Господин Великий Новгород. Марфа-посадница — страница 88 из 128

Офонас вздохнул, ответил раздумчиво:

– Давно было!

– Давно ли! – гневно возразила Марфа. – Деды! Деды еще! На Двину наши деды ходили, у иных – отцы, когда побили, в трех тысячах побили московскую рать! И двиняне были супротив, и то не устояла Москва! Кубену, Вологду, Устюжну, Бело-озеро, Устюг Великий взяли на щит! А сейчас – двенадцать тысяч, и с двинянами заодно, и – разбиты… Давно, говоришь? Вот они, соборы! Вот святыни! Вот иконы, гробы святителей новгородских! Вот торг великий, со всего мира стремятся к нему купцы! Вереницы обозов, а по вёснам лодейное толпление – не окинуть и глазом! Многолюднее стал город, гляди, концы новые выросли: Онтоновский, Неревский за городом, Петровский, Заполья, на той стороны Никитинское, Радоговицкое, у нас – Козмодемьянское, Черковское, Прусское, Легощенское, Росткинское, Воздвиженское! Народу уж и не сочесть сколько! Богатств скопилось – поболе чем встарь. И народ не сорный какой, не нищеброды московские, ремесленники наши и в кузнечном деле, и в серебряном, и в полотняном, седельном, шорном, книжном, каменном – в любом такое делают, что и не снилось того на Москвы! Нету там таких мастеров! И мы, бояра, в вотчинах наших дело ведем лучше московских князей, товар не гноим, рубли у холопьев не займуем. Власть? Так власть наша вся теперь! Суд и право у Совета господ, у посадника, в руках боярских! Что хотим, то и вершим, по своему праву! Даже и не придумать, чего бы не замогли! Земли наши немеряны, люди – несчитаны, так что же произошло? Как соломенное чучело растрепали, как Кострому на потехе весенней! Часу не стояли на бою том!

Что сталось с силою новгородскою? Что совершилось с Господином Великим Новгородом?

Офонас поник головой. Старческая слеза копилась в углу глаза. Ответил тихо:

– Богдана спроси! Он тебе все преподнесет, и про славу нашу, и про святыни, и про все дела новгородские, и про договоры, и про все права, и про кажный род боярский со времен Ярослава Мудрого… А почто ослабли мы, и он не скажет!

Наступила тишина. Только потрескивали дрова в печи, рассыпаясь золотой рдяной грудой, да колебалась, оплывая, одинокая свеча в серебряном свечнике перед налоем с раскрытою книгой.

– Даве у свата была, – вымолвила Марфа устало, – у Короба. Молцит, глаза низит. Казимер тоже… Митю продали, Бог с има! Может, и Новгород уже продали? Он-ить ратью руководил, почто не казнен тоже? Али за трусость помиловали? Воин!

– Онаньин с Горошковым на Двину уехали, Иван Своеземцев тож… Ты-то на Двину едешь? – спросил Офонас, промолчав о том, о чем сказала Марфа и о чем ему не хотелось даже и думать, так это было мерзко, ежели было… А быть оно очень даже могло!

– Еду. Со Святок и поеду, на днях. Отогреюсь только.

– Там тож, бают, полный разор!

Проводив Офонаса, Марфа позвала дьячка, что днями заменял чтеца Марфина, и велела прочесть про звезды, отыскать по летописи. Слушала, откинувшись в кресло, полузакрыв глаза, знакомое, читанное уже не раз и каждый раз по-новому понимаемое древнее речение.

– «В си же времена бысть знамение на небеси, на западной стороне звезда превелика, луча имуща аки кровавы, восходяща с вечера по заходе солнечном, и пребысть за семь дней. Се же проявлялось не на добро: по сем быша усобицы многия, и нашествие поганых на землю Русскую. Сия бо звезда была аки кровава, и проявляла крови пролитие. Таковыя же знаменья древле приключахуся при Антиохе, в Иерусалиме… По сем же при Нероне царе… И паки при Устьяне царе…» – Дьячок мерно перечислял описания старинных бедствий. – «Знаменья бывают с небесе, или в звездах, или в солнце, или птицами, или другим чем, не на благо бывают, но знамения сии на зло бывают: или проявление рати, или глад, или смерть проявляют».

Дьячок дочел, поднял глаза. Марфа слушала, кутаясь в плат, глядя в себя, думала. Сказала:

– Открой, где о Тохтамышевом пленении писано!

Теперь Марфа смотрела прямо перед собой пристальным, мерцающим взглядом и повторяла, беззвучно шевеля губами, некоторые слова. И тогда была звезда хвостата и предвещала нашествие татар на Москву, «яко же и бысть гневом Божиим». («Яко же и бысть», – неслышно повторила Марфа.)

– Ну, будет на сегодни, иди! – сказала она громко дьячку.

По уходе чтеца Пише велела принести шубу и самой одеться потеплее. Пока Пиша выходила, взяла книгу, раскрыла наугад, перевернула несколько страниц. Взгляд упал на знакомые, любимые строки, впервые указанные ей покойным Василием Степанычем. Случилось это давным-давно, когда киевские князья, наследники Ярослава Мудрого, не поладили друг с другом и предали землю свою на поругание половцам.

