Мы не дружили, но были знакомы, а поскольку я была на два года старше, она смотрела на меня с некоторым уважением. Она восхищалась нарядами, которые мама шила по моим наброскам – клубничного цвета летнее платье с большим, мягким воротником и перламутровыми пуговками, зимний костюм из букле, с коротким жакетом и длинной узкой юбкой, бутылочно-зеленое пальто с блестящей водоотталкивающей отделкой и глубокими складками сзади. В юности Ульрике была очень симпатичной, но совершенно лишенной грации – она это чувствовала и переживала. Однажды вечером шофер отца подвез ее к нашему дому: у них на занятиях по танцам не хватало девушки, а они разучивали сложные движения. Она знала, что я умею танцевать. Мне было немного неловко и обидно, что меня пригласили на танцы в качестве удачной замены, но любовь к ча-ча-ча оказалась сильнее. До сих пор помню, как стояла перед шкафом с одеждой и как выбрала его – кремовое платье с широкой юбкой, которая вращалась, если покружиться.
Мы представились друг другу у входа. Перед домом Блюменталь, основным городским местом для всяческих развлечений, был сад, похожий на парк; вечер выдался довольно жаркий, и большинство молодых людей стояли на лужайке под цветами, болтали и смеялись. Мои уроки танцев проходили в общинном зале, дом Блюменталь я даже не рассматривала – слишком дорогой и неподходящий. Залы в стиле ар-деко напоминали размером дворцовые и были знакомы мне по экскурсиям – я даже знала, где туалеты. И это, конечно, придавало уверенности. Имен я не запомнила. Соотношение имен и лиц всегда давалось мне непросто – и ничего не изменилось по сей день. Я всегда выбирала по лицам, и тогда, в парке, в темноте, – тоже. Я заглянула в темно-карие глаза с девичьими ресницами и увидела в его взгляде тепло, которое привлекло меня, и какую-то томную тоску, которая меня обезоружила. Приятель Ульрики оказался блондином с белым платком в кармане пиджака, мундштуком и светлыми полуприкрытыми глазами. Он быстро оглядел меня, похвалил Ульрику за хороший вкус и непринужденным жестом передал меня своему спутнику, чье имя я не расслышала. Нахал возмутил меня, но Ульрика смягчила ситуацию: она висела на его руке, слово опьянев от счастья, и глупо смеялась без особой причины – я не хотела мешать ей негодованием и боялась вмешиваться. Мы с моим спутником переглянулись, он почувствовал мое смущение, а я увидела его беспомощность. Откуда человеку знать, как вести себя с девушкой, с которой только что дурно и нагло обошлись и которую он сам видит впервые в жизни?
Я просто взяла его за руку, и мы побрели по гравийной дорожке. Я, пожалуй, скорее маршировала, но тропинка была достаточно широкой, и гравий так громко хрустел, что разговаривать было просто невозможно. И я постепенно успокоилась. Над нами шумели деревья, и я чувствовала себя красоткой в том платье – высоко стоящий воротник прикасался к затылку, если поднять голову вверх. Широкая юбка-колокольчик придавала походке размах и уверенность. Он держал меня за руку – его ладонь не давила, но была теплой и легкой. Мы не смотрели друг на друга и не смотрели на окружающих – с ним никто не здоровался, и мы двигались в своем ритме; я не знаю, сколько мы прошли кругов. Когда группы наконец разошлись и все устремились в дом, он ненадолго остановился, отстранился от меня, поклонился и сказал, коротко посмотрев в глаза: «Благодарю вас».
Мы танцевали, как в сказке. Он вел очень уверенно, но не жестко, и я могла полностью на него положиться, хотя и сама любила быть ведущей. Мы двигались, как положено, не глядя друг на друга – я смотрела мимо него, а он осторожно направлял нас мимо других пар. Сначала зазвучал медленный вальс, моя рука легко легла на его плечо, и я почувствовала качественную гладкую ткань. Весь вечер его окружал легкий аромат лимона. Потом заиграл классический фокстрот, а позже началось занятие по румбе.
Румба всегда была моим любимым танцем. Можно двигать бедрами, даже нужно – и не торопливо, как в ча-ча-ча, а медленно и размашисто. Это дарило сладостные ощущения: менять опорную ногу, ненадолго останавливаться и, помедлив, делать шаг вправо, отходить от партнера, упорядоченно, но напряженно. Мне нравились одиночные повороты, свобода движений, геометрия танца, а еще возможность долго смотреть партнеру в глаза, прежде чем снова сойтись. В этом танце я чувствовала себя могучей, неотразимой, полностью и непрерывно зависимой от себя и от него одновременно.
Он быстро учился. Внимательно смотрел на учителя, стоя вплотную ко мне. Когда мы сделали первые шаги, он смотрел на мою талию, мои ноги, позволяя моей протянутой руке управлять им, словно куклой. Когда наконец зазвучала музыка – играл настоящий небольшой оркестр, и ударник водил метелкой по барабану длинными ритмичными движениями, – все с самого начала пошло просто потрясающе. Я забыла о его присутствии, но когда посмотрела на него, то заметила, что он выглядит как счастливый человек.
