкого игумена Иону), ведомый все тем же Данилой, ныне взмокшим от усердия, проходил вверх по течению, вдоль густо застроенных берегов.
Но вот миновали, наконец, Детинец, и город начал неторопливо отодвигаться назад. Еще теснились рыбацкие избушки на ежегодно заливаемом лугу под стеною Людина конца, но уже отступали терема, и в прогалинах меж домами чаще и чаще мелькали копны сена. За кущами дерев проблеснули главы Аркажа монастыря, и вот, сияющий, величавый, надвинулся на них Юрьев.
У монастырской пристани лодку встретил служка и, осведомившись, кто и зачем, указал дорогу.
Собор, еще величественнее древней Софии, поднялся над ними всею громадой, как только они проникли за ограду монастыря, и путники, согласно осенив себя крестным знамением, зашли внутрь, чтобы помолиться под его безмерными сводами, круглящимися где-то в вышине, от коей начиналось головное кружение, стоило лишь поднять очи горе. Как мал человек пред величием божьим, если одна лишь мысль о Нем подвигнула руки древних мастеров на создание столь величавой храмины, одной из тысяч посвященных Ему — безмерному и объемлющему мир! Ныне уже не созидают такого, при конце времен живем, истинно при конце! Умалилась вера у нынешних людей, умалились и обители господни!
Из храма, поклонившись именитым гробам здесь опочивших, Зосима с Ионой отправились к архимандриту Феодосию.
Величавость не окончилась за стенами собора. Она продолжилась в ожидании у порога, недолгом, но полном внутреннего значения, в сдержанных голосах послушников, в драгоценности утвари и одежд, в полуприкрытых глазах рослого, хорошо кормленого, усталого от забот человека, который глядел и слушал внимательно, без обидного снисхождения, не замечая ни пропыленной, грубой и порыжелой рясы Зосимы, ни голодного блеска в глазах Ионы, окончательно умалившегося перед всем этим велелепием.
Не прерывая беседы, Феодосий принял какой-то свиток из рук вошедшего прислужника, проглядел, то опуская глаза к строкам, то подымая их на Зосиму, начертал неспешно на пергамене и знаком холеной руки с большим темным камнем в золотом перстне отпустил посланника. Так же, почти одним мановением длани, принял и отпустил он еще двух монахов и одного мирянина, видимо, из житьих, пришедшего сообщить что-то, касающееся монастырского конского стада.
— Заботы о стаде коневом вместо забот о стаде духовном! — сдержанно улыбнувшись, пошутил Феодосий, отпустив конюшего. — Наши дни проходят в суетах мирских. Завидую вам, которые процветают в тишине, вдали от соблазнов мира и ближе, вельми ближе к Господу! — Он с легкой усмешкой оглядел Иону, и беглец из «тишины» весь покраснел пятнами, даже пот выступил росинками на висках.
— Завидую и печалуюсь, что не мне выпал жребий сей! — с нажимом повторил Феодосий, пристально глядя в лицо смутившемуся Ионе. — Но у каждого свой крест, и должно нести его со смирением и твердостью. А кто окажется мал и кто велик перед Ним в день Судный — судить не нам! Итак, — продолжал он, оборотя теперь на Зосиму повелительный взгляд своих полуприкрытых, с намечающимися под ними отечными мешками глаз, — обитель Соловецкая вновь без игумена? В мыслях наших, что труд сей достоит принять основателю святой обители.
Он помолчал, разглядывая Зосиму, который изо всех сил старался не показать обуявших его чувств: так нежданно просто разрешалось то, к чему он, невольно для самого себя даже, шел все эти долгие годы и чего теперь уже стала требовать вся соловецкая братия.
— Готов ли ты, брат Изосим, к хиротонисанию в игумены?
Зосима молча склонил голову.
— А об островах, чтобы вручить их обители, потребно решить владыке. Полагаю, мольбы верховного молитвенника Господина Новгорода смягчат и сердце болярыни Марфы.
— Преосвященный Иона вельми болен! — решился подать голос отставной соловецкий игумен, с некоторой запинкою называя соименного ему великого архиепископа.
— Да, — подтвердил Феодосий. — Молим о здравии владыки Ионы, но всё в деснице Превышнего, он един ведает меру дней наших. Питаем надежду, однако, что телесные немощи не воспрепятствуют святителю принять брата Изосима, о чем и мы тоже похлопочем.
Склонением головы Феодосий показал, что беседа окончена.
Путников проводили в монастырскую трапезную.
Архимандрит Феодосий, в отличие от Ивана Лукинича, целиком был на стороне Зосимы, ибо рассматривал появление каждого нового монастыря как укрепление новгородской церкви. Но тут была против сама Марфа Борецкая, и следовало быть чрезвычайно осторожным. Только через архиепископа Иону, и скорее даже не через него, — Иона был тяжко болен, и его кончины ждали с часу на час, — а через всесильного ключника архиепископского, Пимена, друга Марфы Борецкой, надеялся Феодосий добиться согласия своенравной великой боярыни. Но для этого надобно было, чтобы, во-первых, Пимен, целиком поглощенный заботами о нависшей над городом московской грозе, согласился помочь Зосиме, а во-вторых, чтобы больной Иона захотел принять этого просителя с далеких северных островов. Позвонив в колокольчик, Феодосий велел служителю подать дорожное платье и приготовить лодью.
Глава 3
Эй! И-и-ех! Эге-ге-ге-гей!
Кони в опор внеслись в расписные ворота. Задохнувшись, с хохотом, седоки соскакивали с узорных седел. Подбегавшие слуги на лету хватали повода. Опередивший всех молодой Берденев поддразнивал разгоряченного Федора Борецкого, дурачился:
— Дайте кваску, горло пересохло. …Я ему — куда, черт, гонишь? Мало человека не задавил!
— Ништо! Одним бедолагой меньше станет! — небрежно отвечал Федор.
— Слыхал, давеча, что у немецкого двора содеялось? Черный люд и по сю пору грозитце!
— То немец, а то мы! На нас весь город держитце!
— Хвастай боле…
— Все одно, у нас не Москва, народ давить по улицам не след! — строго бросил им подскакавший Дмитрий и спешился, сильно и ловко спружинив на мускулистых ногах.
Федор передернул плечами, смолчал, закусив губу. Перед холопами, что ль, брат выставиться хочет опять?
Отставшие всадники, подъезжая, спрыгивали с коней. Слуги веничками сбивали пыль с одежды, обмахивали пучками перьев воротники и рукава. Нарядных кровных лошадей водили по двору. Кони, свивая кольцами шеи, храпели, еще не остыв после скачки, пробовали взвиваться на дыбы.
Вся молодая новгородская господа — родовитые юноши из семей великих бояр, посадники и дети посадничьи, а с ними избранная молодежь из житьих, прочих землевладельцев Великого Новгорода — собиралась нынче у Борецких.
На сенях молодых мужиков встретила, будто нечаянно выскочив навстречу, Олена Борецкая. Младшая Марфина дочь не красавица была: девушку портили слишком широкие плечи и слишком густые, не по лицу «мужские» родовые брови. Впрочем, румянец во всю щеку и молодость исправляли дело. Влюбленно глядя на подымающегося Дмитрия, Олена потянулась к нему, огладила взлохмаченные волосы старшего брата и — скороговоркой, вполголоса: