Граф Никита Панин — страница 3 из 4

Люди не меняются — меняются только вещи и лица, их окружающие.

(Известная истина)

Глава первая

В первый же день своего воцарения Петр III удалил от двора всех приближенных Елизаветы, весь ее многочисленный штат женщин. Знаменитые чесальщицы пяток, сказочницы и карлицы, шутихи и калмычки с великим стенанием и слезами разбрелись по столице. Многие из них не имели никаких средств к существованию и каждый день наведывались во дворец к ложу умершей императрицы, чтобы воздать ей благодарность и пожаловаться хоть бы и мертвому телу на свое оскудение и великое нищенство. Кое-кто за время правления Елизаветы успел скопить малую толику денег и крепостных, обзавестись домами и челядью, но большинство не помышляло использовать свое положение при дворе в корыстных целях.

Большинство пошло на петербургские улицы, увеличило число нищих на папертях церквей. Часть их разобрали по своим домам оставшиеся в фаворе приближенные Екатерины.

Великий плач и уныние поселились в столице со смертью Елизаветы.

Граф Никита Иванович Панин все свое время делил теперь между затянутым в черный креп залом, где было выставлено для народа тело умершей, палатами отрока Павла и квартирой в доме Дашковой, где он продолжал снимать жилье, несмотря на то, что постоянная постель его находилась во дворце.

Брат его Петр Иванович поселился пока что у родственников и не знал, где снять квартиру или дом, чтобы разделить горе и печаль вместе с братом.

В один из туманных, ненастных и снежных дней января 1762 года во дворец, к палатам Павла, явились девушки Вейдели. Они долго просили гвардейцев, установивших строгий караул у дверей половины Павла, чтобы провели их к Никите Ивановичу. Если бы случайно не выглянул в эту минуту Федот, так и ушли бы ни с чем. В покои Павла не велено было пускать никого. Никита Иванович боялся за Павла: царь открыто не признавал своего отцовства, бросал на пирушках и попойках с голштинцами грубые и неосторожные слова в адрес наследника и жены, и Никита Иванович со страхом ждал, что последует за словами.

Но выглянул из покоев Федот, неотлучно находящийся при своем господине, и побежал доложить Панину о баронессах.

Никита Иванович сам вышел к дверям, пригласил их пройти в свой кабинет, соседствующий со спальней Павла.

— Никита Иванович, — оживленно заговорили девушки, перебивая друг друга, — проститься пришли…

Ему очень нравились эти фрейлины, теперь тоже оставшиеся не у дел, чистые и целомудренные, не испорченные придворными интригами и сплетнями, набожные и вдобавок красивые. Души их были открыты любому хорошему слову, но друзей они так себе и не завели, опасаясь среди развращенной челяди двора нажить врагов.

Никита Иванович стал расспрашивать девушек, усадив их на мягкое канапе и тревожно поглядывая на дверь спальни наследника. Теперь там урок, учителя наставляли Павла в географии и астрономии.

— Решили мы, Никита Иванович, — начала Анна, старшая из сестер, темноволосая красавица, одетая в строгое темное платье по случаю траура, — поехать в свою деревню. Давно уж мечтали о лугах и полях, а теперь и жить тут незачем — матушка наша Елизавета преставилась, а больше мы тут никому не нужны… От двора нас отставили, так что и в столице нам делать нечего…

— А где же ваше родовое теперь имение? — спросил Никита Иванович.

— В Калужской губернии, Перово такое, ежели слыхали…

— Постойте, постойте, — озаботился Никита Иванович, — это же в четырех верстах от Везовни, где и мой отец владычил…

— А мы и не знаем, какие там еще деревни, — улыбнулась Машенька. — Поедем. Василий, наш управитель, уж и подводу за нами прислал, и все, что надо на дорогу, справил…

Никита Иванович раздумывал, наморщив лоб и поглаживая рукой свой неизменный парик о трех локонах.

— Что ж, и на похороны матушки Елизаветы не останетесь?

— А нам и нельзя: ко двору нас не пускают, а то бы мы плакали день и ночь у тела нашей матери-заступницы, земной нашей матушки, — потупились девушки, и слезинки так и навернулись на их глаза.

Никита Иванович вздохнул.

— Помог бы я вам, чтобы на похоронах присутствовали, да и я теперь, как прокаженный, ничего не значу, ничем помочь не могу… А только вот что — брат мой, Петр Иванович, вернулся с войны весь израненный, подумывал было, где подлечиться да отдохнуть. Здесь, в столице, какой отдых да лечение, ему тоже надобно в деревню, на молочко деревенское да свежий воздух, да речка чтобы близко. А у нас в Везовне и речка, и леса, и грибки соленые, — размечтался Никита Иванович. — Ему бы лето прожить в Везовне, опять стал бы как новенький…

Девушки в восхищении и смущении подняли глаза.

Но, предупреждая их вопросы и просьбы, Никита Иванович сказал:

— Вы вот что, — пока что отложите отъезд. Я с братом поговорю, даст Бог, и он согласится поехать, так вместе бы и совершили эту предприятию…

— Во всем-то нам удача улыбается, — неосторожно заметила Маша, но старшая сестра кинула на нее суровый взгляд — не сглазить бы, коли дело такое выгорит…

— Поговорите, Никита Иванович, — дружно запросили девушки, — все ж страшновато ехать в даль такую, хоть и с Василием, а все как-то беспокойно…

— Да вы же под приглядом самой Богородицы-заступницы, — засмеялся Никита Иванович, — вам ли бояться?

— Береженого и Богородица бережет, — мудро ответила Анна.

— А мы уж ходили к блаженной, — робко заикнулась Маша, и хотя Анюта кинула на нее опять суровый взгляд, но Маша не утерпела и рассказала Никите Ивановичу, как они разыскивали блаженную Ксению…

— Да только она нам ничего не сказала, — огорчительно произнесла Маша, — мы уж ее и так и эдак пытали… Рассказали, что она во сне к матушке нашей приходила и велела идти в собор, да свечку поставить Богородице, да помолиться как следует…

Маша так живо и ярко описывала встречу, что Никита Иванович словно бы вживе видел эту сцену…

Они нашли ее на Петербургской стороне. Неясно темнела рядом черная вода Невы, пустынные перекрестки обдавались уже дымным пламенем костров, еще спорящих с бледными отсветами зимнего дня, прохожие, редкие и торопливые, спешили под кров жилищ, а высокая худая женщина брела по середине мостовой, невзирая на крики ямщиков редких экипажей, на месиво мерзлой земли, до глубокой колеи изрытой колесами, и рассыпанные яблоки лошадей. Она шла, низко опустив голову, едва волоча промерзшие босые ноги в растоптанных драных башмаках, подметая дорогу зеленой юбкой. Тяжелые крупинки снега били ее по плечам, прикрытым ветхой красной кофтой, и голове, замотанной темным скромным платочком. Ксения брела, не замечая никого вокруг, что-то пришептывала красными припухшими от мороза и ветра губами да мелко крестилась красной от холода рукой.

— Ксения, Ксения, — закричали в голос девушки, стараясь обратить на себя внимание блаженной, стараясь догнать ее спорые мелкие шаги. Но она шла, не обращая внимания ни на что, словно стремясь к какой-то известной лишь ей цели, быстро и часто, оскальзываясь на комьях земли и промокая под секущей крупой снега.

Они все-таки догнали ее и прямо перед ней упали на колени на мостовую. Блаженная постаралась обойти неожиданное препятствие на пути.

Тогда сестры поднялись с колен, взяли ее под руки с обеих сторон и стащили с себя пуховые платки, закутывая ее промокшую спину и заиндевевшие плечи. Но женщина стаскивала платки, кидала их прямо в мокрую глину и упрямо стремилась вперед, словно от той цели, куда она старалась дойти, зависела ее жизнь.

— Помоги, Ксения блаженная, — неожиданно нашлась Маша и опять упала перед ней на колени.

Только тогда безумная остановила свой взгляд на этой скромно, но богато одетой девушке и неожиданно сказала:

— За сорок дней…

— Что за сорок дней? — в изумлении спросила Анна.

Но Ксения опять не вымолвила ни слова, хотела дальше продолжить свой путь.

— Ты явилась матушке нашей во сне, — требовательно и сурово заговорила Анна. — Ты велела ей пойти в церковь и поставить свечку Богородице-заступнице. Мы стали богородицыными дочерьми, и судьба наша обернулась счастьем и богатством. Расскажи, как, почему?

Но блаженная только опять тупо посмотрела на них и ничего не сказала.

— Возьмешь ли от нас царя на коне? — Маша протянула ей на ладони несколько копеек. Она давно знала, что юродивая не от всех принимает милостыню, да и то просит только царя на коне — копейку с изображением Великого Петра на коне, указывающего путь России.

— Ничего мне не надо, — устало отозвалась блаженная. — Идите своей дорогой…

— Позволь согреть тебя, позволь покормить, позволь тебя приютить, — чуть не плакали девушки.

— У каждого — своя дорога, — отозвалась Ксения.

— Но почему ты сказала — сорок дней…

— А как преставилась Ксеньюшка…

— После сорока дней ты и явилась к матушке во сне? — догадалась Маша.

И опять юродивая ничего не сказала, ничего не ответила на это.

— Ксения, дорогая, хорошая… — заикнулась опять Анна, но юродивая прервала ее:

— Андрей Петров я, а Ксеньюшка давно умерла…

Они все еще старались удержать ее, поговорить, отвести в свою квартиру и накормить, согреть, но она упрямо вырвалась из их рук и быстро побежала в сторону дикого заснеженного поля. Девушки побежали было за ней, но снег, секущий твердой крупой, скоро скрыл блаженную.

Торопясь и волнуясь, рассказывали сестры Никите Ивановичу о своей встрече с Ксенией и глазами спрашивали у него ответа на свои вопросы. А что он мог им сказать? Только то, что на свете много необыкновенного, да и еще много чего мог бы сказать Никита Иванович — истин прописных, давно знакомых, известных. Но он ничего не сказал: сами до всего дойдут, если есть у них разум. А нет — значит, и не надо…

Девушки обещались дождаться ответа от Петра, и Никита Иванович собрался во дворец князя Куракина, замужем за которым была его сестра и где временно остановился брат. Тот пластом лежал в тесной, жарко натопленной комнате и тихонько стонал. Опять разыгрался застарелый ревматизм — эта проклятая болезнь, что так ломала и корежила его израненное тело…

Петр ничего не сказал в ответ на странное предложение, но только показал рукой на себя — куда в таком состоянии.

Его явно мучила глубокая скорбь по умершей жене. Они славно прожили почти двадцать лет, поженившись совсем молодыми, но чахотка не дала им завести детей, а потом и унесла в могилу безвременно супругу Петра.

Однако на второй день после посещения Никиты Петр вдруг решил собраться в Везовню — а вдруг и правда станет ему легче в родных краях, а вдруг и правда родной воздух и парное молоко помогут встать на ноги. Не хотелось оставлять Петербург в такое время, когда начиналось новое царствование, но он уже понял, что именно в это время ему придется хуже всего: царь не жаловал старых умудренных вояк, назначал на должности командиров немцев, еще и не нюхавших пороху, а старых испытанных — отставлял, не давая им ходу, не желал даже прислушиваться к их советам. Вот так и случилось, что Петр вместе с барышнями Вейделями, баронессами и сиротами, богородицыными детьми, выехал в путь по начавшей уже подтаивать дороге.

Лошади бойко постукивали копытами по намерзшей укатанной колее, слегка покачивался уютный дормез на высоких полозьях, а внутри на обитых мехом сиденьях расположились Аннушка и Маша, а напротив них — Петр Иванович Панин. Возок с провиантом и дорожными припасами Петра Ивановича трусил вслед за дормезом. Возок продувало, был он крыт рогожей, сиденья жесткие, и в первый же час расположившийся там Петр Иванович начал кашлять и чихать. На остановке Аннушка и Маша уговорили Петра Ивановича перебраться в их просторный, теплый и уютный дормез и теперь часто взглядывали на него, ожидая рассказов о войне, о далеких странах, где он побывал. Но Петр Иванович только покряхтывал от болей и морщился, стараясь скрыть свои страдания от девушек. Что им, молодым, здоровым, полным сил, до его старческих мучений, думал Петр Иванович, разве поймут они, как тяжело бывает, когда начинает корежить и мучить подагра, когда ни руки, ни ноги поднять нет сил. Но постепенно тепло и мягкость сиденья, а также особая атмосфера дормеза, наполненная жалостливыми и восхищенными взглядами девушек, явно придали ему сил, боли отступили, и он потихоньку разговорился, услышав удивительную историю девушек. Петр Иванович и не заметил, как начал описывать сражения, в которых участвовал, диковинные жилища немцев-бюргеров, их лютеранские кирки и их пасторов, бравых вояк-пруссаков, на которых нагляделся, чистые и ухоженные города Европы.

С восхищением, восторгом внимали ему девушки, и дорога пошла быстрее под рассказы и вопросы.

Через три дня они уже были в Везовне, где находился старый, полуразвалившийся дом господ Паниных. Не топились печи, из всех щелей дуло, крестьянишки не заботились о господском жилье, управитель попался вор и жулик. Он был неприятно поражен неожиданным приездом одного из хозяев, юлил и смотрел в угол, когда Петр Иванович велел натопить печи и привести хоть в какой-то относительный порядок комнаты.

Продрогнув в плохо отапливаемом доме, Петр Иванович был сильно смущен, что так плохо принял своих гостей. Наутро они уговорили его ехать дальше, в их Перово, чтобы управляющий тем временем привел все в порядок.

Управляющий был радостен, когда провожал со двора неожиданного гостя-хозяина, обещал сделать все как можно скорее, опасаясь угроз старого вояки. Но Петр Иванович смущался присутствием сестер и пока что не вылил на голову нерадивого управителя весь запас накопившихся бранных упреков.

Дормез и возок снова покатились по подмерзшей Дороге, и взору девушек предстала деревня, где отныне им предстояло жить…

Избенки крестьян, сложенные из толстых бревен, накрыты были соломенными крышами. Кое-где на этих крышах проросли даже березки, не говоря уже о бурьяне, свернувшемся под сильными морозами. Но деревенская улица не была захламлена, как в Везовне, навозом и мусором, — складывали его вдали от построек.

Господский дом Василий привел в порядок, строгий и внимательный хозяин, ни копейки из доходов девушек не истратил он зазря: совесть держала его в строгой бережливости и рачительности.

Рядом с господским домом он отстроил флигель, где квартировал со своими шестерыми детьми и Палашкой, раздобревшей и как будто осевшей в землю от многочисленных родов и хороших хлебов.

Соскочив на землю, девушки увидели прежде всего Палашку с детьми разного возраста, прятавшимися за юбку матери.

Она упала на колени перед госпожами, но девушки подняли ее, обнимая, плача и целуя, и Палашка осмелела. Она выла в голос, поминая матушку Вейделей, и сестры вволю наплакались на ее мягком плече.

Они как будто попали в другую Россию. В столице не так одевались, не так говорили, не так ездили на лошадях. Здесь, в деревне только, узнали не понаслышке, а в самом деле, что такое крестьянская родина, что такое крепостные, что такое господин, дворянин для них.

Палашка повела их в дом, и он стал им поистине домом.

Петр Иванович, выйдя из саней, вытащил приготовленный загодя хлеб-соль. Если в столице хлебом-солью считался любой подарок, то здесь, в деревне, это действительно был хлеб, испеченный в жаркой домашней печи, и крупная желтоватая соль в деревянном солонце, положенные на расшитое полотенце.