Мы всегда начинали спорить, обсуждая, кто кого поцеловал первым. Конечно, у меня был определенный опыт – в конце концов, мне уже исполнилось восемнадцать, и застенчивой я не была. Но я все равно не верю, что мне хватило смелости поцеловать мужчину, даже если все вокруг – и темнота, и калитка с розами – располагало к объятиям. Он же уверял, что никогда не осмелился бы сделать этого, если бы я не взяла инициативу в свои руки, и лишь гораздо позже – слишком поздно – меня посетила мысль, что уже тогда он начал перекладывать ответственность на меня. И все же он был красив. У него было сладкое дыхание. Мы долго стояли, почти не двигаясь. Мы были почти одного роста.
Наши отношения я сразу держала в тайне. Сначала просто потому, что сомневалась, захочет ли он еще со мной общаться. Пожала плечами на вопрос Ульрики о том, как прошел вечер, односложно отвечала матери. Я пыталась о нем не думать, и мне это даже неплохо удавалось. По утрам я выходила в восемь из дома и через пятнадцать минут проходила сквозь большие железные ворота, на которых коваными буквами была написана фамилия Ульрики. Мысли об академии или о театральном училище давно остались в прошлом. Вместо этого я слонялась по отделу продаж, где должна была выполнять распоряжения своего начальника, страдающего одышкой доктора Бруннера. Бруннер болел астмой и потерял на войне руку; он был старательным, правильным и посвящал работе всю жизнь. Когда я приходила, он уже был давно на месте, и лишь изредка я слышала, как он просил жену заехать, чтобы провести совместный вечер: чаще всего он засиживался до ночи. Я сопровождала его на совещаниях и делала стенограммы, в машине он отвечал на мои вопросы – мне позволялось сидеть с ним на заднем сиденье – и, казалось, радовался моему усердию. Сталь не вызывала у меня особого интереса, но работала я с энтузиазмом и испытывала глубокое уважение к предприятию, на котором больше тридцати лет трудился мой отец. Над вопросом, как доктору Херманну, «оптовая и розничная торговля запчастями и инструментом», удалось так разбогатеть в войну, тогда никто не задумывался. Время от времени Бруннер просил меня помыть его левую руку, и я к этому привыкла. Дома я иногда говорила, что я – правая рука шефа, потому что мне нравилось провоцировать негодование отца, но вскоре никто уже не возражал, и наконец меня начал так представлять сам Бруннер. Когда я приходила по утрам на рабочее место, то подолгу ничего от него не слышала, занималась почтой и бумагами, заваривала кофе и просматривала дела, которые могла уладить сама. И только год спустя он иногда начал говорить, пусть и полушутя, о чем-то вроде карьеры – однако, несомненно, мыслил в масштабах предстоящих двадцати-тридцати лет. Обычное дело для того времени.
Так что утренние часы я относительно часто проводила в одиночестве. Это мне нравилось; сильнее всего я ненавидела свои первые недели в машинописном бюро, где была лишь помощницей, проводила весь день в компании семнадцати молодых девушек, чувствовала себя глупее всех и находилась под постоянным наблюдением. Если бы я замечталась там – как часто бывало в первые дни после вечера танцев, – то не удалось бы избежать сочувственных взглядов, сдавленного хихиканья и вопросов. Но здесь мне никто не мешал, и я могла целую минуту пялиться в окно или искать предмет, который уже был у меня в руках. Но вскоре прекратилось и это: я не выбросила его из головы – он просто канул в небытие.
Через десять дней пришло письмо. Без обратного адреса, с подписью «Филип» и характерно короткое. Он предлагал встретиться в субботу вечером, собирался ждать меня на аллее, ведущей за город, и надеялся, что я смогу прийти. Письма у меня больше нет, и дословно я его не помню, но знаю, что очень долго пялилась на немногочисленные предложения, в которых ему удалось избежать обращений на «ты» или «вы». И чувствовала себя по-настоящему счастливой.
Я выбрала светло-коричневое платье, украшенное мелким розовым орнаментом. В широкой юбке были карманы; сумочку я брать не стала. На ноги я надела сандалии, руки и ноги были обнажены: я отправилась к нему практически голой. С тех пор, как пришло письмо, я снова начала мечтать, представляла наши поцелуи; слышала пение каждой птички, шуршание каждого листика, подпевала каждому шлягеру; я жила в согласии с целым миром. Работала хорошо и сосредоточенно, моих сил хватило бы на десятерых – но при этом у меня тряслись колени, а руки зарылись в карманы юбки, чуть их не разорвав. Но он уже пришел.
Он пришел, и приходил с тех пор почти каждый вечер; склонился над книгой и дожидался меня; он всегда появлялся раньше, и мы ни разу не обменялись приветствиями: сначала мы не знали, что говорить, а потом сразу начинали целоваться, прячась за большой книгой, на одинокой аллее. Она вела в Горсдорф, куда проложили новую улицу, и мы почти никогда никого не встречали. Мы доходили до окраины и обратно, а потом еще раз, а иногда спешили дальше, через лес, к домику лесничего, где была маленькая пивная. Уже не помню, о чем мы говорили, но мы все-таки должны были время от времени разговаривать, ведь потом последовало долгое лето. Конечно, я рассказывала ему о себе, о родителях и доме, о своих убитых мечтах, о своей работе и шефе, о своих подругах и о том, как я познакомилась с Ульрикой. Мы часто говорили об Ульрике, потому что она свела нас и была единственной общей знакомой.