Госпожа Сарторис — страница 2 из 19

ст объяснял это своим обменом веществ, но в глубине души мы все понимали: дело в вечернем пиве и водке, соленых орешках и чипсах, шоколадках «Мерси» и двойных бутербродах. Ирми тоже не хотела ничего менять. Так уютнее, детки, повторяла она, наливала очередной бокальчик вина, снова подсыпала в миску кукурузные палочки и смотрела на нас с крайне довольным видом. Живот Эрнста ее не смущал — он ведь зрелый мужчина! — а мой объем талии она списывала на беременность. Даниэла была таким тяжелым ребенком, постоянно твердила она. Хотя мы обе знали, что это ложь: Даниэла была воздушным существом, легким, как бабочка, со светлым рыжеватым пушком на голове и почти прозрачными глазами — скорее нежный мотылек, чем дитя.

Она была совершенно не похожа на нас. До сих пор помню, как испугалась, когда увидела ее впервые: она казалась совершенно чужой, и я, немного поколебавшись, все-таки спросила медсестру, не могли ли перепутать детей. Та взглянула на меня с неприязненным недоумением и уже собралась исполнить гимн материнской любви, но в комнату успела зайти старшая медсестра. «Как вы могли такое подумать, госпожа Сарторис, — возмущенно заявила она и бодро сообщила: — Вы единственная родили сегодня утром, а кроме того, детям на ноги вешают бирки, вы же видите, там все написано: время рождения и вес, рост и температура, и лечащий врач — перепутать невозможно. Только полюбуйтесь на свою малышку, я уже давно не видела таких прекрасных…» И так далее. Я была слишком измотана, чтобы возражать, мне уже хотелось спокойно уединиться с удивительным существом, которое лежало рядом с моей кроватью в передвижном кувезе. Волосы Эрнста, когда я еще видела их на его голове, были мышино-коричневатого оттенка, мои густые локоны — темно-русыми, как у Ирми, но у нашей дочери, первой и единственной, пушок оказался рыжим, и выглядела она очень нежной, полупрозрачной, хотя мы все были довольно крупного телосложения. Потом пришел священник, говорил что-то одобрительное и дружелюбное про меня и ребенка, потом пришли Ирми и Эрнст с гвоздиками и женскими журналами, а потом пришли обязанности, дневные и ночные, чай из фенхеля и ребенок на руках, и напрасные попытки его успокоить, и неутомимое участие Ирми.

Несколько лет назад, во время ссоры, Эрнст заявил, что я с ним только ради Ирми. Я не призналась ему — ни тогда, ни потом, — но это предположение таило долю истины. Когда мы обручились, Ирми было немного за пятьдесят, и она просто сразила меня наповал. Вдова, потерявшая на войне мужа, с мягко говоря небольшой пенсией, единственный сын которой лишился на войне голени, — но выглядела она всегда, словно вытянула счастливый билет и теперь дожидается, когда отдадут выигрыш. Когда она впервые меня увидела — хмурым апрельским воскресным вечером, немного душным, как часто бывает в наших краях, — то сразу обняла и повела в кафе с прекрасным залом, словно я была дочерью королевы. «Эрнст говорил, что ты красивая, — сообщила она, отрезая кусок пирога, — но он не предупредил, что ты настолько прекрасна!»

Решающим тот вечер назвать нельзя. Я встретилась с ней скорее от скуки — после тоскливых месяцев в санатории мне хотелось оживления и побольше людей вокруг, и поэтому меня все устраивало. То, что общественник Эрнст захотел познакомить меня с матерью, казалось скорее забавным, но развлечений тогда было немного, а провести вечер за песочным кексом и городскими сплетнями было в любом случае приятнее, чем торчать у моих родителей. Мы до темноты играли в карты за бутылкой рейнвейна, и я уже давно столько не смеялась. Ирми откровенно радовалась проигрышам; она складывала возле меня пфенниги, приговаривая: это на свадебные туфли! И ни разу не посмотрела на Эрнста, что мне очень понравилось. Когда мы пошли домой, пешком — тогда мужчины по умолчанию провожали даму до дома, даже если она жила на другом конце города, — я восторженно рассказывала Эрнсту о его матери, а он упорно отмалчивался. Возможно, его, довольно неловкого молодого человека, уже почти десять лет как инвалида, слишком часто превосходила в вопросах веселья и настроения собственная мать. Казалось, он почти жалеет, что мы провели этот воскресный вечер — а ведь играла футбольная команда Л.! — с его матерью, в узком кругу на окраине города, вдали от приятелей и со странным исходом: его мать и я — девушка, которая никак не хотела становиться невестой! — посмеивались над ним с мирным единодушием.