Петр Иванович поклонился девушкам, поднес им хлеб-соль. С тем они и вступили во владение своим домом.

Палашка жарко натопила печи, везде расставлена была старая, потертая, но такая прочная и устойчивая мебель. Столы на подставках из львиных голов венчались громадными столешницами из резных цельных дубовых досок и накрывались бархатными и плисовыми скатертями. На тяжелых диванах резной работы основательных русских краснодеревщиков во множестве лежали мягкие маленькие подушечки, а кушетки с лебедино-изогнутыми спинками украшались резьбой, затейливыми птицами и цветами. Стулья сработаны были на диво тяжеловесно и устойчиво — никакой тяжелый зад не мог поколебать их прочности. А кровати уподобились огромным полям. Затянутые балдахинами с бахромой, они высились среди спален, как огромные корабли, готовые в кругосветное плавание, и никакие бури не были страшны их тяжелым толстым ножкам и резным поперечинам.

Анна и Маша вместе с Петром Ивановичем обходили свой дом и не могли надивиться на его прочность, устойчивость и основательность.

Сам дом, обшитый толстыми досками, стоял на пригорке, а вдали, во все стороны, можно было видеть и поля, подернутые теперь морозной дымкой, и синий край леса, и туманное дыхание реки, спрятанной под толстым льдом.

Черные фигурки детей копошились на льду, раскатывая ледяные дорожки, на которые нельзя было смотреть — так они блестели, съезжали на самодельных санках с горок, утесистых, обрывистых берегов.

С одной стороны двухэтажного господского дома мрачнели шапками иголок высоченные сосны с ржавой шелушащейся корой, с другой — топорщились в небо дубы и вязы, все обсыпанные снегом. А от реки взбегали на пригорок к самому дому тонкие стволы белых березок, образуя рощу.

— Должно быть, здесь так хорошо летом, — прошептала Маша, не удержалась и припала головой к земле, запорошенной мягким снегом, и поцеловала эту морозную мякоть. Губы ее были в снегу, когда, застеснявшись, поднялась и метнула смущенный взгляд в сторону сестры и Петра Ивановича. Но они смотрели нежно и дружелюбно, и она бросилась на снег, чтобы скатиться с пригорка. Маша съезжала медленно, рыхлый снег удерживал ее на склоне, и в середине его она поднялась на ноги и побежала вниз, к реке. Ноги сами несли, оскальзываясь на выступавших кореньях вековых деревьев, попадая в рыхлые ямины. И внизу, у самой речки, скованной белым полотном, она остановилась и приглашающе махнула рукой.

— Дитя еще, — с любовью проговорила Анна.

— Какое прекрасное дитя, — поддакнул ей Петр Иванович.

Он еще в дороге выделил младшую сестру, непосредственную, веселую, незатейливую в разговоре и простодушную, у нее не было тех строгих правил этикета, как у Анны, старавшейся изо всех сил соблюдать приличия. Петр Иванович любовался Машей, круглым румяным лицом, порывистыми движениями, неповторимой грацией, волнующим смехом.

И одернул себя — нечего заглядываться на молодых девушек, ты старик, прошедший кровь и ужас войны, ты глубокий старец, раз они с таким уважением и вниманием относятся к тебе и твоим болячкам.

Девушки действительно окружили Петра Ивановича заботами и вниманием. Поутру они приносили ему горячий бульон, узнавали в деревне про травы, которые помогают при болях, готовили отвары и настои, натирали ему ноги этими настоями. Сначала он противился и страдал, что молодым девушкам приходится ухаживать за ним, но потом привык, вошел во вкус и даже начал капризничать — давно уж не случалось ему чувствовать такой заботы и внимания…

Петру Ивановичу и его страданиям Маша и Аннушка посвящали весь свой досуг. Их отнюдь не смущало, что в большом старом господском доме они жили все вместе, что только и был один Петр Иванович из всех дворян, что водились в соседях. Приезжали пару раз какие-то местные помещики представляться, но были они такие смешные и старомодные, такие дикие и необразованные, что девушки начинали понимать, какое наслаждение для них слушать Петра Ивановича. Они привыкли к его грубоватой и резкой манере выражаться, к простому, не украшенному витиеватостью языку и от души полюбили его.

Дом был большой. Половину они отдали Петру Ивановичу, а вечером сходились вместе в большой зале с высокими потолками и двумя источниками света — окна второго этажа здесь соседствовали с окнами первого. Эта самая большая зала стала местом их вечернего местопребывания. Здесь стояло множество диванов и канапе, подушек и старых стульев, здесь высились резные буфеты со старинной посудой и тяжелые книжные шкафы со свитками и папирусами — видно, раньше в доме жил большой барин, знаток и любитель книжного искусства. Доставшееся имение было для Маши и Анны отрадой и всецело поглотило их. Каждый день открывали они что-то новое в этом огромном двухэтажном доме и все больше и больше переполнялись к нему любовью и нежностью.

Зачернели тропинки в старом парке, появилась на взгорке молодая травка, окутались зеленым туманом стройные белоснежные березки, и наступила весна 1762 года. Грязь и ростепель быстро сошли на нет, бурно и разливисто вскрылась река, затопив низину у подножья дома, потом медленно сошла черная вода, оставив след в виде илистой полосы, которая немедленно заполнилась травой и мелкими невзрачными цветочками. Петр Иванович вместе с девушками отправлялся каждое утро к старой почерневшей беседке в углу старого парка, Палашка приносила туда горячее молоко и свежие ватрушки с творогом и медом, и там, сидя на открытом воздухе, они пили чай, говорили незначительные, но такие полные для них внутреннего смысла, вещи, и когда Петр Иванович стал собираться домой, совестясь сидеть на шее у сердобольных соседок, обе они расплакались и убивались до тех пор, пока он не пообещал им пробыть в их обществе все лето.

Старый вояка окреп и поздоровел, подагра его отступила и растворилась в свежем воздухе, внимании и заботе, но главное, он боялся признаться себе, что ловит глазами ясный взгляд Маши, что для него она стала самой милой на всем белом свете.

Однажды Анна в сопровождении Василия поехала смотреть поля, увидеть, как сеют хлеб крестьяне, обозреть свои владения в весеннем уборе, а Маша и Петр Иванович вышли гулять в парк.

Зеленый туман деревьев уже сменился густой и темной кроной, одни только сосны стояли такие же хмурые и угрюмые, как будто их и не интересовала теплынь и косые полосы солнечного света между стволами. Река неспешно и величаво катила свои воды между крутых обрывистых берегов, с плеском набегала на крохотный слой прибрежного песка и откатывалась с тихим ропотом.

Маша выбежала на самый высокий край берега и стояла там, открытая ветру и солнцу, бледному голубому небу и прозрачности воздуха.

Петр Иванович стоял поодаль и любовался стройной фигуркой, развевающимися золотыми волосами и краями легкого белого платья, которые шаловливо отгибал ветерок. Она протягивала руки к солнцу и кричала:

— Боже, как хорошо, как сказочно хорошо в нашем замке!

Внезапно он увидел, как край земли осел под ее ногами и Маша оказалась ниже кромки берега, а потом и вовсе покатилась вниз.

Слой земли в этом месте берега отвалился, и тяжелая глина понесла за собой Машу.

Петр Иванович не раздумывал ни мгновения. Он прыгнул на край откоса и покатился вслед за Машей. Почти по пояс в земле, она докатилась до самой кромки берега и остановилась. Груда земли, насыпавшись вокруг, остановила девушку, не унесла в реку. Крупными прыжками добрался Петр Иванович до Маши, ногтями, ладонями откопал и на руках вытащил на крутой берег, прямо по рыхлым пластам земли. Она осыпалась под его ногами, но он нес Машу, не обращая внимания ни на что. И только поднявшись на самый край взгорка, встав на ноги, увидел, что весь он засыпан землей, платье Маши из белого превратилось в рыжее. Только тогда он поставил ее на ноги и тихо, не переводя дыхания, спросил:

— Вы живы?

— Жива, жива, — весело откликнулась Маша. — Ну и смешной же вы…

Он сел на землю, облегченно вздыхая, и смотрел снизу вверх на ее смеющийся рот, на растрепанные золотые волосы, усыпанные комьями земли, на ноги в башмаках, и пришел в себя.

— Как вы можете терпеть с собой такого недотепу, — в сердцах сказал он, — позволить, чтобы вы свалились с обрыва…

Петр Иванович стукнул кулаком по земле и опустил глаза.

— Что ж такого, — весело отвечала Маша, — а вот от Анны нам нагоняй будет! Ой, как на вас много земли…

И она принялась стряхивать крупинки глины, приставшие к его кафтану и брыжам, а потом со смехом сказала:

— Нет, платье все испорчено, придется переодеться…

Девушка взяла его за руку и потянула за собой, поднимая с земли, и не было для него мгновения прекрасней.

Она серьезно посмотрела на него, выражение ее лица сделалось торжественным и важным.

— Маша, Маша, — тихонько выдохнул он.

— Ну вот, нате вам, — быстро сказала она, — я вас уже давно люблю, а вы не замечаете, все пялитесь на Анну. Бог меня накажет, что я так говорю, но теперь я уже молчать не могу…

— Разве может такой старик, как я, рассчитывать на вашу любовь, — с грустью и горечью проговорил Петр Иванович… — Разве вы не видите, как я стар, я же почти в два раза старше вас…

— Вот и видно, что вы не любите меня, — укоризненно сказала Маша, вырвала у него руку и побежала по тропинке.

Он вскинулся и побежал за ней, схватил за платье, все обсыпанное землей, и быстро проговорил:

— А ну, повторите, что вы сказали, я только сейчас понял…

— Какой вы бестолковый, а еще старый, — отвернула Маша лицо, покрасневшее и невеселое.

— Да за что ж меня любить, — с отчаянием в голосе воскликнул Петр Иванович, — мало того, что я стар, так я еще и беден, и нет у меня ничего, что бы привлекало сердца…

Маша быстро повернулась и несмело прижалась к нему лицом. Не помня себя, Петр Иванович принялся целовать ее губы, глаза, волосы, осыпанные землей, щеки, пылающие от смущения.

Потом встал, как полагалось, на одно колено и торжественно произнес:

— Марья Родионовна, станьте моей женой…

Она засмеялась, встряхнула его волосы, тоже осыпанные землей, и манерно ответила:

— А вот посмотрим, что скажет моя сестра, да еще и Василий! Я не властна распоряжаться собой, они решают мою судьбу…

— Одна ты можешь распоряжаться своей судьбой, а заодно и моей, — пылко воскликнул Петр Иванович. — Вся моя жизнь — твоя, бери, если хочешь, не хочешь, скажи сразу, и я уеду и больше не покажусь тебе на глаза…

— Как вы смеете так говорить, — едва не заплакала Маша, — да мне кроме вас никого и не надо…

Влюбленные взялись за руки и так вошли в дом. Палашка, увидя их в земле и песке, всплеснула руками и заахала.

— Я чуть не утонула, — захлебываясь счастливыми слезами, говорила Маша, — а Петр Иванович спас меня. Я как поехала с обрыва, а он как бросится за мной и вынес меня наверх!

Палашка прижимала ее счастливое лицо к своему мягкому плечу и, как в детстве, когда была ее кормилицей, поглаживала по спине и тихонько шептала:

— Ну, ну, плачьте, плачьте, барышня, все горе слезами изойдет…

Вечером Петр Иванович по всей форме просил руки Машеньки у Анны. Та крайне удивилась и, призвав Машу, потребовала объяснений.

— Как это случилось, и в уме ли ты?

— Он меня спас, — просто сказала Маша, — и без него мне жизнь не в жизнь. Я, если ты не хочешь, чтобы я вышла замуж за него… Отдай меня в монастырь…

Они прижались друг к другу, наплакались, как в детстве, и Анна только вздохнула:

— Если бы могла я пойти под венец с Чернышовым…

Она все еще не забыла его, хотя и видела-то от силы всего пару раз.

Поздно ночью курьер разбудил весь дом, пришла депеша из Петербурга Петру Ивановичу.

Никита Иванович сообщал, что произошел переворот и теперь нет царя Петра III, а есть матушка-императрица Екатерина…

Свадьбу было решено отпраздновать в столице…

Глава вторая

После отъезда Петра в деревню Никита Иванович погрузился в грусть и размышления о своей незадавшейся жизни. Каждый день приходил он в затянутую черным сукном залу, где лежала императрица Елизавета, и молча стоял у ее ложа, мимо которого беспрерывно проходили люди, вглядывался в белое лицо, подкрашенное и припудренное бальзамировщиками. Теперь Панин не находил больше в богине сердца тех ясных черт, что так привлекали его, что вставали перед ним в долгие годы изгнания в Швеции. Он смотрел и смотрел на ее лицо, умиротворенное и спокойное. Смерть не исказила выражения спокойствия и мудрости на нем, но оно стало холодным и равнодушным, а Панин знал Елизавету живой, деятельной, искрящейся остроумием и кокетством. Нет, эта лежащая на смертном ложе женщина больше не могла быть владычицей его сердца.

Чаще всего рядом с ним стояла на коленях возле ложа императрицы и Екатерина. Поручив ей все дела по погребению тетки, Петр безудержно предавался удовольствиям.

Панин и Екатерина не обменивались ни словом, пока стояли у ложа умершей, но мысли их как будто были похожи. Никита Иванович думал о том, как отзовется смена царствования на судьбе его питомца, и боялся за него. Елизавета поручила ему наследника, и он готов был голову положить, чтобы выполнить ее наказ. От буйного непоследовательного Петра нечего ждать милостей, да Панину они и не нужны. У него было все, что могло бы дать ему возможность тихо и спокойно прожить свою жизнь, не погрязнув в бедности. Но Павел…

Ему мечталось — вот вырастет Павел, займет трон, и все, чему учил его он, Панин, претворится в жизнь. Закон станет властвовать в России, и даже сам император будет подчиняться ему…

Екатерина плакала у ложа Елизаветы. Нет, пожалуй, это не было притворством — только здесь могла она плакать о своей возможной доле. Петр всегда говорил ей, что Павел — не его сын, что нос и подбородок сына так напоминают Салтыкова, и можно с уверенностью это доказать. Да и других детей у Петра не было, хотя связи его с вдовушками, актрисами и балеринами, непотребными девками были всем известны. Значит, не мог он иметь детей. Откуда же Павел?

Он говорил ей это язвительно, едко, но княгиня не опровергала его — просто презрительно щурилась и поднимала на него такой негодующий и ненавидящий взгляд, что муж спешил уйти прочь. А ну как таких мер, как этот взгляд или слова, окажется недостаточно? И Лизка Воронцова победит, в конце концов, свою соперницу… Елизавета Воронцова, поправляла себя Екатерина. Мечтает о короне, да слишком болтлива, не умна, не держит при себе своих мыслей, хотя и старается во всем походить на Петра, подладиться к его вкусам. Неумная, некрасивая, косящая, она всегда была грубой и бранчливой, ругалась, как заправский извозчик, перенимая самые бранные слава у голштинских любимцев Петра, даже поколачивала своего любовника — знала, что он любит такое грубое обращение, принятое у преданных голштинцев. Она напивалась вместе с ним, дерзила ему, бросая в лицо отборные ругательства, а Петр не умел за этим распознать притворство. Может быть, и надо быть такой жене Петра, но у Екатерины никогда этого не получалось, да она и не желала быть такой. А вот теперь — Елизавета стоит одной ступенькой выше нее, самой императрицы, командует царем и делает, что хочет. Еще усилие, и она сломит волю Петра, заставит его развестись с Екатериной, заключить ее в монастырь, объявить наследника недействительным, а ее, Елизавету, он поведет к венцу и коронует…

Все чаще наведывалась Екатерина в покои Павла. Она с тревогой смотрела на сына, ни о чем не подозревающего, подолгу разговаривала с Никитой Ивановичем. Умный, строгий, доброжелательный, но и осторожный, поднаторевший в придворных интригах, Панин нравился ей все больше и больше.

