Меня вынесли из дома, положили в фиакр и привезли сюда. Вот, брат, все, что я помню.
Филипп прикинул время: получалось, что его сестру везли с улицы Луврских конюшен до улицы Цапли прямиком без всяких остановок, кстати так же, как и с площади Людовика XV на улицу Луврских конюшен. Он сердечно пожал руку сестре и произнес чистым и звучным голосом:
– Спасибо, дорогая сестра, спасибо, расчет времени вполне совпадает с моим. Я представлюсь маркизе де Савиньи и поблагодарю ее. А теперь еще один вопрос, но о второстепенном предмете.
– Да, я слушаю.
– Не помнишь, не видела ли ты на месте катастрофы какое-нибудь знакомое лицо?
– Знакомое? Нет.
– Скажем, нашего Жильбера?
– И впрямь, – напрягая память, вспомнила Андреа, – в то мгновение, когда нас разделили, он был шагах в десяти от меня.
– Она видела меня, – прошептал Жильбер.
– Дело в том, что, разыскивая тебя, я нашел беднягу Жильбера.
– Среди погибших? – поинтересовалась Андреа с некоторым даже оттенком любопытства, какое великие мира сего проявляют иногда к тем, кто стоит ниже их.
– Нет, он был всего-навсего ранен. Его спасли, и я надеюсь, что он выкарабкается.
– Слава богу, – бросила Андреа. – А что за рана?
– Помята грудь.
– Из-за тебя, Андреа, – пробормотал Жильбер.
– Но вот что странно, – продолжал Филипп, – и вот почему я заговорил об этом: в сжатой его руке я обнаружил клочок, оторванный от твоего платья.
– Действительно странно.
– В последний момент ты не видела его?
– В последний момент я видела столько лиц, искаженных ужасом, страданием, себялюбием, любовью, жалостью, жадным желанием жить, цинизмом, что мне кажется, будто я целый год пробыла в аду. Возможно, среди этих лиц, от которых у меня осталось ощущение, будто передо мной прошла череда проклятых Богом грешников, и промелькнуло лицо Жильбера, но я этого не помню.
– Тем не менее, дорогая Андреа, у него в руке был клочок от твоего платья. Я проверил это вместе с Николь.
– И объяснил ей, по какой причине спрашиваешь? – осведомилась Андреа, которой припомнилось странное объяснение, происшедшее между ней и горничной как раз из-за Жильбера.
– Нет, что ты. Но тем не менее клочок был у него в руке. Как ты это объяснишь?
– Боже мой, да ничего нет проще, – отвечала Андреа со спокойствием, разительно контрастировавшим с бешеным сердцебиением, которое чувствовал Жильбер. – Если он был рядом со мной в тот миг, когда я почувствовала, как меня поднимает, если можно так сказать, в воздух взгляд того человека, то схватился за меня, как утопающий хватается за пловца, надеясь воспользоваться подоспевшей ко мне помощью и тоже спастись.
– Какое гнусное истолкование моей преданности! – прошептал Жильбер, исполнясь угрюмого презрения к предположению, высказанному девушкой. – Вот как эти дворяне судят о нас, людях из народа! О, господин Руссо стократ прав: у нас сердца чище и руки сильнее.
Жильбер приготовился было слушать дальше беседу брата с сестрой, от которой он отвлекся, произнося эту инвективу, как вдруг за спиной у него раздался шум.
– Бог мой, в передней кто-то есть! – пробормотал он.
Слыша в коридоре приближающиеся шаги, Жильбер отступил в туалетную и опустил занавеску.
– Здесь эта дура Николь? – прозвучал голос барона де Таверне, который, почти задев Жильбера фалдой, проследовал в комнату дочери.
– Она, наверно, в саду, – отвечала Андреа с полнейшим спокойствием, свидетельствовавшим о том, что ей и в голову не приходило, что Николь там может быть не одна. – Добрый вечер, батюшка.
Филипп почтительно встал, но барон, сделав ему знак сесть, придвинул кресло и уселся рядом с детьми.
– Да, дети мои, – заявил барон, – от улицы Цапли до Версаля очень далеко, ежели едешь не в прекрасной придворной карете, а в таратайке, запряженной одной лошаденкой. Короче, я видел дофину.
– Так вы, значит, из Версаля, батюшка? – поинтересовалась Андреа.
– Да. Принцесса, узнав про несчастье, случившееся с моей дочерью, соизволила призвать меня.
– Андреа чувствует себя гораздо лучше, – сообщил Филипп.
– Я знаю и сказал об этом ее королевскому высочеству, которая милостиво заверила меня, что, как только твоя сестра совершенно выздоровеет, она призовет ее к себе в Малый Трианон, который она выбрала своей резиденцией; сейчас она занимается тем, что устраивает там все по своему вкусу.
– Как! Я буду жить при дворе? – несмело спросила Андреа.
– Ну, дочка, это не будет настоящий двор. Дофина по характеру домоседка, дофин тоже терпеть не может пышности и шума. Они намерены жить по-семейному в Трианоне, но, насколько я знаю нрав ее высочества, эти небольшие семейные собрания в конце концов могут стать чем-то большим, нежели даже «Королевское чтение» или Генеральные штаты[1]. Принцесса обладает характером, да и дофин, как поговаривают, весьма основателен.