«Половцы же, приимше град, запалиша его огнем, и люди разделиша, и ведоша в вежи к сродникам своим. Много роду хрестьянска: страждущие, печальни, мучимы, зимнею стужею оцепляеми, во алчбе и в жажде и в беде, потускшими лицами, почерневшими телесы, незнаемою страною, языком воспаленным, наги и босы ходяще, ноги имуще сбодены тернием, со слезами отвещеваху друг другу, глаголюще: «Аз бех сего города». И другой: «Яз сея волости…» И тут вдруг древний летописец восклицал со всею силою души: «Да никто же дерзнет рещи, яко ненавидими Богом есмы! Да не будет! Кого бо тако Бог любит, яко же ны возлюбил есть? Кого тако почел есть, яко же ны прославил есть и вознесл? Никого же! Им же паче ярость свою воздвиже на ны, яко паче всех почтени бывше, горее всех содеяхом грехы!»

– Да не дерзнет никто молвить, яко ненавидимы мы Богом! – медленно повторила Марфа, закрывая книгу. – Кого Бог возлюбил, паче нас? По то и карает, чтобы ся покаяли, ибо отступили от него, забыли мы Бога!

Осуровев лицом, Марфа отошла от налоя. Вошедшей Пише молча, знаком, приказала подать шубу. Медленно оделась. Вместе прошли по темному переходу к вышке.

– Помоги, Пиша!

Долго, с трудом, отворяли намерзлую дверь.

– Снегу нанесло. Али уж похоронили меня? Покличь кого… – (Пиша метнулась было.) – Ладно, после!

Тяжело подымалась по ступеням. Намороженная верхняя дверца тоже не враз подалась. Наконец открылось небо, неоглядное, почти черное. Внизу разбегались городские огоньки, вверху – затканный холодными голубыми россыпями алмазов, бесконечно раскинувшийся простор. Звезда, косматая и от того как бы стремительно несущаяся по небесной тверди, висела над городом. Чужая, непонятная, приходящая из древних времен с чумою и войнами.

Марфа долго стояла недвижимо, запахнувшись в свой бобровый опашень и подняв бледное лицо к холодной, далекой и грозной звезде. Только пар от ее дыхания белыми клубочками подымался и таял в морозном воздухе.

– Нахождение рати, татарской… от хана Ахмата… или глад, или смерть… Кому только?

Пиша, не дослышав, переспросила:

– Какой хомут?

– Кому только, говорю! Пошли, замерзла ты, старая!

Не дожидаясь Масленицы, Марфа уехала на Двину.

XXI

На тридцать втором году жизни Московский великий князь и государь Иван Васильевич Третий достиг вершины своего могущества.

От отца ему досталась испытанная, закаленная в непрерывных боях с татарами, с Литвой и в междоусобных бранях рать, во главе с опытными, поседелыми, послушными его воле воеводами. Твердой рукой обуздав редкие вспышки своеволия, он держал подручных князей и своих братьев на положении послушных союзников, скорее даже слуг, обеспечив наконец себе и потомкам новый, в боях и заботах утверждавшийся московскими государями закон престолонаследия, по которому власть и земли безраздельно передавались только по прямой линии, одному старшему сыну царствующего государя и никому другому, чем пресекалась раз и навсегда опасность раздробления страны на удельные княжества. Сыну без видимого труда давалось то, на что отец положил полжизни. Вчерашние уделы на глазах вливались в Московское государство. Рязань и Тверь уже считали дни своей призрачной независимости. Еще грозной тенью нависала Орда, но смуты внутренние, постоянная резня из-за престола и неоднократные победы москвичей уже разбили сказ о непобедимости степной конницы. Уже не раз Сарай, столицу Золотой Орды, брали изгоном вятские, новгородские и низовские рати. В Казани, после многократных походов, сидел замиренный, покорный Ивану Третьему царь. С далеким Крымом налаживалась дружба, которой дальновидный Иван не изменил во всю последующую жизнь. Угрожающее продвижение на Восток Литвы было прочно остановлено, и подготавливалось обратное движение – отвоевыванье старинных областей Русского государства. Псков послушно ходил в руке Ивана. Новгород, укрощенный, уже склонил непокорную голову перед великим князем Московским. Юный сын, наследник престола, рос и радовал сердце государя.

И хоть Литва, объединившись с Польшею в одно огромное государство, еще держала древний Смоленск, угрожая самому сердцу страны, и Новгород еще не был одолен полностью, и татарское ханское подворье, как знак данничества Москвы, еще стояло в самом Кремле, и еще не выросли новые стены, соборы и палаты славного для потомков кремлевского велелепия, но все это – и победы ратные, и каменная красота, и величие власти – уже как бы содержались, созрели, были уготованы и означены Ивану, и лишь не исполнены, но и исполнение их уже начинало воплощаться в образы, телесными очами зримые…

И не слаще ли миг предвкушения успеха, чем сам успех, не слаще ли первые явления и награды власти, чем сама власть, с неизбежной старческой немощью, сгущающимися заботами, вспышками давно, казалось бы, угасших бунтов, размышлениями о наследниках, грызнею в собственной семье и неодолимо растущим, год от году, царственным одиночеством, – всем тем, что пока и не мерещилось молодому, полному сил государю.

Он рано созрел. Отцом, торопившимся устроить все до своей смерти, Иван был повенчан с тверскою княжной Мариею, дочерью Бориса Александровича Тверского, двенадцати лет. В семнадцать Иван уже стал отцом княжича Ивана, ясноглазого отрока, что ныне мужает у него на глазах. А еще через девять лет Мария умерла. По Руси гулял мор. Тело покойной безобразно распухло на смертном одре. Шептали, что государыня умерла от отравы. Бояр Алексея и Наталью Полуэктовых, приставленных к Марии и косвенно виновных в недоказанном преступлении, Иван хотел казнить и лет шесть не допускал потом перед очи. Ее одну он любил. Глядя на сына, вспоминал порой полудетские ласки покойной.