С самого начала у них установился доверительный тон. Оба не высказывали открыто опасения, не обсуждали последствия тех или других действий правящего царя, но высказывали вслух мысли, далекие, казалось бы, от действительного положения дел. И прекрасно понимали друг друга. Обменивались новостями, бросали вскользь два-три слова, и было понятно отношение каждого к любому событию. Никита Иванович жалел молодую, пышущую здоровьем и красотой женщину, понимал, что участь ее незавидна. Вот-вот соберут ее в монастырь, отрешат от императорского сана, а там, глядишь, и умертвят потихоньку. Сколько раз так уже случалось с царскими женами. Да только теперь на дворе XVIII век, вроде бы и люди просвещенные…

Самому Панину, казалось бы, не грозило ничего. Император к нему благоволил, он уже забыл бранные слова, что бросил у смертного ложа Елизаветы. А у Панина все милости царя вызывали лишь презрительное отношение. В первую же неделю после смерти императрицы Петр пожаловал Никите Ивановичу звание генерала от инфантерии. Никита Иванович так отозвался на это назначение:

— Стар я уже артикулы с ружьем на плацу выделывать. Если мне не удастся уклониться от этой чести, которой недостоин, немедленно удалюсь в Швецию…

Когда Петру доложили об этих дерзких словах воспитателя наследника, он безмерно удивился — он и не предполагал, что кому-то может не нравиться военная карьера, служба, смотры и муштра…

— Я всегда думал, что Панин — умный человек, — разочарованно протянул он, — но с этих пор так думать не буду…

Екатерина несколькими словами дала понять Петру, что Панин — глубоко штатский человек, что он не приучен, как Петр, к плацу и муштре. И царь пожаловал Панину титул действительного тайного советника…

Так что опасаться немилости императора у Никиты Ивановича не было никаких оснований…

Но все, что предпринимал Петр, вызывало у Никиты Ивановича отвращение.

Семь лет воевала Россия. Фридрих был на краю гибели, готовился к самоубийству. Еще месяц протянулись бы военные действия, и Пруссия как страна перестала бы существовать. Соседи расхватали бы это государство на куски, не стало бы Германии, не стало бы этой вечной военной угрозы в Европе. Петр этого не понял. Ему важны были лишь свои интересы — он благоговел перед Фридрихом, радовался как ребенок, когда Фридрих преподнес ему орден Пруссии и звание генерала прусской армии. Он не понимал всю оскорбительность подобного положения. Даже Кирилл Разумовский в глаза дерзко сказал царю:

— Вы, ваше величество, можете отплатить Фридриху той же монетой, назначив его фельдмаршалом русской армии…

Петр не понял иронии, не понял крайней меры издевательства, заключенного в словах Разумовского. Что он мог понять в изощренном остроумии придворных, которые теперь уже открыто насмехались над императором, бросая фразы, за которые давно бы угодили под топор, не будь их царь так бестолков и непонятлив…

А Екатерина и Панин понимали друг друга почти без слов.

Двенадцать лет, прожитые в Швеции, стали для Никиты Ивановича серьезной школой. Урезанная до ничтожности королевская власть не стала для него идеалом, но сама возможность провести такие реформы в России казалась заманчивой. Как бросилась ему в глаза разница между Швецией с ее аристократической республикой и самодержавной Россией, где невыносимо холопство вельмож, наглость фаворитов и оскорбительные выходки Петра. Ни перед кем не высказывал он своих убеждений, осторожность была ему всегда присуща, но в беседах с великой княгиней указывал на необходимость реформ.

И Панин растолковывал Екатерине, как резко бросаются в глаза различия между государственным развитием Швеции и России. Как и Россия, Швеция была земледельческою страною, в Швеции тоже не развилась городская жизнь, потому что земли было много, торговля ограничивалась лишь вывозом сырого материала, а промышленность оставалась вполне кустарной. Но на этом и заканчивается все отличие. В других странах Европы только три сословия играли важную роль в политике — дворянское, духовное и городское. А в Швеции крестьянство играло также роль четвертого сословия — оно с древнейших времен пользовалось самостоятельными политическими правами. Низшее крестьянское сословие никогда не было в рабстве, и потому земледелие развивалось тут быстро и эффективно.

Конечно, и устройство государственное в России должно быть иным, чем в Швеции. Но король в Швеции управляет страной лишь с согласия государственного совета. А носителями верховной власти являются земские чины. Имей Россия государственный совет, многие ее нужды и заботы отпали бы, ибо одна голова хорошо, а три или четыре все лучше…

— Павел, — говорил Никита Иванович и смотрел на Екатерину.

— Да, — кивала она головой.

Павел был опорой ей, ее надеждой и устоем. Без Павла — она ничто, без наследника ее легко превратить в монашку, у которой ни имени, ни прошлого, ни будущего.

— Регентство или правление, — добавлял Панин.

Екатерина слегка кивала головой. Что ж, нет худа без добра, пусть уж лучше регентство или правление от имени Павла, чем монастырь или плаха. А там Бог даст…

— Гвардия, — добавлял Панин.

И Екатерина снова кивала головой. Да, без опоры на гвардию ей не быть императрицей. А гвардия — это Орловы. Пять братьев Орловых уже вовсю действовали в ее пользу. То чарку водки поднесут всем солдатам гвардии от имени матушки-императрицы Екатерины, то по рублю раздадут, то по фунту мяса на обед тоже от имени ее. Петр скупился на мелкие подачки и щедрости, никогда во все время его правления не удостоилась гвардия хоть какого-то подарка от него. А гвардейцы привыкли к подачкам с царского стола — сама Елизавета угощалась с ними обедами, приглашая во дворец своих детей, как она называла лейб-компанию, и они чувствовали себя безнаказанными, зная, что возвели ее на престол.

Петр приказал расформировать лейб-компанию, ввел вместо нее голштинские войска. Но старые волки еще остались в полках и подачки Екатерины воспринимали так, как полагалось — матушка мечтает взойти на престол. Разговоры, которые вели в полках все пять братьев Орловых, трудно было назвать заговором, но гвардия уже готовилась к тому, чтобы в любой момент опять «сделать свою царицу».

Теперь всю гвардию Петр приказал отправлять в действующую армию. Мало того, что придется опять воевать, да еще за Шлезвиг, о котором никто не слыхивал из русских людей, мало того, что союзником будет Фридрих, которого лупили и лупили, так он же еще и станет во главе этого войска, будет ими командовать. Оскорбительнее ничего нельзя было придумать. Гвардия роптала, открыто выражала недовольство, а Орловы подогревали эти настроения…

Словом, гвардия — да…

— Значит — Дашкова, — бросал, словно ненароком Панин, и опять Екатерина кивала головой. Ее деятельная подруга привлекала в ряды недовольных важных титулованных чиновников, знать, сливки общества, без них трудно что-либо предпринять…

— В кулак, — сжимал кулаки Никита Иванович, и Екатерина опять поражалась его уму и проницательности.

— И срок, — добавлял Панин.

Срок назначался. Но надо знать все, что происходит, иметь везде свей уши…

Они не разговаривали много. Сообщники понимали друг друга без слов. Но заговор был составлен. И они встали с самого начала во главе этого заговора. Даже если бы их услышал Порошин, шпион Петра, если бы все сорвалось, что можно было предъявить организаторам — Екатерине и Панину? Два-три слова. Криптография, как любила говаривать Екатерина. Умный, осторожный Панин не давал увлекать себя речами, он хотел действовать.

— Наследник должен быть в столице, — добавил он на прощанье.

Екатерина опять кивнула головой. Да, под рукой наследник, если что. И должен быть в столице. Сама она собиралась отъехать в Петергоф — Петр приказал там праздновать день его тезоименитства. Там должен был состояться парадный обед. И это после того, как при всех он громко обозвал ее дурой… Удивительно, неужели он действительно не понимал, что такие обиды не прощаются, что за такие слова придется отвечать?

С Дашковой Панину было проще. С ней он не стеснялся высказывать свои мысли. Да и в доме у Дашковой не было соглядатаев, которые во множестве водились при дворе. Казалось бы, Дашкова — сестра Елизаветы Воронцовой, мечтающей женить на себе Петра. В случае, если у Лизки все получится, свою долю богатств и власти получит и Дашкова. Мало того, дядя — канцлер, все под рукой. Мужа она постаралась отправить в далекую командировку — посланником в Турцию — выхлопотала поездку у дяди. Не хотела, чтобы в таких беспокойных обстоятельствах он оставался в столице. Почему она приняла сторону Екатерины — Панин и сам удивлялся, но знал, что они дружат давно и прочно. Екатерина часто заезжала на дачу к Дашковой, возвращаясь из Петергофа, и они много говорили о государственном устройстве, разбирали прочитанные книги и понимали, что мысли их сходны, что обе умны и проницательны. Порывистая и вспыльчивая Дашкова была немного сумасбродна, могла в одно и то же время думать о многом и действовать в разлад со своими мыслями, но, что она предана Екатерине, Панин не сомневался.

Едва раздался в столице крик юродивой «Пеките блины!», как она поняла это пророчество верно и сразу же поскакала сломя голову во дворец к Екатерине. Та ласково приняла ее, заставила лечь в теплую постель — на улице слякоть и холод, закутала в одеяло и принялась расспрашивать, что выгнало ее в такой мороз.

— Вы слышали крик юродивой? — прежде всего спросила Дашкова.

— Когда это вы успели набраться суеверий? — улыбнулась Екатерина.

— Разве это суеверие? Это пророчество, — серьезно ответила Дашкова. — Императрица тяжело больна, вот-вот кончится, что будет тогда с нами, с Россией, всей страной? У вас есть какой-то план, какое-нибудь дело?

— Я во всем полагаюсь на волю Бога, — серьезно ответила Екатерина, — как захочет Бог, так и будет. Так что какие могут быть у меня планы?

— Но вы ведь знаете, что вытворяет Елизавета, моя сестрица, какие планы вынашивает, а Петр — хоть он и мой крестный отец, склоняется выполнять все ее капризы?

— Полно, дитя мое, — ответила Екатерина, — никто не знает, что ждет нас завтра…

— Во всяком случае, знайте, что я на вашей стороне! — заявила Дашкова.

Но с тем и ушла от Екатерины, не встретив ни одобрения, ни порицания. Она понимала, что Екатерина не во всем доверяет ей, боится подвоха со стороны сестры Елизаветы. И поняла правильно, это ей уже разъяснил Панин…

— Надобно говорить с людьми типа Разумовского, — наставлял ее Никита Иванович, — надобно говорить с Рославлевыми, Ласунскими…

И бывая на куртагах и обедах, на придворных балах и маскарадах, Дашкова потихоньку беседовала с этими людьми. Но и те опасались слишком молодой, порывистой и откровенной особы. Во всяком случае, немного могла она сообщить Никите Ивановичу о своих успехах.

Стороной Панин узнал о том, что к Кириллу Разумовскому наведался Григорий Орлов. Никита Иванович сразу понял, что это неспроста, что разговор Орлов завел о перевороте. Он не знал подробностей, но что речь шла именно об этом, не сомневался.

Но Никита Иванович ошибся. К Разумовскому явился вовсе не Григорий Орлов — тот сидел под неусыпным надзором адъютанта Петра III Перфильева и вполне радовался роли, которая ему выпала, — оба собеседника неустанно играли в карты. То был отвлекающий маневр.

К Кириллу Разумовскому явился Алексей Орлов, старший брат Григория. Явился среди ночи, но решительно потребовал допустить его к гетману Малороссии. Слуги сопротивлялись, как могли, на шум вышел сам Разумовский и молча выслушал посетителя.

Алексей Орлов прямо выложил Разумовскому, чего от него ждут, — намечается переворот в пользу Екатерины, заговор уже составлен, намерен ли его сиятельство принять сторону императрицы, сделает ли он какие-то шаги в ее пользу?

Разумовский позевал в ладонь, посоветовал ехать для совещания к другому, погасил свечу и пожелал Алексею спокойной ночи…

Взбешенный и оскорбленный таким ответом, Алексей Орлов ушел в недоумении, а потом испугался: что, если Разумовский выдаст?

Разумовский не выдал, и Орловы поняли, что он на их стороне. А что ему было делать? Он состоял полковником Измайловского полка, лучшего гвардейского полка, пока еще не расформированного Петром. Но что ему в заговоре?

Младший брат Алексея Разумовского, фаворита Елизаветы, он воспитан был самой императрицей, как родной сын. Она послала его учиться за границу, а в восемнадцать лет назначила президентом Академии наук — четыре года держали для него эту должность незанятой. Он обладал несметными богатствами, не им нажитыми, был возвеличен превыше всех своих заслуг. Баловень счастья и случая, выпавшего на его долю, изнеженный и заласканный, Кирилл Разумовский состоял полковником Измайловского полка, где сама Елизавета до смерти была командиром. Ему досталась в управление Малороссия, богатейший и обширнейший край, но Разумовскому, образованному и умному, было скучно в резиденции гетмана — Глухове, где он мог подавать гостям бокалы, наполненные бриллиантами, — и он вернулся в Петербург. Он был пресыщен милостями Елизаветы, угодливостью всего двора…

Но Разумовский увлекался Екатериной, еще когда она была великой княгиней. Ее острый ум, любезность в обращении, остроумие, изящество заставляли его делать безумства. Больше всех испытал он на себе грубость голштинских манер и несносную солдатчину с воцарением Петра. Всегда наглое, дерзкое, оскорбительное обхождение императора, его капризная суетливая деятельность, полная противоречий — все отталкивало Кирилла. Петр хотел сделать Разумовского своим придворным шутом, и это добавило вельможе ненависти к шуту-императору. Он не стеснялся говорить императору дерзости: тонкой иронии Петр все равно не понимал. Когда Петр объявил, что ставит Разумовского командующим армией, назначенной в датский поход, гетман лениво процедил:

— Вашему величеству придется сформировать другую армию, чтобы она подгоняла первую.

Насмешливое отвращение к императору давно поселилось в душе Разумовского. От Петра он мог ожидать только унижения.

Несметные богатства Разумовского позволяли ему подкупать офицеров и солдат именем Екатерины — то солидною прибавкой жалованья от матушки Екатерины, то зваными обедами в ее честь, то просто денежными раздачами. Полк давно готовился выступить за императрицу…

Солдаты же этого полка распускали и удивительные слухи об императоре. Император хочет расторгнуть браки всех придворных, дам и затем выдать их замуж по своему усмотрению. И первый подаст пример, женившись на фрейлине Елизавете Воронцовой. Прусский посланник Гольц должен жениться на графине Строгановой, бывшей замужем за наследником всех богатств Строгановых, графиня Брюс, Марья Осиповна Нарышкина выберут себе новых мужей…

В июне была освящена евангелическая церковь в Ораниенбауме, построенная для лютеран-голштинцев. Сам император присутствовал при освящении и раздавал всем придворным лютеранские молитвенники. Говорили даже, что и причащается он по евангелическому обряду. Изумленное и возмущенное духовенство подняло голову — возможно ли такое на Руси? Народ готов был отстаивать веру своих отцов с вилами и палками в руках…

Это были слухи, слухи непроверенные, но они верно били в одну цель — народ не проверяет, а возмущается против отступника. Но слух подтвердился указом императора священному Синоду считать все вероисповедания равноправными с государственной религией, обряды православия отменялись, а церковное имущество отбиралось в казну…

В тот же день он помиловал тяжкого преступника, военного злодея, саксонца Зейферта. Тот бежал из-под стражи, под которой содержался еще с 1758 года, был пойман и снова водворен в тюрьму. По приказу Петра этого убийцу помиловали и отпустили за границу. Тут уж возмущению гвардии не стало предела. Пренебрежение к государственным интересам, склонность к протестантам, особенно к немцам, презрение к гвардии — все Петр делал так, как будто сам себе враг.

