— Все равно мухи обгадят и ребятишки обдерут!
Коптильников под страхом наказания запретил детям приближаться к мебели. Восьмилетние девочки-близнецы с опаской обходили стол и стулья, задерживались лишь перед сервантом: в полированных дверцах видели смутное свое отражение.
Каждое утро Коптильников осторожно смахивал с мебели пыль чисто вымытой суконной портянкой. Теперь не стыдно пригласить в гости Наталью Алгашову…
С тех пор как в селе появилась Наталья, Коптильников странно изменился.
Всех женщин — а их было немало — Алгашова уничтожала одним своим видом. Вот хотя бы Катя, сестра Павла Назарова. Кажется, совсем недавно была молодой, веселой, глаза большие, брови над ними дугой, румянец во всю щеку — огонь! Теперь как-то сразу постарела, высохла: ребятишки доняли. Предпоследний, синеглазый Сережка, как говорят, вылитый он, Коптильников. Она любила его! Да и сейчас любит, он это знает. «Пашка ненавидит меня больше всего за нее, за Катьку, — подумал Коптильников с неприязнью. — По правде сказать, я побаиваюсь его: ночью встретит, пырнет ножом в бок — и все тут. Он ни перед чем не остановится…» Коптильников поежился то ли от этой неприятной мысли, то ли от сырости. Или Анну Ларину взять… Ну что она против Алгашовой? Неповоротливая, неотесанная баба, не может прибрать себя как следует, расползлась, словно тесто, и пахнет от нее земляничным мылом и щами.
А Наталья!.. Стоило ей показаться в правлении, на дворе или просто на полевой дороге, он бледнел от какого-то внутреннего, неподвластного ему напряжения, нервничал, не зная, как вести себя с ней. Казалось, прикажи она — и он бросит жену, детей, забудет все на свете! Но Наталья не приказывала. Она лишь насмешливо прижмуривалась на него, шутила, сверкая влажными зубами; улыбка-то вроде бы обещала что-то, намекала, звала, а взгляд сквозь камышовую густоту ресниц пробивался колкий, балованный, с издевкой. От злости Коптильников впадал в крайности: теряя самообладание, налетал на людей с кулаками, Или замыкался, за весь день не произносил ни слова, или метался по бригадам — лошади валились от усталости.
Теперь вот приехал этот Аребин. Он, конечно, не дурак, мимо Натальи не пройдет, хоть и жена под боком. Как отнесется к нему Наталья? Из столицы, с образованием и на вид недурен. Аребин будет из кожи лезть, чтобы показать себя героем: Коптильников ваш не смог, а я смогу. Ну, поглядим, как ты сможешь!
Коптильников вдруг ощутил страх, почти ужас, точно шагал над пропастью, в которую его должны столкнуть. Зря он разозлил Прохорова: не имея его руки, легко пойдешь ко дну. Падеж молодняка не оставят без последствий. Аребин начнет докапываться до корней. Черт его принес! Коптильников почувствовал прилив лютой ненависти. Она мешала дышать, идти. Он остановился у молоденького, растущего у воды деревца, с остервенением схватил обеими руками его ствол и неистово затряс, точно хотел вырвать из земли или согнуть.
— Погоди, посчитаемся!.. — стонал он.
Капли барабанили по плащу.
Аребин, расставшись с Павлом, побрел на свою квартиру. Настоятельное желание бросить все и уехать не покидало его. Он вошел в избу.
Хозяйка прикрутила фитиль лампы, чтобы не выгорал керосин, и Аребин с минуту озирался в полумгле, затем осторожно пробрался к столу, прибавил огня и застыл, встревоженный: на полу, на чемоданах, спал Гриша, а над ним, склонившись, сидела Ольга, одетая, только без платка, скорбная, недвижная, будто неживая. Аребин снял шапку, нагнулся над сыном.
— Как он?
Мальчик спал, раскинув руки, хорошенький, светлый, с ярким и нежным румянцем на щеках.
— Температура нормальная, — мертвым голосом отозвалась жена; ее стоячий, раструбом, воротник «Мария Стюарт» выглядел в этой обстановке по меньшей мере смешным. — Все время играл с теленком.
В избе, ближе к чулану, подобно изваянию, стоял задумчивый рыжий бычок; от его живота стекала на пол тоненькая, в ниточку, струйка, тихо пробиралась по половице к порогу. Аребин взял черепок, приготовленный для такой надобности, и поставил под струйку; послышался звук, напоминающий звон капели.
— Понимаешь, Оля, зашел в правление, пока познакомились, пока что, — примирительно заговорил он, сидя на корточках возле теленка; ему никак нельзя было показывать жене своего настроения. — К Павлу Назарову заглянул. Ух, яростный парень! Искатель справедливости… Жаль только, что уезжает в город. — Ольга как будто и не слушала его. — Почему ты не раздеваешься?
— Не хочу.
— То есть как?
В чулане заскрипели приступки: с печи слезла Алена, сухонькая и расторопная старушонка с маленькими и плутоватыми глазками веселой сводни. Она сладко зажмурилась, зевнула, перекрестив рот.
— Я уж толковала ей: раздевайся, мол, бабонька, утро вечера мудренее. Нет, сидит, ровно курица на нашесте. Вторые вон кочета поют. Вишь, раскинулся сын-то, как Иван-царевич! — Она по-свойски толкнула Аребина в бок локтем, кивнула на Ольгу. — Ух, несговорчива — страсть! Тяжеленько ей придется с непривычки-то: ручки белые, мягкие да душистые, все духами их мыла… — Алена рывком выхватила из-под теленка черепок и шмыгнула из избы, едва приоткрыв дверь, в щелочку.
