стой был больше, чем хороший стрелок — он был профессионал жизненных противоборств, умевший подавлять волю людей, вставших ему поперек дороги. Дуэль для него была, конечно, не просто соревнованием в меткости, а соревнованием в том, у кого нервы сильнее. Он эту тонкую психологическую игру освоил в совершенстве. Его прямой немигающий взгляд, глубокое, ненаигранное спокойствие, его бесконечная уверенность в себе, холодная дерзость, быстрые и решительные движения, когда он делал положенные пять шагов к барьеру, не могли не смущать противника.
Дуэль, хотя и принятая в обществе как способ выяснения отношений, все-таки была преступлением, за которым следовало наказание: разжалование или ссылка. Молодых офицеров ссылали на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк, где периодически собирались компании самых отчаянных дуэлистов, готовых скуки и потехи ради перестрелять друг друга. Но граф Толстой и тут шел на шаг дальше всех. Ему мало было просто дуэли — он практиковал дуэли невозможные и запрещенные. Нельзя было стреляться с начальником, а он стрелялся с полковником Дризеном. Во время русско-шведской войны и последовавшего затем перемирия дуэли со шведскими офицерами были запрещены, а он убил двух из них.
С ним было опасно находиться рядом — этот грузный человек с меланхолическим взглядом, умышленно говоривший тихим голосом, мог обратить в дуэль любой разговор, любой взгляд, любой жест. Да и жеста было не нужно — Американец потехи ради выдумывал слухи и сплетни, которые неминуемо вели к пистолетам. Про сестру капитана Брунова он выдумал позорящие её истории (они до нас не дошли) и рассказывал их направо и налево, до тех пор, пока не получил приглашения стреляться. Это был его способ: клеветать на людей и с интересом наблюдать за их поведением. Про Пушкина он в письме князю Шаховскому сочинил невероятную чушь о том, что поэта выпороли в канцелярии Третьего отделения — хотя прекрасно знал, что ничего подобного не было. Ну и что? Графу все время было мало острых ощущений, и он играл с людьми в жизнь и смерть, он их дразнил, как зверей, чтобы они на него напали. И тогда он их убивал.
Граф был мастером провокации: слухи и сплетни в его исполнении всегда выходили смачными, как кукиш. Он умел наврать так неправдоподобно, так дико, что тут же находились десятки людей, которые подхватывали выдумку и со смехом разносили её по московским уютным особнячкам и петербургским гостиным. Справедливости ради надо сказать, что Американец на этом поприще был не одинок, у него были соперники. Офицер Алексей Полторацкий, приехав в Тверь, поведал местному дворянству, что Пушкин не поэт, а знатный шпион на службе у правительства и получает за свой труд 2500 рублей в год. Слух о новом поприще Пушкина быстро разошелся по городам и весям, и вскоре к изумленному поэту стали приходить с просьбами о покровительстве дальние родственники: седьмая вода на киселе просила его замолвить о них словечко в высших сферах.
Если же тонкая метода распространения слухов не срабатывала, то в запасе у графа были приемы и попроще. В городе Або, в 1808 году он однажды вечером играл в карты с генералом Алексеевым и молодым Нарышкиным, сыном сенатора, обер-камергера и обер-церемонимейстера Ивана Александровича Нарышкина. Нарышкин попросил дать в прикупе туза, Толстой позволил себе небольшое лингвистическое развлечение: вспомнил, что дать туза означает дать пинок или подзатыльник. Он ответил: «Изволь, вот тебе туз!» — и сунул партнеру по картам под нос свой тяжелый, пуд весящий кулак. Нарышкин обиделся и вызвал Толстого. Генерал Алексеев их мирил, Толстому было безразлично, стреляться или нет — одной дуэлью больше, одной меньше, какая разница? — но молодой Нарышкин на дуэли настаивал именно потому, что это был Федор Толстой и могли подумать, что он побоялся с ним связываться. На дуэли Нарышкин получил пулю в пах и умер.
Толстой убивал своих противников не только с легким сердцем, но ещё и с шиком — это был шик записного бретера, которому положить пулю в середину человеческого лба также просто, как прибить муху. Убил — и пошел дальше пить чай. Так было у него однажды, когда его друг Петр Александрович Нащокин рассказал ему, что вызван на дуэль, и попросил наутро быть секундантом. Но утром, когда Нащокин заехал к Толстому, тот только встал и ходил по своему дому в Староконюшенном переулке в халате, заказывая повару блюда на обед: уху из щуки, куропатку с грибами… Ехать он никуда не собирался — вечером он дал противнику Нащокина пощечину, немедленно стрелялся с ним и убил его, освободив, таким образом, друга от риска, а утро — для чая с теплыми булками.
Эту радость жизни — хорошо заваренный чай, и сдобные калачи, и нежный окорок, и белугу в сметане, и пулярок в винном соусе, и страсбургский паштет — граф любил всем сердцем.