Никита Иванович знал обо всех слухах, анализировал их, отбрасывал ложные, а правдивые обдумывал…

Никита Иванович видел все, понимал все. Он мог бы пойти к императору и уговорить его отложить датский поход, но странные выходки, бестактное поведение того на похоронах Елизаветы, оскорбительная сцена у смертного одра давали ему заряд ненависти и злобы.

Петр шел за катафалком Елизаветы, и ему показалось очень смешным, что, когда он быстро идет, почти бежит, его камергерам, державшим шлейф мантии, приходится тоже бежать. И он придумал игру — быстро бежал, а потом внезапно останавливался — камергеры наталкивались на него, а Петр оборачивался и показывал им язык.

Этого Панин не мог простить Петру — скончалась его тетка, императрица, а он вел себя непристойно, не только не выказывал скорби, но и издевался над похоронными обрядами.

Он ненавидел Петра и из-за того, что его брат, герой войны, вынужден теперь терпеть немецкое засилье и идти в бой под командой Фридриха, против которого еще так недавно воевал и которого побеждал…

Срок, когда должен был произойти переворот, Никита Иванович выбрал вполне удачно и согласовал его с Екатериной. Он желал произвести его в то время, когда Петр прибудет в столицу, чтоб присутствовать при выступлении гвардии из Петербурга в поход на соединение с армией.

Панин знал, что исход дела будет зависеть от многих случайностей, но момент выбрал удачно — до того гвардия была раздражена против императора, что заговор мог быть сразу произведен в действие и успешно…

Но события повернулись иначе… И этого не мог предвидеть Никита Иванович…

Единственное, что сохранилось из первоначальных планов Екатерины и Никиты Ивановича — счастливая мысль, что наследник, Павел, должен остаться в Петербурге, не ехать с матерью или отцом в Ораниенбаум или Петергоф. Здесь, под рукой, наследник мог содействовать успеху переворота, а там, в Ораниенбауме или Петергофе, легко мог стать орудием в руках презренного императора…

Петр легко согласился с доводами воспитателя наследника, что не стоит брать с собою Павла в Ораниенбаум, коли у него не все еще задания сделаны, а назавтра мудрейшая задача по арифметике и геометрии, и потом — небрежность во время домашних занятий еще должна быть погашена… И Павел остался в Петербурге под присмотром воспитателя…

Вечером Никита Иванович поехал в свою квартиру, чтобы еще раз наведаться к княгине Дашковой — обсудить последние детали, учесть все «за» и «против»…

Екатерина Романовна приболела, но своего жильца приняла, и они тихо беседовали за чашкой чая. Оба были беспокойны и напряжены — если что не получится, их головы полетят первыми. У Никиты Ивановича нет детей, нет семьи, и он тихонько крестился — слава Богу, что не о ком беспокоиться, благо и брат отъехал в Везовню лечиться и набираться здоровья…

Екатерина Романовна рассказывала, чего стоило ей отправить мужа посланником в Турцию — она тоже не хотела, чтобы он при неблагоприятных обстоятельствах отвечал за ее кипучую деятельность. Детей она услала в Москву, к свекрови. Лишь бы Елизавета, сестра, не проведала…

Они мирно разговаривали, еще и еще раз взвешивали все шансы на успех, готовые на все, как говорится, или грудь в крестах или голова в кустах. Сообщники подошли уже к самому краю бездны, и отступать было некуда…

Внезапно громко застучали в парадную дверь. Было слышно, как дверь приоткрылась, голос лакея что-то сказал, а другой, громкий, бесцеремонный, потребовал княгиню. Голоса, неясная брань. Лакею пришлось отступить, и на лестнице раздались тяжелые шаги.

На пороге появился высокий и статный офицер, капитан артиллерии Алексей Орлов.

— Что случилось, господин капитан, если вы так врываетесь в дом княгини? — спокойно и громко спросил Панин.

Алексей знал Панина, знал, что это один из организаторов и руководителей заговора, и, тяжело дыша от быстрого подъема по лестнице, бросил только одно:

— Пассек арестован.

Будто громом ударило в сердце Никиты Ивановича, но он не подал и виду, что взволнован, и все так же спокойно спросил:

— А вам известно, за что он арестован? Может быть, это лишь просто следствие какого-либо беспорядка по службе?

— Точно не знаю, ваше превосходительство, — Алексей все еще не мог отдышаться, — но считаю своим долгом предупредить… при нынешних обстоятельствах, — добавил он тише.

— Очень разумно, — Никита Иванович призадумался, а потом все так же спокойно, как будто дело в пустяке, заметил: — Возвратитесь в полк, узнайте, как случилось, при каких обстоятельствах, за что арестован Пассек, и немедленно возвращайтесь обратно. А я подумаю, как нам быть.

Орлов уже повернулся, чтобы уйти, и Никита Иванович кинул ему вслед:

— Будьте осторожны, в городе полно шпионов…

Едва Орлов ушел, как взволнованная и горячая Екатерина Дашкова едва не разразилась слезами: все пропало, заговор раскрыт, и плаха ждет их.

Никита Иванович прикрикнул на княгиню:

— Ну-ка, слезы прочь, подумаем, как нам быть и в том и другом положении…

Но говорил больше он один.

Бледная, трепещущая, едва сдерживающая слезы, Екатерина Романовна упала в кресло, повторяя про себя: «Все пропало, все пропало!»

Никита Иванович взглянул на нее и сурово сказал:

— А плаха так плаха, все равно ваше имя, девятнадцатилетней девушки, будет занесено в анналы истории…

Он знал, как тщеславна эта маленькая дурнушка.

Слезы мгновенно высохли на глазах Екатерины Романовны, самолюбие получило пищу, и воображение унеслось в даль будущих времен.

— А теперь подумаем, как быть, если заговор действительно раскрыт. Но ничто еще не потеряно, на нашей стороне — недовольство гвардии, духовенства, нерасторопность императора, ловкость Екатерины…

Он перечислял и перечислял, и Екатерина Романовна приободрилась.

— Ничто не отменено, ничто не потеряно, случайный арест еще ни о чем не говорит…

Но он знал, что просто успокаивает княгиню. Кто знает, какие аресты еще произведены, и вдруг ничтожный император не оправдает ожиданий Никиты Ивановича. Но ему случалось быть в разных переделках, и он спокойно размышлял, в то же время говоря и говоря, чтобы привести княгиню в надлежащее чувство.

Ждать им пришлось довольно долго.

Но вот загремели на лестнице те же тяжелые шаги, и в дверях вырос Алексей Орлов.

Капрал Преображенского полка вечером 26 июня спросил поручика Измайлова, скоро ли свергнут императора? Измайлов удивился вопросу. Он, конечно, знал о негодовании гвардии из-за предстоящего похода в Данию, но не предполагал, чтобы свержение императора даже для нижних чинов было только вопросом времени. Измайлов сообщил о словах капрала майору Воейкову, ротному командиру. Тот доложил полковнику Ушакову. Утром капрала допросили в полковой канцелярии. Оказалось, что с подобным же вопросом капрал ходил к капитану Пассеку, но тот прогнал его. Измайлов тоже прогнал капрала, но в полковой канцелярии лежало показание какого-то солдата, что накануне Пассек возмутительно отозвался об императоре. Кроме того, Измайлов донес майору Воейкову о словах капрала, а Пассек умолчал об этом. Показалось ли это подозрительным или Воейкову захотелось выслужиться, только императору был послан в Ораниенбаум подробный доклад. Посланный вернулся с приказом арестовать Пассека. Приказ исполнили вечером. Тотчас же разнесся слух, что капитана гренадерской роты Пассека арестовали и посадили на полковой двор под караул. Рота собралась было во всем вооружении сама собою, без всякого начальнического приказания на ротный плац, но, постояв несколько во фронте, разошлась.

Орлов добавил, что Пассек не таков человек, чтобы угроза могла вырвать у него лишнее слово. Он — друг и собутыльник всех Орловых, и они знают его как человека смелого, решительного. Но дыба есть дыба. Если он заговорит, все пропало…

Панин долго раздумывал. Он уже понял, что надо менять весь план.

— Послать кого в Петергоф, — раздумывал он вслух, — привезти императрицу в казармы Кавалергардского полка, принять от него присягу, объехать полки Измайловский, Семеновский, Преображенский, а потом отправиться к Казанскому собору. За время это, до пяти утра, оповестить всех офицеров и солдат. К Казанскому собору буду и я с наследником.

Дашкова во все глаза смотрела на Панина — так четко и точно отдавал он указания, как будто год назад решил все это…

Да, надо действовать. Теперь или никогда…

Орлов ушел, обещав в точности все выполнить…

Глава третья

К свадьбе начали готовиться задолго. Аннушка, словно настоящая мать Маши, хлопотала с приданым. Какое оно должно быть, она не знала, и единственной ее советчицей оказалась Палашка.

— Ты, Анна Родионовна, не сомневайся, — говорила она, — наши старые крестьянки знают все, что надо, у них и столкуемся…

Петр Иванович только отмахивался в ответ на все вопросы, из головы у него все не выходили мысли о свершившемся в Петербурге перевороте.

Как же так, думал он, какие права у Екатерины, ангальт-цербтской принцессы, на русский престол? Это же настоящее беззаконие, чтобы трон русских царей заняла немка по происхождению, не имеющая никаких корней в стране, никакой родни, кроме мужа, которого она же и свергла? Он кипел возмущением, думал о том, как мог позволить Никита Иванович, его родной брат, так обделить своего воспитанника, Павла, имеющего все права на корону, как мог он оставить дело без последствий? И горел и возмущался…

Вдали от маяка светлее, чем вблизи… И так и эдак рассматривал Петр Иванович совершившийся переворот, и открытое возмущение сменялось в нем ощущением несправедливости, нелепости, ненужности происшедшего.

Но тут его прерывали Аннушка и Маша, все спрашивающие Петра Ивановича о насущных нуждах, о делах, более близких их сердцу. Он отрывался от своих дум, но, ложась спать, все размышлял и строил планы. Он знал, что брат осторожен и справедлив, честен и неподкупен, и понимал, что не зависело от него ничего. Знал он давно и о фаворе Орлова, знал, какое влияние они имели в гвардейских полках, и горел ненавистью к проклятым забиякам, посадившим Екатерину в русские царицы. «И весь-то наш век какой-то бабский, — с горечью думал он, — то лифляндская прачка уселась на исконно русский престол, Екатерина Первая, любовница Меншикова. Знать, и тут не обошлось без преступления. Ходили же тогда слухи при дворе, что нашли Петра мертвым с какой-то зажатой в руке бумажкой. Постарался Меншиков, чтобы не оставил царь наследство свое кому-либо из старинных родов русских бояр».

То сами же бояре посадили себе на голову Анну Иоанновну, одну из дочерей слабоумного брата Петра, Ивана, громадную бабищу, толком ничего не понимающую в управлении государством, и она отдала власть в руки немецкому конюху Бирону. То взошла на правление Анна Леопольдовна, венчав в двухмесячном возрасте своего сына, десятую воду на киселе от родни Петровой.

Ладно хоть Елизавета была плоть от плоти Петровой, да и то сказать — незаконнорожденная. Что ж так не везет России, отвернулся Бог от нее, наказывает русских людей такими царями да государями? А теперь вот и вовсе немецкая принцесса…

Мрачные мысли одолевали Петра Ивановича, он рвался быстрее в столицу, поговорить с братом, узнать его мысли, узнать о всех подробностях.

Но подготовка к свадьбе, да и дела в Везовне все оттягивали и оттягивали отъезд…

А в Везовне все было настолько худо, что Петр Иванович пришел к девушкам с просьбой, не одолжат ли Василия для управления и его деревней. Вора-управителя он прогнал, но заменить его некем, а приглашать кого-то пришлого не хотелось: человек должен знать и нужды, и просьбишки крестьян, не жать их больно, а давать и послабление, и передышку, но и господские дела держать в исправности. Он давно уже присматривался к Василию и завидовал его хваткой домовитости, хозяйской сметке и совестливости…

Маша ничего не сказала в ответ на просьбу, а Анна рассудила, что решать то самому Василию — он человек вольный, что захочет, то и будет.

Петр Иванович призвал Василия, изложил ему свою просьбу и теперь ждал ответа.

Василий долго мял в руках шапку, снятую перед господином, — не привык еще разговаривать на равных, а потом, вздохнув, сказал:

— Можно бы и на две деревни, да только помощники нужны, а в грамотишке крестьяне бессильны…

Анна нахмурилась.

— Что, во всей деревне нет грамотных? — спросила она.

— Да ведь откуда? — удивился Василий ее наивности. — В приходском доме у попа дети крестьянские учатся только Закону Божию, а грамотой и сам поп владеет плохо…

Анна изумилась и встревожилась.

— Да и зачем крестьянину грамота, — рассудительно заметил Василий, — разве что счет нужен, так и ему в семьях научают…

— Василий, — волнуясь, заговорила Анна, — мы же знаем грамоту, нас обучали всему, что есть первого в мире. Знания наши втуне пропадают. Что, если бы я, к примеру, решилась детей крестьянских научить да тебе в помощники определить?

Петр Иванович с удивлением глянул на Анну. Как может решиться она, эта светская молодая женщина, фрейлина двора, хоть и отставленная от своей должности по смерти Елизаветы, думать о том, чтобы похоронить себя в этой деревенской глуши да учить сопливых крестьянских ребятишек, только и годных на то, чтобы в рекруты идти да сеять, пахать?

— Есть же дети способные, русский человек вообще очень талантлив в учебе, — волнуясь, говорила Анна, — вы только Ломоносова вспомните, из какой глухой деревни в столицу пешком пришел да теперь в Академии заседает, ученым стал…

Маша во все глаза глядела на сестру.

— И потом, — все в таком же волнении продолжала Анна, — мы дети не простые, богородицыны. Все-то нам удается легко, а что мы сами сделали, чем Богородице-Заступнице отплачиваем? Только тем, что живем да пользуемся?

Петр Иванович вмешался в ее страстную речь.

— Да ведь рискуете в вековухах остаться, — медленно сказал он, — простите, что грубо так, по-воинскому говорю. Рядом на сто верст ни одного приличного жениха, — он покраснел и смешался.

Анна посмотрела на него с уважением. Так мог сказать лишь родной отец, и она благодарна ему за совет и помощь в таком трудном деле.

— Что ж, Петр Иванович, — раздумчиво ответила она, — какая мне судьба выпадет, та и хороша, не мне спорить с нею. Да и замуж могла бы я выйти только за одного человека, а его-то и нет рядом, ни за сто верст.

