Я прохожу мимо разносчика часов, человека с чудовищными клочьями волос и широкой призывной улыбкой. Он высок и одет в пурпур, как регент церковного хора. Впечатлению возвышенного не мешают даже новенькие белые кроссовки, в которые обуты его ноги.
— Их не надо подкручивать, в них можете лезть хоть в ванну, хоть в душ. С камнями, и все такое. Ходят точно, можно не подправлять.
Словно призрак, из сияющей поверхности покрытого мазутом залива, возникает судно — паром с острова Эллис. Я всегда охотно наблюдаю за судами. Паром разворачивается, все три его палубы прижимаются к причалу. Вода вспенивается, паром встал у презирающей все и вся нью-йоркской пристани. Уф. Скрипят надстройки, раздается треск, похожий на пистолетный выстрел.
Человек, прогуливающийся по набережной, думает, что в него стреляют, и удирает.
Туристы спускаются по грохочущим под ногами сходням. Фотоаппараты, видеокамеры, ошеломленные дети, сидящие в сумках, висящих на плечах родителей.
Господи, в зрелище нью-йоркского порта есть что-то выхолощенное. Такое впечатление, что естественный запах моря — это запах мазута, корабли — автобусы, а само небо — гараж, увешанный календарями с голыми девками, грядущие месяцы размещены на листах, захватанных грязными жирными пальцами.
Здесь я поворачиваюсь к похожему на хориста разносчику и говорю, что хочу посмотреть его товар и дам ему доллар, если он покажет мне паспорта часов. Улыбка исчезает.
— Ты что, спятил, мужик?
Он убирает поднос с часами, чтобы я не смог до них дотянуться.
— Иди отсюда, не хочу иметь с тобой дела.
При этом он нервно оглядывается по сторонам.
Я одет как мирянин — джинсы, кожаная куртка, клетчатая рубашка поверх футболки. Опознавательного распятия нет и в помине.
Я иду дальше и оказываюсь на Астор-Плейс, там, где стоят лотки с разложенными на них товарами: на пластиковой шторе для душа аккуратно разложены три тщательно отглаженных пурпурных одеяния хориста. Я беру одно и смотрю на воротник. Там есть этикетка и клеймо прачечной мистера Чана.
Продавец, серьезный молодой метис с характерной копной черных волос, хочет десять долларов за робу. Я нахожу цену разумной.
Они приезжают из Сенегала или с островов Карибского моря, из Лимы, Сан-Сальвадора, Оаксаки, находят свободный кусок тротуара и начинают работать. Мировая бедность захлестывает наши берега, как прилив разогретого всемирным потеплением моря.
Я помню, как во время поездки на Мачу-Пикчу остановился в Куско послушать уличные оркестры. Когда я обнаружил, что у меня пропал фотоаппарат, то мне сказали, что я смогу выкупить его наутро на рыночной улице позади собора. Милостивые Небеса, я просто кипел от гнева. Но скупщицами краденого оказались все те же милые, застенчиво улыбающиеся женщины Куско, одетые в пончо красного и охряного цвета. На их головах красовались черные котелки, а на спинах они носили своих детей… а англосы бродили среди прилавков с таким видом, словно отыскивали своих потерявшихся отпрысков. Как мог я, Господи Иисусе, не принять справедливость этого положения?
Именно так я поступил и здесь, на Астор-Плейс, в тени коричневого, с мансардами, каменного здания колледжа «Купер Юнион», на площади, с которой то и дело взлетали птички.
Еще квартал к востоку, церковь Святого Марка, дешевый магазинчик, продаются алтарные подсвечники и рясы — двадцать пять долларов пара. Там я купил полдюжины детективных романов в бумажных обложках. Только для того, чтобы понять, как их пишут.
Я лгу, Господи. Просто я всегда читаю эти проклятые книжки, когда дух мой подавлен. Детективные романы в бумажных обложках, говорит мне продавец. Его шесты с одеждой, развевающейся, словно вымпелы, действуют на меня успокаивающе. А его мир очерчен и определен наказаниями, которые настолько велики, что я не могу назвать их Твоими.
Я знаю, что на экране компьютера Ты со мной. Если Томас Пембертон теряет жизнь, то он теряет ее здесь, под надзором бдительного Божьего ока. Я помещаю Тебя не на плечах моих, не в стоячем воротнике моего англиканского сюртука, не в стенах пасторского дома, не в прохладе камней, обрамляющих дверь часовни, но здесь, в мигающем курсоре…
Стоя перед большим изображением водяных лилий, выдержанных в зелено-голубых тонах, мы строили планы, обсуждая, когда она может уходить из дому. У нее двое маленьких детей. Правда, есть няня, но все время так жестко расписано. Мы не прикасались друг к другу и не сделали этого, даже выйдя из Метрополитен. Мы спустились по ступенькам, и я остановил для нее такси. Ее взгляд, который она бросила на меня, садясь в машину, был почти скорбным, то был момент объявления мне полного доверия, и я ощутил его как удар в самое сердце. Я страстно желал этого и добивался всеми силами, но, получив желаемое, я вдруг осознал, что попал в зависимость, словно дал клятву на тайный брак, условия которого мне неведомы, а моя ответственность за него не определена. Когда машина тронулась, я был готов кинуться вслед за ней, крича, что это ошибка, что она неправильно меня поняла. Позже я мог думать только о том, насколько она прекрасна, какое удивительное взаимопонимание возникло между нами, и я не помнил, чтобы когда-нибудь в жизни испытывал такое сильное, такое чистое влечение, не думая о том, что нахожусь на грани начала любовного романа, но воображая, что смогу найти спасение в подлинной жизни с этой женщиной. Она живет в какой-то цельности, в которую почти невозможно поверить, эта женщина непостижимой привлекательности, к которой не смогла прилипнуть грубая идеология нашего времени.