– Не стройте иллюзий, сестра, это будет настоящий двор, – печально заметил Филипп.
– Двор! – с бешенством и безмерным отчаянием прошептал Жильбер. – Вершина, на которую мне никогда не взобраться, бездна, в которую я не смогу углубиться. Я больше не увижу Андреа! Все пропало! Все пропало!
– Но у нас же нет, – обратилась Андреа к отцу, – ни состояния, чтобы жить при дворе, ни воспитания, необходимого тем, кто там живет. Что буду делать я, бедная девушка, среди этих блистательных дам, чью ослепительную роскошь мне довелось увидеть всего однажды и чей ум мне кажется хоть и неглубоким, но зато искрометным. Увы, брат, мы слишком невежественны, чтобы войти в это блистательное общество!
Барон нахмурился.
– Что за чушь! – бросил он. – Я просто-таки не понимаю, почему мои дети всегда стараются принизить все, что я делаю для них и что затрагивает меня. Невежественны! Поистине, вы сошли с ума, мадемуазель! Невежественна! Таверне Мезон-Руж – невежественна! А позвольте вас спросить, кому же блистать при дворе, как не вам? Состояние… Черт побери, да любому известно, что такое состояние придворного: под августейшим солнцем оно иссякает, под августейшим же солнцем оно и расцветает. Я разорился – превосходно; я разбогатею снова – вот и все. Неужто у короля недостанет денег отблагодарить тех, кто служит ему? Вы полагаете, что я устыжусь, если моему сыну будет дан полк или вам, Андреа, приданое? Или если мне будет пожалована пенсия либо рента, грамоту на которую я обнаружу под своей салфеткой во время обеда в узком кругу? Нет, нет, оставим предрассудки глупцам. Я их лишен… Короче, повторяю еще раз свой принцип: не будьте чрезмерно щепетильными. А теперь о вашем воспитании, о котором вы только что изволили упомянуть. Так вот, запомните, мадемуазель, ни одна девица при дворе не имеет вашего воспитания; более того, по части воспитания вы дадите сто очков вперед любой дворянской девице, и притом получили солидное образование, подобное тому, какое дают своим дочерям судейские и финансисты; вы музицируете, пишете пейзажи с овечками и коровами, от которых не отказался бы и Берхем[2], а дофина без ума от овечек, коровок и Берхема. Вы красивы, и король обратит на вас внимание. Умеете вести беседу, а это уже по части графа д’Артуа или графа Прованского. Так что вас не только будут благожелательно принимать, но и… обожать. Да, да, обожать! Вот оно, верное слово! – завершил барон и рассмеялся, потирая руки и как бы подчеркивая тем самым смех, звучащий настолько странно, что Филипп с недоумением глянул на отца, словно не веря, что подобные звуки способен издавать человек.
Андреа опустила глаза, и Филипп, взяв ее руку, сказал:
– Андреа, барон прав. Никто более тебя не достоин войти в Версаль.
– Но в таком случае мне придется расстаться с тобой, – заметила Андреа.
– Вовсе нет, – возразил барон, – Версаль, моя дорогая, достаточно обширен.
– Но Трианон тесен, – отвечала Андреа, становившаяся упрямой и несговорчивой, когда ей противоречили.
– Трианон достаточно обширен, чтобы в нем нашлась комната для господина де Таверне. Такому человеку, как я, всегда отыщется место, – добавил он скромно, что следовало понимать: «Такой человек всегда сумеет найти себе место».
Андреа, не слишком убежденная заверениями отца, что он будет рядом с нею, повернулась к Филиппу.
– Не беспокойся, сестричка, – сказал Филипп, – ты не будешь принадлежать к тем, кого именуют придворными. Вместо того чтобы заплатить за тебя взнос в монастырь, дофина, пожелавшая тебя отличить, возьмет тебя к себе и даст какую-нибудь должность. Сейчас этикет не столь суров, как во времена Людовика Четырнадцатого, теперь иные должности объединяют, иные разделяют; ты сможешь служить дофине чтицей либо компаньонкой, она будет вместе с тобой рисовать и всегда держать рядом с собой; возможно, ты не будешь на виду, но тем не менее будешь пользоваться ее непосредственным покровительством, и потому тебе станут завидовать. Ты ведь этого боишься, да?
– Да.
– В добрый час, – вступил барон. – И не будем обращать внимания на ничтожную кучку завистников… Скорей выздоравливай, Андреа, и тогда я буду иметь удовольствие самолично проводить тебя в Трианон. Это приказ ее высочества дофины.
– Да, да, батюшка.
– Кстати, Филипп, – вдруг вспомнил барон, – вы при деньгах?
– У меня их не так много, чтобы предложить вам, если у вас в них нужда, – отвечал молодой человек, – но если, напротив, вы хотите предложить их мне, то могу ответить, что мне хватает тех денег, что у меня есть.
– Да вы поистине философ, – усмехнулся барон. – А ты, Андреа, тоже философ и тоже ничего не попросишь? Может быть, тебе что-нибудь нужно?
– Я боюсь поставить вас в затруднительное положение, отец.
– Не бойся, мы ведь сейчас не в Таверне. Король велел вручить мне пятьсот луидоров… в счет будущего, как изволил выразиться его величество. Подумай о своих туалетах, Андреа.
– О, благодарю вас, батюшка! – радостно воскликнула девушка.