Маша ахнула в душе — как, все еще помнит она свою детскую влюбленность, все еще помнит Захара Чернышова, что так запал ей в душу почти десять лет назад? И где он, и что он, она и понятия не имеет, а хранит ему верность, словно обручена с ним. А он даже и знать не знает об этом, да и обстоятельства, может, уже давно его связали с другой.


Она хотела высказать все это Анне, но не решилась в присутствии Василия и Петра Ивановича.

— Твердо ли вы решились, Анна Родионовна? — только и спросил Петр Иванович. — Смотрите, судьбу свою сами решаете, на что идете, и сами еще не представляете…

Анна кивнула.

— Только вот помощи и у вас попрошу, Петр Иванович, — заговорила она уже сухо и деловито. — И тебя, Василий, прошу, помогите обустроить школу крестьянскую, чтобы и тепла, и просторна, и столы какие-никакие.

Удивительное решение Анны поселило в душе Петра Ивановича теплое чувство. Конечно же, надо помочь этой удивительной девушке, решившей посвятить свою жизнь благородному, но такому неблагодарному делу — учить крестьянских детей грамоте, выводить их в люди.

Вот так, вчетвером, решили они построить школу в Перове. Заодно и дети из Везовни могут посещать ее, тут недалеко, всего каких-нибудь четыре версты, что стоит крестьянским ребятишкам, привыкшим к ходьбе, одолеть эти несколько верст.

На другой же день Василий с Петром Ивановичем отправились осматривать лес, чтобы выбрать наиболее крепкие деревья и срубить из них остов для школы. А Анна, не теряя времени, принялась обходить деревню и спрашивать, есть ли желающие научиться грамоте в будущей школе, а пока что в классе, устроенном в господском доме.

Но она не ожидала, какой великий плач поднимется в деревне.

Матери бухались ей в ноги, плача и стеная, умоляя оставить детей в покое. Это было неудивительно, уже с семи-восьми лет крестьянские дети начинали помогать семье пахать и сеять, возить дрова, заготовлять на зиму сушняк, грибы и прочие дары леса. А девочки с четырех-пяти лет садились за прялку, чтобы готовить всей семье одежду.

С ужасом рассказала Анна Петру Ивановичу, что крестьянские дети не хотят учиться, что их задавленность работой не позволяет даже мечтать о том, чтобы научиться грамоте. Как наши отцы жили, так и мы жить будем, плакали женщины, валяясь у Анны в ногах. Она совершенно растерялась. Ее благое начинание оказывалось никому не нужным…

Потерялся перед этим и Петр Иванович. Он хотел было действовать нажимом, как человек военный и привыкший к послушанию и дисциплине в войсках, но вставила свое слово и Маша.

— Школа отнимет у крестьянских детей только досуг, время для игр и отдыха. Надо объяснить темным крестьянкам и их угрюмым мужьям, что грамота и школа помогут им не только разбираться в конторском деле, а дадут и знания.

— Вот ты и объясни, — сказала Анна, — а у меня что-то не получается…

Долго думала и Маша, как подойти к крестьянам. Она не знала их нужд и забот, не могла даже и помыслить, что все они заняты только одним — как прокормиться, как вырастить детей, а уж об образовании никто и не думал. Крепостные, они понимали, что волен господин над их жизнью и смертью, но дети были их смыслом жизни, и они страшились всего нового…

Маша пошла по деревенским избам. И только тут воочию увидела, в какой нищете и убожестве живет их люд, который кормит и одевает господ, несет на себе непосильные тяготы рекрутчины и работы в поле.

Маша взяла с собой Палашку. Они заходили в избы, но вынуждены были выскакивать оттуда через самое короткое время — духота и вонь от сопрелых тряпок, закопченные стены топившихся по-черному изб вселяли в них безграничный ужас перед беспросветной жизнью холопов.

И все-таки Палашке и Маше удалось уговорить с десяток женщин отпускать на занятия семерых девочек и мальчиков. Были они все из многодетных семей, и один-два рта могли приходить в школу.

Палашкины двое старших сыновей уже немного знали грамоту — Василий научил их читать, писать и считать, их-то и определила Анна в свои помощники.

Занятия начались в комнате, отведенной под школу в господском доме. Нашлись под рукой перья, выструганные из хвостовых гусиных, а под тетрадки приспособили старые конторские книги, обнаруженные на чердаке.

Строительство школы между тем шло своим чередом. Выросли стены, сложенные из толстых дубовых бревен, накрылись крышей из тяжелых неструганых досок, а там и окна затянулись слюдяной бумагой — стекол в округе не было, слишком большой роскошью считались они в то время.

Так прошло все лето, в заботах и хлопотах. И Анна, и Маша отдавали все свое время учебе детей, отпуская их лишь на страду, на уборку хлебов и сенокос.

С осени Анна уже могла спокойно перебраться в школу и начать регулярные занятия. К этому времени приданое Маши было готово, и жених с невестой собрались в путь…

Девушки много плакали, расставаясь. Всю свою коротенькую еще жизнь они провели вместе, знали, как тяжело будет им в разлуке, сестры не могли и минуты прожить друг без друга, но Анна твердо решилась остаться в деревне. Долг, придуманный ею самой, поставила она делом жизни…

Возле возка, запряженного парой гнедых лошадок, собралось все население Перова. Многие женщины-крестьянки плакали, напутствуя Машу, по-бабьи подпирали подбородки, мужики сняли шапки и кланялись в пояс. А Маше подумалось, как плохо они знают свою родину и как отличается жизнь в провинции от столичной суеты. Как будто два народа, не похожие один на другой — и язык, и обычаи, и одежда, — все было другим, и неизвестно еще, что лучше или хуже. Одетые в темные армяки крестьяне, обувавшие лыковые лапти, не знавшие, чем прикрыть наготу многочисленных детей — кормили и поили своих господ, разряженных и усыпанных драгоценностями, едва сводя концы с концами. И эта несправедливость жизни потрясала ее, заставляла задумываться о вещах, более сложных, чем ее наряды, и она восхищалась Анной, сумевшей найти тот самый справедливый долг, что обязал ее служить этим людям, нищим и голодным, светить им хоть малой свечкой…

Они обнялись и в голос заплакали. У Петра Ивановича тоже навернулись слезы на глаза — он успел привязаться к обеим девушкам, хоть и любовался своей избранницей, но видел, как чисты и безгрешны помыслы обеих, какие благородные и прекрасные чувства они испытывают.

Но только сурово подтолкнул их словами:

— В путь пора, уж время к обеду, а мы все рыдаем…

Маша и Анна в последний раз обнялись, поцеловали ДРУГ друга, и возок тронулся. За ним ехала и другая подвода, битком набитая провизией и посудой…

Всю дорогу Маша то и дело смахивала слезинки с круглых раскрасневшихся щек. Толпа крестьян и Анна впереди все стояли перед мысленным взором, плачущие, махавшие руками вслед. Но она взглядывала на суровое, нахмуренное лицо Петра Ивановича и невольно одергивала себя — что ему до этих женских слез? Она немножко боялась и благоговела перед своим женихом, и не потому, что он был старше ее годами. Он казался ей самым умным и самым красивым.

Петр Иванович и в самом деле за лето выправился, боли больше не мучили его, а свежий деревенский воздух и неустанные заботы сестер и вовсе поставили на ноги. Высокий, сильный, мужественный, он заставлял сердце Маши биться сильнее и трепетнее, а ясные глаза, всегда обращенные к ней с лаской и приветливостью, почти пугали — за что мне такое счастье, думалось ей. И снова вздыхала, вспоминая Анну…

Со страхом думала она и о том, как сложится ее семейная жизнь, — вдруг за таким красивым лицом Петра Ивановича окажется не слишком благородная и честная натура — ей, прошедшей суровую школу придворной жизни, зналось о многом в семьях придворных.

Ей вспоминалось, как говорили придворные о семейной жизни любимца Петра Первого — черного арапа Ганнибала, взятого в плен младенцем и воспитанного при дворе. Ганнибал вырос и возмужал, и царь вознамерился создать ему прочные родовые связи в русском дворянстве. А для того сосватал ему девушку русскую — Евдокию Диопер. Евдокия влюблена была в другого, но по желанию царя выдали ее за Ганнибала насильно. Она питала к мужу жесточайшее отвращение — «Понеже арап и не нашей породы». Не нашла она тепла и в супружеской постели. Вскоре после выхода замуж она увлеклась одним из подчиненных генерала Ганнибала, красивым молодым офицером, русским и резко отличавшимся от Ганнибала не только белизной кожи, но и добротой сердца.

Ганнибал узнал о тайне жены. Тогда он запер Евдокию под замок и устроил настоящий застенок — жестоко истязал ее по всем правилам заплечного мастерства. И не успокоился на этом. Он начал процесс по обвинению жены в прелюбодеянии. По тогдашним законам это каралось жестоко и неотвратимо. Двадцать лет тянулось дело о прелюбодеянии, и за это время Евдокия Ганнибал вытерпела столько, что не под силу и иному мужчине. Мало того, что ее били, так еще и выставляли на мороз в одной рубашке, не давали хлеба по целым неделям. Сколько побоев и жестоких упреков вынесла бедная женщина. Процесс закончился в пользу мужа — Евдокию заточили в монастырь, где она и умерла.

А вот и другой пример.

Воспитанная, образованная и знатная девушка из княжеского рода вышла замуж по глубокой и страстной любви, о ней ходили легенды при дворе. Муж очень любил свою жену, но его причуды едва не стоили ей жизни. Она боялась воды, а муж сажал ее в штормовую погоду в дырявую лодку и выезжал на самую середину Волги. Сам военный, он приучал и жену к воинской жизни, но очень необычным способом — сажал ее на пушку и палил из нее.

Припоминался и еще один рассказ Маше из жизни при дворе. Красивая, молодая, образованная, знатного рода девушка попала в жены к распутному человеку, в припадке бешеной злобы кидавшемуся на нее с ножом, выгонявшему ее вон из дома и наконец запретившему ей видеться со своими детьми. Он лишил ее единственного, что оставалось в жизни, а детей — материнской опеки и ласки.

Среди знати, бывавшей при дворе, нередки были люди с тяжелым характером, проявлениями злобы и буйства, чаще всего прибегали они к кулачным расправам со своими женами — жена поступала в их распоряжение до самой смерти, не имела никаких прав, не была защищена ни законами, ни честью и совестью мужей.

Маша втихомолку взглядывала на Петра Ивановича и боялась, как бы не сошел он с того пьедестала, на который подняла она его, как бы не стал мужем суровым. Дорогой она пыталась поговорить с Петром Ивановичем о том, как он жил с первой женой, что умерла.

Петр Иванович грустно отвечал, что любил жену, берег ее, но смерть отняла любимую, и он долго был неутешен. Но больше всего грустил он о том, что не оставила ему первая жена детей — уж как бы он заботился о них, точно так, как обо всей их семье заботится Никита, старший брат…

Маша успокаивалась: может же хорошо сложиться ее семейная жизнь! Родит она Петру Ивановичу здоровых и красивых детей, воспитает их — это будет делом ее жизни. Таким же делом жизни, как у Анны — учеба крестьянских детей…

В провожатые определила им Анна старшего сына Василия — Егора, а ходить за Машей выпросилась дворовая девушка Дуняша, давно уже не сводившая глаз с Егорки. И на всех стоянках по пути в Петербург неустанно хлопотала о господах и старалась как можно чаще оставаться с Егором, сумрачным и коренастым пареньком, послушным и робким. Маша заметила это на первой же остановке и строго сказала Дуняше:

— Чтоб в доме моем греха не было…

Дуняша покраснела и отговорилась бойко — была она смышленая и не по годам развитая девушка. Но Маша продолжала строго взглядывать на Дуняшу, и та, словно чуя вину, хотя и неизвестную еще ей самой, старалась изо всех сил заслужить милость и поощрение барышни.

На отдых и ночлег останавливались они то в съезжих избах, то в чистом поле, и Маше навсегда запомнилось это путешествие до столицы своей жданной радостью и смущением перед неизвестным будущим.

Мелькнули полосатые столбы шлагбаума, возок тряхнуло, и Маша с Петром Ивановичем въехали в столицу, откуда выбрались еще так недавно. Квартира ее так и осталась незанятой, и она расположилась в ней вместе с Дуняшей и Егором, а Петр Иванович распрощался и поехал представиться брату и новому двору.

Каждый день он приезжал к Маше, рассказывал все придворные новости и, уезжая, каждый раз трепетно и ласково целовал ей руку…

Свадьбу они назначили на конец сентября, и Маша все дни проводила в радостных хлопотах…

Первый вопрос, который задал Петр Иванович брату после шумных изъявлений радости, крепких объятий и троекратных поцелуев, был таков:

— Как ты мог!

Никита Иванович недоуменно нахмурился. Он понимал, о чем спрашивает его брат, но отвечать медлил и в свою очередь спросил:

— Ты о чем?

— Чтобы ангальт-цербтская принцесса села на престол! Ты — воспитатель великого князя Павла, тебе поручила императрица цесаревича, как мог ты допустить, чтобы у него отняли корону?

Никита Иванович тяжело вздохнул. Он и сам не понимал, как это могло случиться, как могла Екатерина объявить себя императрицей, самодержицей, отнять корону у сына, заточить, а потом и убить мужа…

— Не спеши, — еще раз вздохнув, начал он, — лучше скажи, как ты, как твоя невеста…

— Я всю дорогу и вообще все время в Перове и Везовне думал только об этом. Об Отечестве думал, — сел, наконец, в кресло Петр Иванович, — не сидел же ты сложа руки, глядя, как происходит узурпация…

Никита Иванович поник головой. Он и сам не понимал, как это все могло произойти, ведь это он собственными руками возвел Екатерину…

Ему вспомнилась та светлая июньская ночь, когда из дворца Дашковой выбежал Орлов, чтобы ехать за Екатериной в Петергоф. Панин сразу же вернулся во дворец, тихо прошел в покои Павла. Гвардейцы стояли на часах, двери в половину великого князя были плотно притворены.

— Если кому понадоблюсь, сразу будите, — приказал он часовым.

Тихо прошел в спальню. Павел посапывал носом, разметавшись во сне. Никита Иванович прикрыл его одеялом и, не раздеваясь, прилег на соседнюю постель. Здесь всегда стояла постель для него, воспитателя.

Он лежал без сна, вслушиваясь в тишину светлой июньской ночи. Тикает хронометр, отбивает каждые полчаса мелодичным звоном.

Прогрохотал по мостовой запоздалый гуляка, процокали копыта, и снова все стихло.

Часы отбивали каждые полчаса, Никита Иванович не смыкал глаз. Тревога и надежда боролись в душе — а ну, как все не удастся, а ну, как догадается император о заговоре? Арестовать Орловых он сумеет быстро, арестовать Екатерину он уже пытался. В тот же вечер, когда за парадным обедом по случаю заключения мира с Фридрихом крикнул ей через весь стол: «Дура!»

Парадный обед был накрыт на четыреста персон, каждый отчетливо слышал это оскорбительное слово, которое повторил Петр по-немецки и по-русски. Что могла терпеть Елизавета Воронцова, слышавшая от него постоянно такие оскорбления и отвечавшая на них тем же, то не могла терпеть Екатерина. Но она сидела, как ни в чем не бывало, оживленно разговаривая со Строгановым, — так казалось издали. На самом деле она быстро сказала ему с улыбкой на устах и слезой в глазах:

— Быстро расскажите мне что-нибудь веселое, иначе я расплачусь, а мне этого нельзя…

Строганов принялся рассказывать какой-то пустяшный случай, но она не слушала, а старалась как можно веселее улыбаться. Хватило же у нее выдержки, такта, смирения не показать перед всеми, что слышала оскорбление, что готова заплакать. Панин еще больше зауважал Екатерину после того обеда.