Я брожу по городу, отбирая виды, словно художественный директор фильма. Беру на заметку церковь Святого Тимофея в Ист-Виллидж, в конце Второй авеню, там, где за углом расположены здание украинской общины и украинский ресторан. Должна же была в прежние дни быть в этой части города церковь, достойная белых англосаксов. Это было до того, как Манхэттен перебрался к северу, в более солнечные открытые пространства выше Четырнадцатой улицы… Церковь Святого Тимофея, епископальная, типичная нью-йоркская церковь коричневого камня, младшая сестра более величественной церкви Вознесения в нижней части Пятой авеню. Чтобы угодить Всеблагому Отцу, я не стал менять название и место действия. (На Шестой улице Ист действительно есть развалины старой церкви, но у нее не тот цвет — серый католический гранит, шпиц больше похож на купол, выпуклые витражи выбиты, а голубиный помет, словно подтеки дождя, красуется на каменных стенах. На ступенях стоят трое молодых людей, один из них смотрит, как я прохожу мимо, двое других безучастно глазеют по сторонам.)
Здесь, поблизости от Святого Тима, мне повстречалось множество самого разнообразного народа. На углу молодая девушка в футболке, без лифчика, в обтягивающих шортах; она пришла сюда со своим кавалером. Седой, переваливший на вторую половину жизни богемного вида мужчина, немного странный, обожающий свой конский хвост. Приземистая, коренастая латиноамериканка с толстым выступающим задом. Сутулый старик в домашних туфлях, бейсболке, грязных штанах, подпоясанных веревкой. Молодой негр с горящими глазами, самоутверждаясь, с видом повелителя, пересекает проезжую часть, не обращая внимания на уличное движение.
Вообще вся Ист-Виллидж до сих пор застроена шестиэтажными домами девятнадцатого века. Можно подумать, что город должен реконструироваться и перестраиваться каждые пять минут. Взять среднюю часть города, вся инфраструктура, кроме, быть может, моста Верразано, была построена в тридцатые годы. Последние главные линии метрополитена были проложены еще раньше, в двадцатые. Все мосты, туннели, большинство дорог и парков, реконструированных и нереконструированных, появились во время Второй мировой войны. Все, что напоминает девятнадцатый век, это Виллидж — Вест и Ист, Нижний Ист-Сайд, Бруклинский мост, Центральный парк, ряды домов Гарлема, окованные железом фронтоны Сохо…
План города, его костяк, был заложен в сороковые годы девятнадцатого века, и несмотря ни на что, мы и теперь живем по предначертаниям мертвецов. Мы ходим по улицам, по которым до нас прошагали поколения, поколения и поколения.
Но, господи Иисусе, стоит вам отлучиться из города на пару дней, как, вернувшись, вы неизбежно испытываете потрясение. Пожарные сирены. Вой полицейских автомобилей. Ритуальный стук пневматических молотков на авеню. Бегуны в шортах. Роликовые коньки. Посыльные. Шипение автобусных дверей. Подмостки, возведенные на тротуарах для съемок кинозвезд. Все места в ресторанах заказаны заранее. Младенец, вывалившийся из окна родильного дома. Фасад дома рухнул на мостовую. Прорвало водопроводную магистраль. Преступление полицейского. Ежедневно копы стреляют в черных парней, душат преступника, группы копов по ошибке врываются не в ту квартиру и заковывают в наручники всех находящихся там женщин и детей; департамент покрывает их, а мэр публично приносит свои извинения.
Нью-Йорк, Нью-Йорк, столица литературы, искусств, общественных притязаний, тупиков подземки. Торговцы недвижимостью с замашками наполеонов, величественные скупщики и продавцы хлама. Надутые от сознания собственной важности спортивные журналисты. Ушедшие на покой государственные мужи, осевшие на Саттон-Плейс и переписывающие заново свои достойные сожаления деяния… Нью-Йорк, столица людей, которые, не работая, делают громадные деньги. Столица людей, которые работают всю жизнь и заканчивают свою жизнь в нищете. Нью-Йорк, столица фешенебельных вилл и обшарпанных безымянных многоквартирных домов, в которых каждый день рождается гений.
Это столица всей музыки. Это столица засохших деревьев.
Обездоленные и несчастные эмигранты со всего света думают, что стоит им лишь попасть сюда, как они немедленно обретут почву под ногами. Будут содержать газетный киоск, винный погребок, водить такси, торговать вразнос. Работать дворниками, охранниками, содержать дешевые номера, посредничать, короче, делать все, что угодно, все, что приносит хоть какой-то доход. Им надо объяснить, что здесь не место для бедняков. Ограничительный расовый водораздел, проходя по городу, пересекает и наши сердца. Мы — заложники своей расовой и этнической принадлежности, подозрительные в отношении множества вторгшихся к нам культур; наши слова агрессивны, словно город, как идея, слишком тяжел даже для людей, живущих в нем.