дитей правды в его глазах. Ни общество, ни литература наша, конечно, никогда не забудут великих педагогических заслуг Толстого по открытию целого мира богатой, внутренней жизни детей, мира, существование которого только предчувствовалось до него немногими. Он проник в самые скрытные уголки этого мира, и, вероятно, не один раз придется всякому читателю и наставнику, понимающему свое призвание, справляться с открытиями Толстого для того, чтоб проверить свои планы образования и уяснить многие загадочные проявления детской воли и души. Но логические последствия чисто художнических отношений к школе часто приводят к сомнению в достоинстве последних как средств и орудий педагогии.
Нам совершенно понятно, например, отчего Толстой так решительно и беспощадно преследует в своем журнале всякую мысль о «воспитании» человека со стороны школы. Воспитание, по его определению, есть насильственное привитие мнений, привычек ума и понятий одного взрослого лица к другому, слабейшему и беззащитному, на что никто не имеет права, хотя собственно воспитание должно бы пониматься как прямой, неизбежный результат духовного общения между тем и другим. Но с особой точки зрения Толстого на значение и достоинство непосредственных явлений он совершенно прав. Какая передача моральных представлений, отвлеченных идей и понятий может быть допущена там, где сам мальчик, по происхождению своему, есть вполне нормальное существо, чистое и поэтическое отражение реальной, жизненной истины. Его, наоборот, следует беречь от внушений ложной, несостоятельной цивилизации, а не подчинять ее сомнительному кодексу и не только беречь, но изучать ростки его собственной мысли, способные привести к открытию условных, противоестественных, слабых сторон в самых началах образованности. По этой теории не только воспитание есть порча ребенка, который, благодаря ему, принимает в себя вместе с пошлыми убеждениями своего наставника ошибки и заблуждения истории, предрассудки и бессмыслицы целого общества (мы бы сказали вообще грехи человечества, если бы не боялись исказить мысль Толстого преувеличением ее), но переходя к образованию – оказывается, что и простая передача науки подчинена нормальному существу, – крестьянскому мальчику. Она находит свои границы уже не в себе, а в своем ученике и должна остановиться тотчас, как посягает на лучшее его достояние, – как начинает перерабатывать его натуру. Знание не обязательно для всех, как, например, вера. Прежде чем навязывать науку ученику, надо еще осведомиться, какую науку он хочет и насколько ее хочет или, другими словами, надо узнать насколько он, по совести, может принять работу чужой мысли, упражнявшейся задолго до него, без его ведома и нисколько не имея в виду его свойств и потребностей. Главная задача народного образования заключается в том, чтоб сделать мальчика сведущим и не лишать его ни силы, ни простоты, ни ясности его врожденных представлений, чтоб вывести знание из городов в поля и деревни и при этом сохранить им все те качества, которыми они отличаются от цивилизованного общества и его превосходят.
Границы нашей статьи не позволяют нам отдаться разбору всех этих противопоставлений, всех этих антиномий, которые так подробно и мастерски, в диалектическом смысле, развиты самим Толстым в его журнале; но что они не могут составлять целей педагогии как науки, это, кажется, очевидно само собою. Это скорее темы для свободного творчества в области литературы и в сфере преподавания. Несколько основных правил, конечно, приведены и нашим автором в виде руководства, как, например, правило о необходимости полной свободы для ученика относительно учителя и полной подчиненности учителя указаниям нравственной природы своих воспитанников, но это правило, как и все другие такого же рода, требуют в применении к делу специальных, художнических способностей. Одного размышления, правильного понимания и добросовестности, обусловливающих хорошее применение научных правил, – для них уже недостаточно. Лучшим свидетельством, что успех школы, построенной на таких основаниях, всегда будет зависеть от лица и творческих сил ее основателя, точь-в-точь как достоинство литературного произведения исключительно зависит от художнических средств самого писателя, служит «Ясная Поляна» Толстого. В этой знаменитой школе полная свобода, предоставленная ученикам, нисколько не разрослась в анархию, беспутное баловство. Основатель ее находит причину явлений в чувстве меры, свойственной детям вообще, и детям этой местности в особенности; мы имеем полное право думать, что явление это есть результат тех особенных приемов творчества, которые участвовали в созидании школы, без которых немыслимо ее существование в нынешнем своем виде и которых невозможно требовать от каждого распорядителя Народного училища. Впрочем, остается еще вопрос: возможно ли даже и художнику-педагогу сохранить во всей целости предписания поэтической теории народного образования, созданной Толстым? Сам автор ее не вполне верен ей. Несмотря на отвращение его к попыткам прививать воспитанникам собственные духовные наклонности, кто не заметит, что в школе его преимущественно были развиты способы действовать на воображение и фантазию учеников?