— Арестовать! — заревел Петр.

И Гудович уже поспешил с гвардейцами к Екатерине, да вмешался дядя Петра и Екатерины Георг, немец, поставленный фельдмаршалом и специально вызванный из Голштинии.

— Петер, — укоризненно сказал он, — ты всегда успеешь это сделать, не надо веселый праздник портить женскими слезами.

Он говорил по-немецки, и Петр утихомирился.

— Ладно, — кинул он любимому адъютанту Гудовичу, — не надо…

Не забыла и не простила Екатерина. И вот теперь он в томлении духа ждал, когда же начнется то, чего ради они собирались, обговаривали все детали, привлекали на сторону Екатерины высших сановников и гвардейцев.

Часы мелодично отбили пять раз.

Панин встал и тихонько зашагал по комнате. Спать он не мог, но не мог и лежать без сна. Он ходил и ходил по спальне, стараясь не разбудить ребенка, словно что-то гнало его из угла в угол. Договорились же, что Орлов привезет Екатерину в пять утра. Но пробило пять, шесть, семь, а никаких новостей, ни малейшего шума — ничего. Сейчас они все уже должны быть в Казанском соборе — объявить Екатерину регентшей, правительницей и возвести на престол Павла. Панин и не мыслил иначе…

Петр мог заподозрить Екатерину, схватить ее по дороге — на сегодня назначен в Петергофе прием во дворце Екатерины в честь тезоименитства императора. Петр мог приехать раньше, чем сегодня, он мог со всей своей свитой пожаловать вечером, — от Ораниенбаума, где он проводил свои дни, до Петергофа — рукой подать. Панин тут же отбрасывал эту мысль: о нет, Петр ради хорошей попойки с голштинцами не оставит дворца и не поедет в Петергоф раньше назначенного срока. Есть ли лошади у Екатерины, есть ли карета, возок, все, что может двигаться, хороша ли в Петергофе охрана — она может задержать посланного за нею Алексея Орлова, и тогда все пропало…

Скрипнула дверь, в проем высунулся часовой — Панин сразу же подошел к двери.

Незнакомый человек, не Алексей, не Григорий Орлов.

— Я — Федор Орлов, — прошептал он, — все уже в Казанском, ждут наследника.

Панин облегченно вздохнул.

— Карета заложена? — быстро спросил он.

— Доедем на моем возке…

Панин подошел к постели наследника.

— Великий князь, — торжественно произнес он, — вставайте, нынче у нас очень трудный день…

Павел вскочил, он всегда вставал быстро, словно боялся проспать какое-либо событие.

— А где же куафер? — спросил он.

— Сегодня делать туалета не будем, — ответил Панин, — карета нас ждет…

Мальчик растерянно провел рукой по волосам. Никогда еще не приходилось ему бывать на людях без буклей. Но потом обрадованно махнул рукой и через минуту, одетый в наброшенную на плечи взрослую шинель, уже спускался по ступеням к ожидавшему их возку.

Федор Орлов нахлестывал лошадей, а Панин, держа за руку Павла, торжественно и тихо говорил ему:

— Ничему не удивляйтесь, держитесь спокойно, как я учил вас. Выдержка и спокойствие — незаменимые вещи для хорошего императора и хорошего солдата.

Павел взглянул на своего воспитателя. Он словно подрос, стал серьезным и сосредоточенным.

На площади пришлось остановиться. Она была запружена народом. За гвардейцами, окружавшими ее, теснились армейские полки, кричали и размахивали листами манифеста газетчики, толпились горожане, разбуженные шумом, а на крышах и заборах уже чернели гроздьями мальчишки. Листки манифеста падали в толпу, люди хватали их и пытались прочесть, но шум и толкотня сбивали их с толку. Никто не понимал, что происходит.

Панин с Орловым, держа за руки Павла, быстро проталкивались к собору. На ступенях его стоял статный, красивый Григорий Орлов, возвышаясь над толпой, и беспрестанно кричал:

— Ура матушке-императрице Екатерине!

Крик его подхватывали солдаты и гвардейцы, и многоголосое «Ура!» разносилось в прозрачном утреннем воздухе, как набат.

Григорий Орлов увидел Панина, зычно крикнул:

— Дорогу наследнику престола цесаревичу Павлу!

И тише добавил, адресуясь к Никите Ивановичу:

— За мной — сила. А кто помянет о регентстве, задавлю своими руками…

Толпа раздалась, Панин с Федором Орловым и Павлом, которого они держали за руки, быстро прошли к ступеням, поднялись на паперть, а затем протиснулись в церковь.

Она тоже была полна народу.

Присягали Екатерине на верность, целовали у нее руку, она стояла на амвоне вместе со священниками, одетыми в парадные золоченые ризы. Панин пробрался к амвону, потянул за руку Павла, и тот стал рядом с матерью. Одетая в скромное темное платье, Екатерина вся сияла радостью и счастьем. Увидев Павла, она нагнулась к нему, поцеловала и с трудом взяла на руки. Ой был уже слишком тяжел — ему исполнилось восемь лет.

— Благодарю, — выдохнула она одними губами Панину. Поставила Павла на ноги и снова начала принимать присягу. Шли и шли люди нестройной толпой, наскоро целовали крест, который держал священник и прикладывались к руке Екатерины.

Панин поймал один из носившихся в воздухе листков. То был Манифест о восшествии на престол Екатерины. Наследник ее Павел был упомянут как цесаревич, а Екатерина становилась самодержицей всероссийской.

Панин протиснулся к Екатерине.

Он поцеловал ей руку, уже вспухшую от множества прикладываний, и, подняв голову, спросил:

— Почему не упомянуто о регентстве?

— Разумовский давно отпечатал. Напрасны беспокойства, Никита Иванович, Павел — наследник, а будет совершеннолетним — станет править вместе со мной…

Но Павлу пришлось ожидать этого долгих тридцать четыре года…

Глава четвертая

Странно, почему он, прожженный дипломат, ловкий и хитрый политик, поверил тогда Екатерине? Впрочем, не мог же он встать рядом с ней и требовать регентства — толпа сразу смяла и задушила бы его. Но Павел сохранил свой статус наследника — в манифесте о восхождении на престол Петра ни Екатерина, ни Павел не были даже упомянуты, и Никита Иванович со страхом ждал, когда же Петр объявит о низложении Екатерины и Павла. Да, тут приходилось выбирать из двух зол меньшее — либо отречение Павла, либо объявление наследником. Выбирать, правда, не приходилось — Екатерина все давно решила. Но Никита Иванович был рад и тому, что Павла объявили законным наследником престола — то двойственное положение, в котором мальчик оказался при Петре, угнетало и беспокоило его. Пока что положение царственного ребенка упрочилось.

У Екатерины были и другие дети — Алексей, которого она родила два месяца назад от Григория Орлова и который воспитывался в семье князя Бобринского, тоже мог быть объявлен наследником. Она могла принести и других детей — молодая, здоровая, сильная женщина, способная рожать. Однако же объявила наследником Павла — некуда было ей деваться, Панин стоял за него горой, а за Паниным — группа родовитых, именитых сановников. И Екатерина страшилась.

Никита Иванович несколько поуспокоился. Что ж, пусть хоть и крохотная победа, но победа. А маленькие шажки делать легче и выгоднее, он давно уже убедился в этом.

Теперь дело за тем, чтобы обещания, данные лично ему, Никите Ивановичу, были исполнены. Будет Павлу шестнадцать — посмотрим, как станет действовать царица…

В Зимнем дворце, куда все отправились после наскоро проведенного молебна, стало людно, шумно и бестолково.

Однако Панин заметил, как разумно и успешно распорядились Орловы — Измайловский и Семеновский полки окружили дворец, заняли все входы и выходы своими караулами, а солдаты Преображенского и Кавалергардского полков стояли на часах внутри дворца. На площадях и прилегающих улицах расположились части лейб-гвардии, артиллерии и четыре армейских полка, составлявших петербургский гарнизон — Ямбургский, Копорский, Невский и Петербургский. Пехотные полки — Астраханский и Ингерманландский пришли к дворцу самыми последними — стояли они на Васильевском острове и командовал ими генерал Мельгунов — ярый приверженец Петра III.

Орловы сразу же распорядились послать на остров сильный отряд гвардии с артиллерией, чтобы пушками задержать переход этих двух полков с острова в город. Но не пришлось сделать ни одного выстрела — ингерманландцы и астраханцы сами арестовали своих командиров и присягнули Екатерине — воодушевлял их майор Василий Кретов, сторонник и друг Орловых. Через неделю Екатерина произвела его в полковники. Мельгунова посадили под арест, но он присягнул Екатерине уже после всех событий и был отправлен в украинскую армию…

Преосвященный Вениамин, архиепископ Петербургский, обходил войска и приводил к присяге — солдаты целовали крест и клялись в верности матушке Екатерине.

Вслед за Екатериной прибыл во дворец и Никита Иванович Панин. Царевич так и не успел сделать туалета — длинная ночная рубашка и ночной колпак составляли всю его одежду. Накинутая сверху шинель защищала ребенка от холода, но Павел все равно дрожал — от волнения, от необычайности происходящего — он уже понимал: происходит что-то, впрямую связанное с ним, но еще не понимал, что мать отобрала у отца корону и посягнула на его права…

Екатерина снова вышла на балкон — теперь она показала всем солдатам ребенка. Громкое «ура!» было ей ответом.

Едва Павел показался с балкона, дрожа от утреннего холодка в длинной белой ночной рубашке и белом колпаке, Панин накинул на него шинель и унес на половину наследника. Там никого не было, ничего не оказалось приготовленным к прибытию мальчика из Летнего дворца в Зимний — слуги все разбежались поглядеть на дивное зрелище, никто ничего не предпринимал. Панин боялся, что Павел простудится и расплачется от обилия впечатлений, и потому поскорее уложил его в постель. Ребенок закрыл глаза и снова заснул. Он о чем-то спрашивал, но Панин только махал рукой и бормотал:

— Позже, потом я все объясню…

Присев возле постели великого князя, он принялся читать составленный манифест:

«Божиею милостью мы, Екатерина Вторая, императрица и самодержица всероссийская и прочая, и прочая, и прочая…

Всем прямым сынам Отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему российскому государству начиналась самым делом. А именно, закон наш православной греческой церкви перво всего возчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так что церковь наша греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древнего в России православия и принятием иноверного закона. Второе, слава российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, чрез многое свое кровопролитие, заключением нового мира с самым ея злодеем отдана уже в совершенное порабощение. А между тем внутренние порядки, составляющие целость всего нашего отечества, совсем испровержены. Того ради убеждены будучи всех наших верноподданных таковою опасностью, принуждены были, приняв Бога и его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех наших верноподданных ясное и нелицемерное, вступили на престол наш всероссийской и самодержавной, в чем и все наши верноподданные присягу нам торжественную учинили. Екатерина».

Итак, Екатерина на престоле…

Павел заснул, а Панин, найдя слуг и оставив их у постели, отправился в тронную залу, где Екатерина принимала присягу от всех высших должностных лиц, не отбывших с Петром в Ораниенбаум, бесконечные поздравления и давала всем целовать руку.

Во дворец всякий входил свободно, никому не было запрета присягнуть лично матушке Екатерине.

Члены высших государственных учреждений, Сената, Синода, чины коллегий, светские и духовные лица, генералы, офицеры — все желали видеть ее, и всем она должна была сказать доброе слово, ободрить улыбкой, обнадежить, всех благодарить…

Панин еще раз порадовался, что воспитатели и учителя Павла остались в Летнем дворце, а главный шпион и доносчик Петра III, Семен Порошин, флигель-адъютант царя, уехал вместе со всем двором в Ораниенбаум…

Вместе со всеми он еще раз подошел к императрице и тихонько спросил:

— Все ли предосторожности выполнены, занят ли Калинкин мост?

Она обеспокоилась и обернулась к Григорию:

— Калинкин мост? Послан туда эскадрон конной гвардии?

Все выходы из города уже караулили конные пикеты — Орловы озаботились приказанием никого не выпускать из города, а всех прибывающих из Ораниенбаума или Петергофа задерживать.

«Умно, — думал Панин, — но Калинкин мост важнее…»

Через Калинкин мост был единственный путь из Петербурга в Ораниенбаум. Император, засевший в Ораниенбауме, мог послать свои голштинские войска в Петербург и не обошлось бы без кровопролития. Потом он узнал: к Калинкину мосту подъехал лейб-кирасирский полк, особенно любимый императором, едва только конногвардейцы заняли мост. Баталия предстояла жестокая — один эскадрон против целого полка. Гвардейцев истребили бы в несколько минут. Но сами же лейб-кирасирцы присоединились к эскадрону, арестовали своих командиров и отправились к Зимнему присягать императрице. Опоры у императора уже не было — все его войска восстали против него…

Как же надо было восстановить всех против себя, если даже его любимое детище — лейб-кирасирцы, ведомые немцами: Фермиленом, Будбергом, Рейзеном — встали на сторону Екатерины!

Военные действовали быстро и четко. Надо было обезвредить и принца Георга-Людвига, дядю Петра III и Екатерины, жестокого и бессердечного немца, ненавидевшего русских. Петр сделал принца Георга своим главнокомандующим, и тот готовился в датский поход командовать русскими. Едва принц заслышал шум на улицах и подозрительное движение, как отправился к немцу же, генерал-полицмейстеру Корфу. «Что это», — спрашивал он у человека, который обязан наблюдать за порядком в городе, и Корф в недоумении пожал плечами: «Не знаю…»

Офицер с командой солдат арестовал Корфа, а принца под караулом отвел в собственный дворец. Корф был доставлен к императрице и, конечно, тут же присягнул, а к вечеру уже сделался сенатором. Принц же дней десять просидел под арестом, наблюдал, как разграбили и разнесли все в его дворце, но потом был отпущен Екатериной в Голштинию, да еще и получил сто тысяч рублей на проезд…

Но за исключением грабежа в доме принца — солдаты мстили ему за жестокое и презрительное отношение — нигде не было буйства и раззора. Кабаки все открылись, вино и водка давались бесплатно, но караулы усиленно предотвращали беспорядки, и город сохранял спокойствие…

Панин бродил среди дворцовых людей и присматривался ко всему. Как походил нынешний переворот на тот, двадцатилетней давности, возведший на престол его Елизавету! Так же, как и она, стояла посреди залы сияющая, радостная Екатерина, так же толпились вокруг блестящие придворные. Только вот сама Екатерина не походила на Елизавету ничем — низенькая, дородная, в темном скромном платье, закрытом наглухо, до самой шеи.

Он пробирался к ней.

— Если уж походить на Елизавету, — шепнул он ей, — то надобно переехать в старый дворец, у Полицейского моста…

Екатерина только взглянула на него и сразу же раздался ее голос:

— Надобно переехать в старый дворец, к Полицейскому мосту…

Она сразу оценила предложение Никиты Ивановича — старый дворец удобнее охранять, а новый, Зимний, да к тому же подправленный и достроенный Петром, мог подвергнуться нападению с Невы. Да и гвардия еще помнила старый дворец, где последние дни провела Елизавета.

Совет хорошо и вовремя сделан. Стоило напомнить гвардии, что она — преемница Елизаветы и что наступает время русских.