Время, в которое жил граф Федор Толстой, было баснословно-богатое — время огромных провиантских складов, брильянтовых пуговиц на камзолах вельмож, крупных обжор и министров, сочинявших не рескрипты, а каши[3]. Хлебосольство доходило до высот фантастических: московский обер-полицмейстер и губернатор Иван Петрович Архаров, встречая гостей, раскидывал руки и говорил в приступе радушия: «Чем почтить мне дорогого гостя? Прикажи только, и я для тебя зажарю любую дочь мою!» Но и без зажаренных дочерей было чем попотчевать гостей на обеде, приготовленном знаменитым поваром, каким-нибудь Федосеичем или Петровичем: запеканки в три этажа, громадные гусиные печенки, фрукты горой, торты размером с самовар, бисквиты, увитые кремом. Обыкновенный обед состоял из четырех блюд, но для удовольствия гостей-гурманов могло быть и пятое, и шестое, и даже седьмое. Среди обжор были свои чемпионы — один их них знаменитый баснописец Иван Андреевич Крылов, для которого еда была главным удовольствием в жизни. Ел баснописец обильно и сладострастно. Он собственное огромное и толстое тело воспринимал как вместилище для вкуснейших блюд и за то любил его и озирал его размеры с удовольствием. Поедание десятка рябчиков или горы трюфелей для Крылова было вовсе не простым подкреплением сил и не тупым насыщением желудка, а пышным чувственным праздником, смачным удовольствием, в котором есть место творческому восторгу. Свое брюхо Иван Андреевич рассматривал как вид прекрасного театра, куда он с чувством и толком умещал различные яства: супы занимали партер, мясо умещалось на галерке, а для сладкого он всегда находил местечко в дальнем углу…
Ах, как хорошо было покушать в России начала Девятнадцатого века! Да хоть бы и в трактире с начищенным красным медным самоваром можно поесть или прямо на рынке, где ноги тонут в соломе, перемешанной с конским навозом. Тогдашняя копейка — это деньги! Взять в лавке фунт ржаного хлеба за полторы копейки, к нему свежей белужки первого сорта за 11 и четверть копеек фунт, а не хочешь белужки, так возьми коренной или малосольной осетрины на промасленной фиолетовой бумаге. Капуста продавалась ведрами и была белой и серой, а вязиги, которая тогда продавалась повсюду, теперь не найдешь ни в одном меню, и никто не знает, что это такое. А это — скрученные рыбьи сухожилия. Впрочем, есть по трактирам и на рынке не обязательно, если вы званы на обед к знакомому или другу — то того лучше. Россия на всю Европу уже тогда славилась своими безумными, длительными, убийственными обедами, во время которых гостя закармливали до полусмерти, после чего слуги уносили его в спальню, стягивали с него сапоги и укладывали поспать до ужина на взбитую подушку, под пуховую перину. Итак, обед начинается с вопроса: не угодно ли вам яичных пирожков с грибным супом? Угодно? Это хорошо — но тогда запейте их медом, а мед запейте квасом. Это не обед, это только прелюдия. Теперь икра — в каком Париже или Лондоне вы отведаете такой икры? В хрустальной вазе лежит уральская зернистая, в фарфоровой чаше паюсная, а в богемском стекле соленая зернистая. Это не на выбор, вы не поняли — это надо есть все сразу, закусывая одну икру другой. А хозяин с хозяйкой, улыбаясь, все предлагают вам новые и новые блюда, все нажимают мягко, но настойчиво. Что это вы так плохо кушаете? Не больны ли? Может быть, пора подать уху? После ухи — киевские котлеты, внутри которых запечен французский сыр и которые при касании ножа брызжут раскаленным золотистым маслом, затем солонина и дичь — все к вашим услугам; а когда вы распробуете как следует рябчиков, внесут жаркое с солеными огурцами и мечтательно вздохнут о поросенке и кислом молоке, которые будут не скоро… очень не скоро… часа через три… только к ужину. Потом десерт — розовая пастила, крымские яблоки, варенье из Тулы, липовый мед, моченые груши и розовый цвет займут еще час-другой…
Федор Толстой-Американец эту радость жизни черпал полной мерой. Он был не только потребитель съедобной радости, он был её созидатель. У него была слава великого гастронома, который глубоко погружен в тайны соусов и секреты подливок. Например, он имел свой собственный способ готовить устриц: полчаса вымачивал их в соленой воде. Недаром князь Петр Андреевич Вяземский просил у него подыскать для себя повара — в деле ублажения желудка Американец не ошибался никогда. Он сам ездил по рынкам, сам выбирал мясо и рыбу, причем подолгу стоял у садков, глядя, как огромные сомы и осетры извиваются серебристыми телами. По извиву их длинных тел, по удару хвоста он умел определить, в какой из рыб больше жизни и, значит, какая будет вкуснее. Можно предположить, что, стоя у садков на Трубном рынке, он — знаток французской философии, читавший «Исповедь» Руссо в подлиннике — думал не только о будущем рыбном филе, но и о том, с каким отчаянием всякая живая тварь борется за жизнь. Рыбы бились перед закланием, затравленные медведи с ревом вставали на задние лапы, люди, которым он отсчитывал последние их секунды на дуэлях, покрывались ледяным потом — граф Федор Толстой по прозвищу Американец понимал жизнь как жестокую игру, в которой торжествуют напор и сила. В себе — в своих мускулах и нервах, в своей твердости и неустрашимости — он всегда был уверен.