Каменная неприступность жены испугала Аребина: Ольга, видимо, всерьез решилась на что-то важное.
— Так и будешь сидеть? — сказал он, раздеваясь. — Стели постель.
— До утра просижу.
— До утра? А дальше что?
Ольга должна именно сейчас, в эту минуту, собрать всю свою волю, чтобы противостоять мужу: ни в коем случае не становиться обеими ногами на эту землю, отрезать все сразу, немедленно; чем дольше задержишься, тем мучительней будет борьба с собой и с ним.
— Я здесь не останусь. И не уговаривай, Володя. Я сделала ошибку, поехав с тобой. Я поняла это, как только простилась с домом. Мне стыдно признаться в этом, но это так…
Аребин, подойдя, положил ладонь на ее голову со строгим пробором в черных, глянцевито отсвечивающих волосах.
— Ты просто устала, Оля. Разденься и ляг, отдохни. И Гришу раздень.
— Я буду сидеть! — упрямо и уже с вызовом сказала она. — Утром мы уедем. Не хочу мучить ни себя, ни тебя. Ведь не привыкну я к этому ко всему. — Она взглядом обвела избу. — И прежнюю жизнь не забуду. Два года пройдут быстро. Летом будем приезжать к тебе. — Она взяла его руку, темные продолговатые глаза ее налились слезами. — А если ты оставишь меня здесь, я, наверно, умру…
Аребин был поражен такой ее отчаянной, фанатической убежденностью.
— Возьми себя в руки, Оля. Здесь много женщин. Живут, не умирают.
— Они здесь родились, выросли… привыкли…
— И верно, бабонька, — охотно подтвердила Алена; бесшумно войдя в избу, она прислонилась спиной к теплому подтопку и с живейшим любопытством сплетницы наблюдала за происходящим. — Нам все это привычно.
— Вас не спрашивают! — одернул ее Аребин.
Алена юркнула в чулан, как мышь, заскрипела приступками, взбираясь на печь. Завтра она разнесет по селу весть: «Приезжий-то повздорил с женой!.. Наотрез отказалась жить с ним, должно, брезгует нами… С женой не справился, а уж с хозяйством-то и подавно…»
— Капризы твои неуместны, — твердо заявил Аребин. — Ты мне нужна здесь. И сын тоже.
Ольга не пошевельнулась, не отозвалась; по щеке, близ носа, пролегла влажная полоска; крупная слеза задержалась на верхней губе. Ольга слизнула ее языком и, сдерживая плач, произнесла с глубоким состраданием:
— Другие за границу едут помогать строить заводы, консультировать, писать, а мы — в деревню. Чего ради? Кто-то и что-то вовремя недосмотрел, не рассчитал, наделал ошибок, а мы должны жертвовать собой, терять лучшие годы. Их осталось не так уж много, чтобы швыряться ими направо-налево.
Аребин опешил.
— Кто тебе внушил такую чепуху?
— Не удивляйся, пожалуйста!.. У меня на работе только об этом и говорили. И посмеивались…
— Посмеивались? Кто? Твои друзья? Хороши друзья! Обыватели они, если так! Наплевать на них!
— Не кричи, разбудишь ребенка. Тебе на всех наплевать и на меня с сыном наплевать.
— Сын только окрепнет здесь. И запомни, что я тебе скажу: мне своя земля дороже всего!
Ольга посмотрела на него невидящим, отчужденным взглядом, не ответила. Аребин сел к столу и, опершись на него локтем, замолчал в тяжком раздумье.
— А заверяла: радость или горе — все пополам, — проговорил он. — По всем дорогам — легким ли, трудным ли — вместе, плечом к плечу. Одни слова!..
Ольга опустилась возле него на колени и опять схватила его руку.
— Мне стыдно, Володя, что я у тебя такая безвольная… неприспособленная…
— Нет, ты не безвольная. Просто ты не любишь меня.
— Люблю, люблю!.. — быстро заговорила она и стала целовать его руку. — Буду любить еще больше. Клянусь! И ждать буду. Только не держи меня, не оставляй здесь!..
«Два года, — пронеслось у Аребина. — Стоит ли из-за этого ломать ей жизнь, мучить?..» Она показалась ему жалкой, он отнял у нее руку.
Из чулана, с печи донесся голос Алены; в тишине он показался сверчково-скрипучим, пронзительным:
— Отпусти ты ее бога ради! Свяжет она тебя по рукам и ногам, шагу не шагнешь. Слезами изойдет, себя проклянешь!
Аребин и Ольга, пораженные словами старухи, молча и безотрывно глядели на маленького спящего человечка, на сына: он кровью роднил их. Мальчик неловко повернулся, что-то неразборчиво пролепетал во сне и улыбнулся им ясно и радостно. Ручонка свисала с чемодана, Аребин, склонившись, бережно взял ее, теплую и мягкую, и с нежностью прижал к своим губам.
К утру дождь перестал. По-зимнему студеный ветер насквозь продувал село. Тонко посвистывая, он рассеял туманную изморось, вчерашняя обильная грязь сковалась в жесткие синеватые кочки, а лужи затянулись матовым, гулко хрустящим ледком. Побелевшие тучи шли поверху, под ними вились, не достигая земли, редкие сухие снежинки.
В Козьем овраге Павел Назаров с разбегу перепрыгнул ручей, еще прикрытый снегом, встряхнул заплечным мешком военного образца и, пригибаясь, стал взбираться на гору. Отворачивая от ветра лицо, Павел прошел километра два и остановился, посмотрел на Соловцово чужими, тоскливыми глазами. Десять лет он работал, не щадя сил, и в поле, и на фермах, и на токах, и бригадиром, и плотником, спорил, ссорился, бушевал при виде непорядков, пьянства и злой людской корысти. Издергал