Она вышла к поданной карете и не узнала гвардии — без всякого приказа, по собственному побуждению, каптенармусы на особых фурах привезли старые елизаветинские мундиры, и солдаты мигом переоделись. Со злобой и яростью бросали они в пыль и грязь ненавистные прусские мундиры, топча и раздирая их.

Но мысль важная, поданная Паниным, оказалась и не совсем дельной — политически обоснованной, но житейски непригодной — дворец был пуст: ни мебели, ни посуды, ни даже шаткого стула. Пришлось позаимствовать все это у графа Строганова — его дом высился по другую сторону Полицейского моста.

Вслед за императрицей Панин доставил наследника в покои старого дворца.

И опять шум и гам, совещание за совещанием. Важные чиновники и сановники, Сенат и Синод, и среди них Никита Иванович, незаменимые и деятельные Орловы задумались об одном: что же дальше? Да, Екатерину провозгласили, но Петр жив, находится в Ораниенбауме, под его началом и командой войска, ему присягали. Стало быть, надо озаботиться присягой всех войск, а особенно тех, что находятся в Лифляндии и уже готовы выступить в датский поход. Если Петр сообразит воспользоваться этими войсками, не миновать междоусобной войны. Указы и листы для присяги надо еще напечатать, но уже сейчас надо послать гонцов к войскам, уведомить о Перевороте и доставить приказы войскам под командой Захара Чернышова, генерал-аншефа Румянцева, шефам и командирам полков с предписанием немедленно привести войска к присяге. Словом, дел хватало, и все более широкий масштаб забот охватывал Екатерину и ее окружение…

Но был один вопрос, который занимал все умы: что делать с императором, низложенным, но живым и пребывающим в Ораниенбауме? И опять Панин подсказал Екатерине простой выход — арестовать, посадить в Шлиссельбург, именно туда, где находится другой бывший император — Иоанн, а того перевести в Кексгольм. Приказ об этом тотчас отдали майору Савину, и тот отправился в крепости привести помещения в надлежащее для бывшего императора состояние…

Стали прибывать лица из окружения Петра. Первым приехал канцлер Михайла Илларионович Воронцов. Он уговорил императора отправить его, канцлера, к Екатерине, «усовестить» ее и честно попытался выполнить свою миссию. Однако она раскрыла окно, показала Воронцову на море голов перед дворцом и торжественно ответила на его упреки:

— Вы видите — не я действую: я только повинуюсь желанию народа…

Канцлер тут же присягнул Екатерине.

Один за другим бежали от Петра его приближенные — князь Трубецкой, граф Шувалов, уполномоченные Петром в случае нужды убить Екатерину. Они, однако, предпочли принести верноподданническую присягу.

К концу дня появились и другие перебежчики — они заявляли, что Петр не в состоянии предпринять что-либо путное, действительное, что его охватила паника, что он не способен всерьез воспринимать ситуацию. Екатерина решила идти на Петергофа чтобы одним ударом вырвать у Петра победу…

— Оставляю вас у кормила, господа, — сказала она сенаторам, — вы в мое отсутствие — «верховное правительство». Заседайте постоянно, день и ночь, извещая меня возможно чаще.

И Сенат заседал день и ночь рядом с комнатой, в которой поместился наследник престола со своим воспитателем и самым доверенным лицом Екатерины — Паниным…

Никите Ивановичу было очень удобно такое размещение, с совещания шел он приглядеть за ребенком, около которого находились и доверенные слуги. На его совести лежала жизнь и спокойствие великого князя, и он старался возможно лучше выполнять возложенную на него миссию.

В комнате Павла не только не оказалось кровати, но даже стола или хоть худого стула. И Никита Иванович отправился во дворец Строганова, находившийся как раз напротив императорского, у Полицейского моста.

Самого Строганова не оказалось дома, он в это время сопровождал Екатерину в ее походе на Ораниенбаум. Никиту Ивановича провели на половину графини Строгановой, двоюродной сестры фаворитки Петра.

К нему вышла высокая красивая молодая женщина, и Никита Иванович изумился — так похожа она была на Елизавету — те же золотые волосы, те же округлые белые руки, та же нежная ослепительная кожа с легким румянцем во всю щеку, точеная шея дивной белизны.

Он не знал ее раньше: она больше бывала при дворе великого князя Петра, а потом и императора. Но слышал, что Елизавета отдала девушку замуж против ее воли за наследника несметных строгановских богатств.

— Осмелюсь просить об одолжении, — поклонился Никита Иванович, — события так развернулись, что императрице пришлось поселиться в совершенно пустом дворце, а к тому же и наследник теперь в комнате без единого стула…

— Не ошиблась я — вы Никита Иванович Панин, воспитатель великого князя? — ответила вопросом на вопрос Анна Михайловна Строганова.

— Имею честь засвидетельствовать вам свое почтение, — снова слегка поклонился Панин. — Раньше я вас не видел, но наслышан много еще от матушки Елизаветы…

— А что ж вы не в походе? — снова спросила Анна Михайловна.

— Стар я для похода, да и наследником озабочен, вот и теперь достаю, где можно, хоть какую мебель да посуду…

— Господи, да для сына Петра Федоровича все, что угодно. Пришлю и мебель, и посуду, а провизии надобно?

Никита Иванович во все глаза разглядывал Анну. Как похожа она на первую его и единственную пока любовь — на Елизавету, как хороша. И это неудивительно, ее мать, Анна Кирилловна Скавронская, приходилась Елизавете двоюродной сестрой.

— Да вы присядьте, — жестом Анна показала на мягкий пуф и сама устроилась на небольшом канапе.

— Как же так происходит, что жена мужа свергает? — задала она Панину коварный вопрос.

— Вы не находите, что вопрос ваш несколько… — замялся Никита Иванович.

— Просто я знаю, насколько хитра Екатерина, как ловко простодушного своего мужа убрала с трона, — глядя прямо в глаза Никиты Ивановича, заявила Анна.

Никита Иванович вспыхнул.

— От ваших речей дыбой попахивает, — строго сказал он.

Она засмеялась.

— Будет вам, у вас лицо доброе и открытое, в доносах вы не можете быть сильны.

Никита Иванович и вовсе смешался. Как при первом же разговоре с незнакомым заявить такое, что и в самом узком кругу не стоило бы говорить?

— А разве у вас стены не тонкие?

— Да мне уж все равно, пусть и на дыбу, и куда угодно, — гордо вскинула она красивой головой.

— Что так?

— Да вы и это знаете, — рассмеялась Анна, — будет вам строить из себя тонкого политика. Вы же знаете, что я Строганова по несчастью…

Он действительно это знал, знал всю домашнюю историю молодой четы Строгановых, но и не предполагал, чтобы с первым же встречным так откровенно говорили об этом.

— Позвольте откланяться, — встал Никита Иванович, — весьма благодарен вам за услугу…

«Удивительная женщина, — думал Никита Иванович, возвращаясь во дворец, — прямодушная, открытая, а какая красавица…»

И снова представала перед ним Анна Строганова, в тонком облегающем платье, без этих безобразных фижм, уродующих женскую фигуру, с просто и скромно зачесанными волосами того же бесконечно дорогого ему оттенка, что и волосы незабвенной Елизаветы, высокая, стройная, совсем не похожая на своих двоюродных сестер — Дашкову, Елизавету Воронцову. И как смела при этом, ничего не боится…

Он покачивал головой, удивляясь, как в такие суматошные дни привлек его ее облик, красота, под стать самой царице…

Через час комната Павла совершенно преобразилась. Во всех углах стояли мягкие канапе, кушетки, столики, мягкие покойные кресла, а кровать, резная, с инкрустациями из позолоты наполнилась горой мягких пуховиков и перин, массой подушек. Никита Иванович даже поворчал для приличия: нечего делать из наследника неженку, походную бы железную кровать и достаточно, но понял, что виноват в этом сам — он ни слова не сказал о вкусах и пристрастиях ребенка. Что ж, теперь можно и посидеть в мягких креслах и поваляться на удобных кушетках.

Но валяться ему не приходилось — соседняя комната вся была переполнена говором — Сенат думал об обороне столицы, паче чаяния пойдет на нее Петр…

Поход на Петергоф, предпринятый Екатериной, вызвал в войсках радость необыкновенную. Все прекрасно понимали, что поход этот будет вовсе не воинским, а простой прогулкой, и смотрели на него, как на развлечение. В авангарде шли легкоконные полки, преимущественно гусары и казаки. Их вел поручик Алексей Орлов. Вслед за ними двигалась артиллерия с несколькими полевыми полками под водительством князя Мещерского. В арьергарде двинулась Екатерина с гвардией. Она возвела себя в чин полковника гвардии, надела мундир, который пожаловал ей со своего плеча Александр Федорович Талызин, с Андреевскою лентою через плечо.

Провожая императрицу, Панин любовался ее легкой посадкой на белом коне. Саблю она держала в руке, ноги крепко упирались в стремена, и вся она, хоть и дородная и потяжелевшая с тех времен, когда гарцевала на лошадях, производила неизгладимое впечатление на войска. Все бурно приветствовали ее…

Рядом с нею, тоже в мундире гвардейского полка, ехала княгиня Екатерина Дашкова. Почетный эскорт состоял из самых видных и влиятельных военных — фельдмаршалы, князь Трубецкой и граф Бутурлин, гетман граф Разумовский, генерал-аншеф князь Волконский, генерал-фельдцейхмейстер Вильбуа. Тут же мешком сидел на коне граф Александр Иванович Шувалов, вовремя предусмотрительно присягнувший. Екатерине. За ним красовалась конная гвардия…

Но проскакали конногвардейцы совсем немного. Уже через три часа дневная усталость явно сказалась на людях. Под ружьем и на конях гвардейцы сидели уже четырнадцать часов — с восьми утра. Всего девять верст сделали за три часа — войско двигалось очень медленно. Остановились у Красного кабачка, трактира, с утра занятого войсками — гусарами Орлова, потом артиллерией Мещерского. В трактире не было ни бутылки вина, ни корки хлеба. Солдаты остановились готовить пищу на кострах.

Во втором этаже жалкого кабачка, в небольшой светлице обе Екатерины поместились на жалкой кровати и всю ночь не спали — волнения и пережитые потрясения не давали.

Впрочем, и в эти пять часов отдыха Екатерине не было покоя. Никита Иванович приехал в возке, привезя первые сообщения Сената. Рапорт был краток: «Цесаревич государь в желаемом здравии находится и в доме ея императорского величества, потому жив городе, состоит благополучно и поведенные утверждении исправны».

Подписали этот первый рапорт государыне сенаторы князь Трубецкой, граф Шувалов, Иван Неплюев — петербургский градоначальник, граф Скавронский, Николай Корф, Федор Ушаков, Иван Брылкин. Только двенадцать часов назад двое первых подписавшихся пользовались полной доверенностью Петра III и были отпущены им в Петербург для противодействия Екатерине.

Первое известие о походе Екатерины Сенат получил от Никиты Ивановича в два часа двадцать минут пополуночи. Он успел приехать из Красного кабачка и свой рапорт составил так:

«Правительствующему Сенату.

Имею честь чрез сие уведомить правительствующий Сенат, что ея императорское величество наша всемилостивейшая государыня благополучно маршрут свой продолжает, которую я со всеми полками застал у Красного кабачка на растае. Впрочем ревность неописанную ни мало не умалящуюся к намерению предпринятому во всех полках вижу, о чем и удостоверяю. Н. Панин».

Каждые несколько часов получала императрица донесения от Сената. Все обстояло благополучно. Наутро Сенат не забыл поздравить Екатерину с днем тезоименитства наследника цесаревича Павла Петровича. Именно этот день — Петра и Павла — должен был праздноваться накануне в Петергофе, откуда исчезла Екатерина и где ее так тщетно искал Петр.

Панин привез Сенату и соображения Екатерины относительно охраны столицы с моря, — он явно советовал это императрице.

Здесь же Екатерине в течение пяти часов отдыха были представлены три гвардейца, посланные Петром с манифестами, им подписанными, о противодействии злым козням Екатерины. Солдаты отдали ей эти жалкие листки бывшего императора со словами:

— На, вот, что поручил нам Петр III, — мы отдаем это тебе. Мы рады, что можем присоединиться к нашим братьям…

Но неизвестность все более тревожила Екатерину — пока что она не знала, что творится в Ораниенбауме, что делается в Петергофе, каковы шаги Петра, готовит ли он к обороне голштинские полки и пушки?

Уже в шесть утра она снова выступила в поход — переход совершился до самой пустыни Троице-Сергиева монастыря. И здесь остановилась: вице-канцлер князь Голицын привез Екатерине собственноручное письмо Петра. Странно было ей читать это письмо — Петр сознавал, что был не прав относительно Екатерины, обещал исправиться и предлагал полное примирение. Екатерина только презрительно усмехнулась в ответ на это письмо словно бы нашкодившего школьника, а князь Голицын тут же, под открытым небом, принес присягу на верность Екатерине и присоединился к ее свите.

Зато теперь Екатерина вполне представила картину полной беспомощности Петра. Еще в пять утра в Петергоф ворвался отряд гусар Алексея Орлова — на плацу попалось им несколько сот голштинских рекрутов с деревянными мушкетами, собранными для учения. Гусары в минуту перехватили их, поломали их деревянное оружие и под сильным караулом посадили в конюшни и сараи. Узнав, что бывший император в Ораниенбауме, Алексей Орлов немедленно поскакал туда и занял все выходы и посты.

А к одиннадцати и сама Екатерина въехала в Петергоф и была встречена громовым «ура» и пушечными выстрелами. Здесь и получила она второе письмо от мужа — его привез генерал Измайлов. Петр просил прощения, отказывался от своих прав на русский престол, просил выдать ему небольшую сумму на содержание и отъезд в Голштинию вместе с генералом Гудовичем и фрейлиной Елизаветой Воронцовой.

Екатерина только качала головой и грустно усмехалась, читая эту бумажку, — он так ничего и не понял, он убежден, что ему позволят удалиться в свою любимую Голштинию, он так и не повзрослел, этот ребенок-капрал…

Генерал Измайлов вызвался привезти не только формальное отречение Петра, но и его самого. Все покинули бывшего императора, у него не осталось ни одного верного человека…

Екатерина написала Петру короткую записку — удостоверение дать письменное и своеручное, что отказывается от престола добровольно и не принужденно. Составленный акт Измайлов повез в Ораниенбаум. Сопровождали его Григорий Орлов и князь Голицын.

Измайлов прошел к императору, спутники его остались в приемной. Измайлов вернулся через несколько минут — акт подписан по всей форме. Акт отречения Орлов и Голицын немедленно доставили Екатерине в Петергоф. А еще через несколько минут от ораниенбаумского дворца отъехала карета, в которой сидел Измайлов вместе с бывшим императором, Елизаветой Воронцовой и Гудовичем. Едва она тронулась, ее окружил конвой из гусар и конногвардейцев под командой капрала Григория Потемкина.

В Петергофе Петр молча вышел из кареты, сам отдал шпагу дежурному офицеру. С него сняли Андреевскую ленту и провели в комнату, где он так часто бывал, будучи еще великим князем. Елизавета Воронцова и Гудович были арестованы…

Петр был слаб, измучен, жалок. Ему принесли обед, он переоделся, пообедал, а после обеда его навестил Никита Иванович Панин.

— Много лет спустя Никита Иванович писал:

«Считаю величайшим несчастьем своей жизни, что был обязан видеть Петра в это время»…

Екатерина поручила Панину предоставить низложенному императору выбор, где бы он мог поселиться, пока приготовят ему апартаменты в Шлиссельбурге.