«Ясная Поляна» сделалась, может быть, без ведома учредителя, питомником натуральных поэтов; она тотчас же наполнилась чрезвычайно милыми сочинителями разных возрастов, дети сочиняют взапуски у Толстого – и это очень хорошо: ничто так не приводит к уважению себя, как созданный талант или как уверенность в обладании особенной способности, а уважение к себе крестьянскому мальчику необходимо и для того, чтоб заставить других уважать себя. Но Толстой слишком далеко заходит в радости видеть, как просто и легко школа его производит великих писателей. По поводу произведения одного из своих малолетних поэтов (рассказа «Солдаткино житье»), действительно отличающегося прелестью свежего, только что возникающего наблюдения, вспомоществуемого при этом воспоминанием песенных и сказочных мотивов, он написал в Ясной Поляне статью, заглавие которой уже выражает все ее содержание. Вот оно: «Кому у кого учиться писать – крестьянским ли ребятам у нас, или нам у крестьянских ребят» (Я. П. 1862. Сентябрь). Это не каприз, диалектика, не шутка и не преднамеренный софизм: автор действительно убежден, что литература должна быть сведена на то наивное подсматривание ближайших явлений, каким всегда отличаются умные и даровитые мальчики. Указывая на некоторые страницы «Солдаткина житья», он от души восклицает: «Ничего подобного я не встречал в русской литературе», – как прежде от души говорил о превосходстве своего Фомки перед Гёте (стр. 39 и 47). Толстой не хочет знать, что литератор и не должен так писать, что на порядочной литературе лежит обязанность не только передавать явления с известной теплотой и живостью, но еще отыскивать, какое место они занимают в ряду других явлений и как относятся к высшему, идеальному представлению их самих, к своему нравственному и просветленному типу. Если бы дозволено было приходить к заключениям об убеждениях автора на основании аналогии и сближения, то естественным выводом из всего сказанного было бы, что для Толстого сага, или народная легенда, может заменить историю, песня, складываемая общими силами народа, – личное творчество, примета и пословица – всю пытливую разработку вопросов естественной истории и философии. Туда, по крайней мере, ведет напряженное искание простоты, природных истин, которая может составить и силу писателя, и источник его неоправдываемых увлечений.
После этих замечаний нам уже гораздо легче будет распознать настоящий смысл повести «Казаки», собственно и вызвавший их. Спешим прибавить, однако же, что, на какую бы точку зрения ни становилась критика по отношению к этому произведению Толстого, она должна будет признать его капитальным произведением русской литературы, наравне с наиболее знаменитыми романами последнего десятилетия.
II
Если постоянная идея графа Толстого хорошо выражается видами его деятельности, то уже в романе «Казаки» она обнаружилась с такой поэтической силой и в такой изумительной художнической форме, что способна покорить себе самый холодный и осторожный ум. Любимая мысль автора нашла себе воплощение в неоспоримом историческом факте, в славянской общине, очень реально существующей на русской почве, и, можно сказать, исчерпала все характерные и поэтические особенности, ее отличающие. Десятки статей этнографического содержания вряд ли могли бы дать более подробное, отчетливое и яркое изображение одного оригинального уголка нашей земли, где все условия человеческого существования далеко не походят на те, которые образованный мир считает необходимыми для нравственного достоинства и благополучия лица. Разве только очень умный путешественник, наделенный еще артистической восприимчивостью, способен был бы начертать нечто, приближающееся к картине, данной нам гр. Толстым. Благодаря роману, мы имеем перед собой пограничную казацкую станицу 1852 года, связанную с отечеством только языком, смутным чувством одного общего происхождения да специальной своей службой – ограждением русской земли от соседних горных племен, с которыми она ведет вечную борьбу на жизнь и смерть. Вдвойне защищенная от всякого постороннего влияния как этим назначением, раз навсегда утвержденным, так и старообрядческим толком, которого придерживается, казацкая станица покоится на самобытных автономических началах, которые принесла с собой из первоначальной своей родины. Все начала эти, вместе взятые, породили, однако же, весьма несложное политическое тело, с едва-едва намеченными чертами гражданского устройства, что, при изумительном плодородии почвы, при раздолье и просторе кавказского предгорья, при постоянной войне и опасности, позволяет каждому из членов общины развиваться, так сказать, физически и нравственно в меру своей природы. Есть, однако же, крепкий обруч, который сдерживает разнородные лица общины в одной кучке и ограничивает их свободу, не позволяя им разлететься врозь, – обруч этот образуется из неподвижных нравов и обычаев станицы, заговоренных от всякого изменения, не испытавших никогда действия разлагающей мысли, а потому и огражденных от тайного хода умственных революций, которыми вызываются нововведения. Станица цельна во всем своем составе и верна себе в каждой своей подробности. В такой-то мир естественности и первоначального гражданского развития, о которых история европейских государств еще сохраняет некоторое воспоминание, вводит нас гр. Толстой своей повестью. И конечно, ни один из тех обильных родников поэзии, которыми подобный мир силы, молодости и искренности всегда бывает исполнен, не позабыт нашим автором. Поэзия составляет основной грунт всей его картины.