Он себя смешным не считал. Он очень старался хорошо выглядеть, покупал костюмы минорных оттенков и до блеска полировал ботинки. Ногу с протезом Эрнст едва заметно подволакивал, и люди, которые ничего не знали, могли принять это за причуду, небольшой дефект левой ноги. Он был статного сложения, и склонность к полноте угадывалась только по подбородку. У его отца была пикническая конституция, это было видно на фотографии, стоявшей в буфете: униформа, задумчивый, но твердый взгляд чуть вправо от зрителя — стандартное выражение лица, характерное для тех лет. И живот был довольно заметен. Эрнст мог рассказать о нем немногое, и Ирми тоже долго отмалчивалась на тему своего брака. И я сразу стала неосознанно винить во всех неприятных мне чертах Эрнста — в том числе в дурацком имени — его отца. Например, Ирми была аккуратной и «за собой следила», как говорили тогда, но педантичность свою Эрнст, должно быть, унаследовал от Хайнца-Гюнтера. Его манера постоянно тянуться в поездках к бумажнику, чтобы проверить билеты, мания класть очки для чтения в правый угол стола, к телепрограмме, покашливание после пожелания «Приятного аппетита!» — эти черты превращали его в старика гораздо раньше срока, и, должно быть, он перенял их от отца. Когда мы собирались идти в клуб, Эрнст мог три или четыре раза посмотреться в зеркало, чтобы проверить пробор! Он заранее откладывал сумму, которую был готов потратить за вечер, а потом убирал деньги в бумажник, отложив лишние купюры в жестянку в буфете. Он никогда не предлагал мне пальто, не сказав: «Позволишь?», намекая на какую-то шутку из его юности, которую он — как и ее смысл — уже позабыл, но эту глупейшую деталь запомнил, чтобы неустанно ее повторять. И наконец, у него была привычка прикасаться к предметам — меню, пепельнице, садовому совку, — словно он сомневался в их пригодности или материале, из которого они были изготовлены. Он не решался взять их в руки и лишь слегка поворачивал, словно пробуя посадку — будто мир был протезом, который мог сломаться, если слишком сильно сжать пальцы. Меня держать он тоже не мог. Нашего первого поцелуя я не помню, но еще не забыла, как его рука впервые проникла под мою блузку, ощупывая меня так же аккуратно, как салфетку за ужином в тот же вечер.

Развлечения в те времена были невинные. Но что еще оставалось делать в Л.! В субботу вечером — кегли, а потом совместный вечер «в веселом кругу». Я была слишком истощена, чтобы задавать вопросы, и просто шла вместе с ним. Все двадцать-тридцать человек садились за длинный стол, реже — за несколько столов, и что-нибудь обсуждали. На обсуждение политики было наложено табу, прошлого — тоже, а будущее состояло из двухкомнатной квартиры в городе, садового участка и отцовской ремесленной мастерской. В компании были и чиновники — например, Фредди, Ганс и Томас, — они лучше прочих следили за внешним видом и отличались хорошими манерами, в которых была какая-то заученность. Эрнст прекрасно вписывался в этот круг. И пользовался большой популярностью. Телевизора дома почти ни у кого не было, а единственный в Л. кинотеатр менял программу всего лишь раз в несколько недель — люди радовались любому обладателю хоть какого-нибудь таланта. А у Эрнста он, в некотором смысле, был.

Мать научила его играть на лютне. Ирми была очень музыкальна — она быстро подстраивалась своим красивым, мягким альтом, когда кто-нибудь пел народную песню или шлягер. Особенно она любила оперетту, их постоянно крутили по радио в пятидесятые и шестидесятые: «Цыганский барон», «Кузен из ниоткуда», «Королева чардаша» и так далее. Она знала самые известные арии, и тексты тоже, и подыгрывала себе на лютне. С Эрнстом они играли дуэтом, и оба пели, это было забавно и незатейливо, на клубных вечерах же Эрнст пел один. Он тоже исполнял шлягеры из оперетты, но специально выбирал песни с дурацким текстом, где можно было вращать глазами и преувеличенно жестикулировать. Изображая влюбленного итальянца, пылкого венгра или кузена из ниоткуда, Эрнст всхлипывал, задыхался, ворковал и щелкал пальцами с бесспорным совершенством, но в итоге все выглядело смехотворно: музыка и текст, Эрнст и даже его зрители. «Ты стала такой серьезной! — часто говорила мне мама, когда я сомневалась, идти ли вечером с Эрнстом. — Сходи, тебе полезно, там такая хорошая компания, хоть развеселишься!»

Но этого пришлось ждать еще долго. Я уже не помнила, когда смеялась в последний раз, но еще знала, когда в последний раз была счастлива: когда вскрыла последнее письмо от Филипа и побежала с ним к себе в комнату.

Он писал часто. Не только потому, что мы не могли видеться каждый день, но и потому, что в письмах можно было рассказать о себе. Он не любил о себе говорить и уклонялся от прямых вопросов. Я чувствовала, что ему это дается нелегко, у него позади тяжелая юность, и он смотрит в будущее весьма неуверенно.

Нас познакомила Ульрике. Она была моложе меня, будущая наследница доктора Херманна, «оптовая и розничная торговля запчастями и инструментом», где работал мой отец. Вообще-то подругами мы не были. Познакомились, потому что в сочельник она всегда сопровождала отца, который лично разносил сотрудникам рождественскую премию с приветом от жены и коробкой конфет. Не знаю, ездил ли он к простым рабочим, тогда я об этом не задумывалась, — но за один день успеть бы точно не получилось. Ульрике всегда составляла отцу компанию, у нее были странные манеры с самого детства, и позднее она по-прежнему наслаждалась своей ролью — маленькой принцессы с Востока, милостиво вручающей дары бедным. Их благодарили и приглашали выпить кофе, и в первые годы она сидела у отца на коленях, пила яблочный сок и непринужденно рассматривала гостиную. Потом она брала себе чашку кофе, уютно устраивалась на диване и пыталась завести беседу, порой не по годам разумно. Она находилась на прямом пути к владению замком, и никто не мог даже предположить, что двадцать лет спустя, после двух неудачных браков и продажи фирмы отца, ее найдут мертвой на кровати в гостиничном номере в Ф.