Никита Иванович никак не ожидал увидеть Петра в таком жалком состоянии. Измученный, бледный, дрожащий, он вдруг повалился на колени перед Паниным, хватал его за руки, пытался поцеловать, плакал, умоляя оставить ему Гудовича и Воронцову. Он упрашивал, словно ребенок, мешая слезы со слюнями.

— Ваше высочество, — строго сказал Панин, — мужайтесь и держитесь, как подобает держаться императору после отречения…

Ему до тошноты был жалок и нелеп этот человек. Но Петр все ползал на коленях, пока Никита Иванович сам не поднял его тщедушное тело.

Панин предложил на выбор несколько местностей, в которых он, бывший император, мог бы пока что поселиться. Петр выбрал Ропшу, довольно уединенную и весьма приятную мызу.

Никита Иванович ушел от Петра в подавленном состоянии — он и представить себе не мог, как может быть жалок и ничтожен человек. «Какое счастье, что он уже не на престоле, — мелькнуло у него в голове. Таков отец, каков-то будет сын?»

В большой четырехместной карете, запряженной восьмеркой лошадей, Петра увезли в последнее обиталище на земле. Конвой его составился из наиболее преданных Екатерине людей, начальство над которыми поручилось отчаянному смельчаку Алексею Орлову. Завешанные гардины кареты не позволяли рассмотреть, что и кто внутри, а на запятках, на козлах, по подножкам стояли гренадеры во всем вооружении. За каретой скакал отряд конвоя.

Ропша принадлежала Петру, когда он был еще великим князем. Имение это подарила ему Елизавета. Теперь он стал узником в принадлежащем ему доме…

Екатерина вернулась в Петербург триумфально, а из головы у Панина все не выходил этот тщедушный, бледный человечек, умолявший его со слезами на глазах и пытавшийся облобызать его руку… Что скажет он Павлу об этом свидании в последние дни жизни отца, как сможет начать даже рассказ об этом? И он молчал…

Глава пятая

В первый же день своего приезда в столицу бросилась Маша разыскивать юродивую Ксению. Хотелось хоть чем-то одарить ее, помочь, накормить, обогреть. Она знала, что блаженная всего больше бывает на Петербургской стороне. Когда-то, в самом начале века, эта сторона города была самой лучшей — здесь построили первый дворец Петра Великого, селились именитые и богатые люди, родовая знать. Но город расширялся не в сторону бесплодных болот и кривых низкорослых лесов, а к югу, к Москве, где и возникла потом Московская застава — торговля и ремесла заставили столицу обернуться лицом к югу. Петербургская же сторона так и осталась тылом, отрезанная от центра куском неказистых домишек и огороженными простыми плетнями убогих огородов. Мало-помалу эта часть города к середине века стала убежищем нищеты и самого бедного люда столицы. Нанять квартиру здесь можно было задешево, никто не желал переселяться в этот край без крайней нужды. За бесценок покупался кусок болота, и строился домишко из самых дешевых материалов. Нищие и обедневшие чиновники, мастеровые-пьяницы и приказчики, изгнанные с работы, горничные, состарившиеся и не могущие найти службу, разорившиеся купцы и тайные тати — ночные воришки и карманники — весь этот люд коротал свои дни среди бесконечных луж с плавающими утками, ступал по мягкой пружинящей под ногой торфяной кровле болот, иссыхал под бледным и неказистым северным небом среди навозных куч и гор мусора, заворачиваясь в отрепья и лохмотья. Едва доставало капитала у кого-нибудь из здешних обитателей, как он немедленно съезжал в другую, лучшую часть города, чтобы не видеть перед глазами всегда одно и то же мрачное низменное болото, которое, казалось, высасывало жизнь и кровь своих обитателей. Даже кабаки и трактиры были редкостью — мало кто из кабатчиков, целовальников, отваживался открывать здесь свои заведения — уж больно мрачен и дик, суров и разбоен был здешний люд. Отрезанный от города рекой, город здесь приходил в запустение, и только голытьба ютилась по хабарам, наскоро сработанным из кусков гнилых досок, с окошками, заткнутыми тряпьем, с дверями, низенькими, что едва протиснуться, согнувшись пополам…

Здесь и обитала большей частью Ксения, бродя среди нищих и калек, отгоняя палкой голопузых жестоких мальчишек, отбиваясь от свирепых псов, голодных и бездомных. Иногда и ночевала она рядом с этими бездомными собаками — они принимали ее в свою стаю, обкладываясь по сторонам теплого человеческого тела и всю ночь согревали ее своими нечистыми телами со свалявшейся шерстью…

Никогда не наведывались сюда извозчики: слишком уж тяжело вытаскивать колеса из нескончаемой грязи, а можно попасть и в промоины, и тогда навсегда исчезала в болотной топи и лошадь, и возок, и сам извозчик…

Единственный деревянный мост, построенный еще Петром Первым, соединял берега реки, и по нему направлялись в город нищие и калеки, выпрашивающие свое дневное пропитание, туда же тянулся и разбитной работный люд, искавший хоть дрова нарубить да убрать в конюшнях господ, чтобы получить жалкие гроши — царя на коне — за весь день трудной и грязной работы.

Но именно на этой стороне Екатерина распорядилась поставить дольгауз — убежище для умалишенных.

Сюда-то и устремилась Маша. Она разыскала домишко Прасковьи Антоновой, и та поведала ей, где теперь блаженная.

— Царь-то покойный, сказывают, упрятал ее в крепость. Это нашу-то, смиренную Ксеньюшку, — рассказывала она Маше, — а за что, никто так и не узнал. Вроде бы встретилась ему на дороге да судьбу предсказала. Удавленником вроде назвала. Вот он и освирепел…

Маша сидела в небольшом деревянном домишке Антоновой, подаренном ей Ксенией. В маленькую гостиную влетел мальчонка лет шести с белой, как лен, головенкой, в белой рубашке и коротких портках, босой и непричесанный.

— Матушка, — закричал он, но увидел незнакомую даму, важно восседающую на единственном кресле, и застыдился, кинулся к Прасковье, спрятался за ее широкими юбками…

— Не бойся, Андрюша, да поздоровайся с госпожой, она милая и добрая.

Андрюша, страшась, выполз из-под юбок матери и пришаркнул ножкой, босой и бледной.

Маша умилилась. И что это не догадалась хоть пряничного петушка захватить — не знала, что у Антоновой есть сын.

— Приемный, — ответила на ее взгляд круглая, как колобок, Антонова, — вы уж, верно, слыхали мою историю. Это Ксеньюшка мне сына даровала…

Маша смутно вспоминала эту историю. Как будто юродивая послала Антонову к Смоленскому кладбищу, где разрешалась от бремени прямо на улице никому неизвестная женщина — задавил ее извозчик. Мальчик так и остался у Антоновой, и она воспитывала его, как родного сына…

— Все мне дала Ксеньюшка, а сама брать моего ничего не хочет. Только и твердит, чтоб нищим подавала да прикармливала их. И то стараюсь и что отдаю, будто возвращается ко мне — знать, сильно угодила Богу наша Ксения…

— Где теперь сыскать ее? — снова спросила Маша, но и на это вопрос не получила ответа. Никто не знал, где бывает Ксения. А только в дольгаузе, может быть. Императрица велела ее выпустить из крепости да отвезти в дольгауз: теперь туда свозят всех умалишенных, чтобы и за ними присмотр иметь…

Маша отправилась в дольгауз в надежде найти там Ксению. Она сама не знала, почему так хочет свидеться с ней, но что-то толкало ее, не давало покоя. Вся ее жизнь, в сущности, явлением Ксении была подтолкнута…

Дольгауз оказался длинным ветхим строением. Только крыльцо, высокое и перильчатое, возвышалось над окружающей грязью, и ступени его, чисто выскобленные, желтели посреди мрака и унылости окружающего пейзажа.

На крылечке стояли и судачили две дебелые бабы в белых фартуках и белых платках, повязанных по самые брови, и бородатый толстый мужик, тоже в белом фартуке и белой шапке из бумазеи.

Оставив наемный экипаж поодаль, Маша подошла к крыльцу.

Мужик, вероятно, санитар, с удивлением воззрился на богато одетую даму, отвесил ей низкий поклон, а бабы, хихикнув, убежали внутрь.

— Дольгауз? — спросила Маша, не зная, как обращаться к мужику.

— Чего изволите, госпожа? — вопросом на вопрос ответил мужик.

— Я — баронесса Вейдель и ищу Ксению блаженную, — спокойно сказала Маша, — мне нужно непременно…

— Лекаря позову, — сообразил мужик и тут же исчез за низенькой скрипучей дверью в приют умалишенных.

На крылечко, погодя немного, вышел лекарь — судя одежде, француз — коротенькие штаны и чулки с подвязками, грубые башмаки на больших каблуках и синий камзол. Парик, надетый наскоро, скособочился и выглядел убого.

— Пуассонье, — представился он, и Маша сообразила, что это, верно, какой-нибудь родственник того Пуассонье, что был лекарем у Елизаветы. Того она видела часто и хорошо знала.

— Мне бы хотелось увидеть юродивую, — нерешительно заговорила Маша. Она так и стояла у ступенек — никто не пригласил ее подняться в приют.

— Но проход в дольгауз немыслим, — важно сказал Пуассонье, — тут больные люди, им нельзя видеться с посторонними.

— Я не посторонняя, — горячо и сухо говорила Маша, — Ксения мне…

— Но вы же не собираетесь войти в дом, где есть помешанные? — прищурился Пуассонье.

— Случайно, не ваш брат был хирургом у императрицы?

Пуассонье смешался, с любопытством и настороженно взглянул на даму.

— М-м, это мой дальний родственник, — учтиво произнес он. — А вы знаете моего троюродного кузена?

— И очень хорошо, — твердо ответила Маша. — При дворе он пользовался хорошей репутацией, много раз делал кровопускания самой императрице. Где он теперь, кстати?

— О, мой родственник теперь во Франции, и поверьте, и там на хорошем счету.

Маша знала, что Пуассонье за проделки не совсем чистого свойства сослали в Пелым.

— Я была бы вам очень благодарна, если бы вы пригласили меня в ваш приют и провели к Ксении…

— Но у нас нет такой женщины, — возразил Пуассонье. Видно, очень уж не хотелось ему дозволить Маше осмотреть дольгауз…

— Я не уйду отсюда, пока вы мне не покажете, в каких условиях содержится Ксения, — опять спокойно, но уже закипая горячей ненавистью, сказала Маша, — если нужно будет, я помогу; чем могу, даже деньгами.

Она вынула из муфты приготовленные деньги и протянула Пуассонье.

Тот взял деньги и небрежно распахнул дверь.

— Не удивляйтесь тому, что увидите, — предупредил он Машу, — здесь не больница, а приют для умалишенных…

Маша прошла мимо него в узенькую дверь, слегка наклоняясь…

Пуассонье шел за ней и считал, видимо, своим долгом объявлять ей, куда идти и как ведут себя здесь больные.

В длинной темной комнате с большой русской печью она увидела множество козел с положенными на них досками. На доски брошены матрасы, набитые соломой. Больше ничего в помещении не было, но зато здесь толпилось множество людей. В углу сидел на матрасе старик и монотонно пел церковные псалмы. Ходила по кругу молоденькая девушка и собирала цветы с пола. Она разглядывала их и нежно приговаривала:

— Славный василечек, как ты мил, красненький, синенький.

В руках у нее ничего не было.

Тут и там стояли люди. Никто не обращал на Машу ни малейшего внимания.

Ей стало страшно. Мужчины и женщины, старики и малые дети бродили между козлами и каждый думал о чем-то своем. Вовсе уж полоумные сидели на козлах, раскачиваясь и бормоча какие-то странные слова.

У крохотного оконца, затянутого слюдой, Маша увидела Ксению. Склонившись к русой голове соседки, она разбирала волосы на пряди, и ногтем прижимала прядь к острому концу гребня. Вши так и щелкали под ее рукой…

Маша содрогнулась.

Вонь, спертый нечистый воздух — мало сказать так о комнате, битком набитой людьми. Многие оправлялись прямо под себя, и запахи эти стояли в непроветриваемом помещении.

Маша судорожно вытащила носовой платок и закрыла ноздри.

Она пробралась к Ксении и упала перед ней на колени:

— Ксения, родная, не обессудь, что я пришла. Мне помощь нужна, не откажи…

Ксения оставила гребень и уставилась на Машу.

Только просьба о помощи приводила ее в себя.

— Своди ты меня в баню, Ксения, давно не была, ой, как хочу попариться, — упала Маша головой в грязный истоптанный пол.

— А и где ж париться? — с недоумением возразила Ксения. — Тут не топят баню…

— А ты и знаешь, где, — решительно сказала Маша, — у товарки твоей, Прасковьи Антоновой.

— Ой, хороша у нее баня, — отозвалась Ксения и направилась к двери. — После доищу, — кинула она товарке по комнате, у которой искала вшей.

Она прошла мимо Пуассонье, словно бы даже и не заметив его, а Маша заторопилась следом. Пуассонье хотел возразить, но она сунула в его руку золотой червонец, и тот молча пожал плечами.

Ксения вышла на крыльцо, огляделась и припустилась бегом. Маша едва успевала за ней.

Ксения споро шла, Маша изо всех сил старалась за нею успеть, а ее наемная коляска следовала за ними следом.

Вот так они и пришли к дому Антоновой.

— Отворяй, хозяйка, — крикнула Ксения, — мыться в бане привела тебе грязнуху…

Прасковья Антонова выскочила на крыльцо.

— Матушка-голубушка, Ксения, — заплакала она и уткнулась ей в плечо, — да что ж ты раньше не приходила…

— А не было нужды, — ответила Ксения, — баня-то топлена у тебя?

— Чайку не выпьешь, а уж готова будет, — кинулась Прасковья. — Да входи, взойди, сыночку увидишь, большенький стал, совсем уж как взрослый…

Ксения прошла в дом. Маша торопливо пробежала вслед и мигнула Прасковье. Та уже поняла все и наскоро приказала дворовым девушкам топить баню…

Поставили самовар. Ксения как будто отдыхала, сидя за столом, накрытым бархатной скатертью, молчала.

— Я привезла тут много белья и одежды, — торопливо говорила Маша, — у нее же ничего нет, надо одеть и обуть…

— Попробуй, попробуй, матушка, — грустно усмехнулась Антонова, — что ей дашь, все бросает, а вот красную кофту да зеленую юбку, не снимая, носит…

— Как там страшно, — тихонько проговорила Маша, — не приведи Бог оказаться в таком месте…

— А и там Ксения находит, кому помочь. Если у нее помощи просить, никогда не отказывает, только знает, кому нужна, а кому нет…

Странно, подумалось Маше, а ведь она не поняла, что не мне нужна баня, а ей…

— А вот и тебе, — прервала ее вдруг Ксения, — ты не гляди, что я дура, тебе-то как раз и надо в баню, а мне что, я с тобой попарюсь, да и опять свежа…

Нет, не приручишь Ксению, не заставишь ее жить в настоящем доме, есть не что придется, а как все люди. Что ж она такая, али в самом деле с ума съехала, не различает разницы?

— А птичка по зернышку клюет и сыта бывает, — сказала Ксения. — А я не уж от птички отличаюсь! Господь питает меня, а мне много не надо…

— Разговорилась ты сегодня, Ксения, — обратилась к ней Антонова.

— А вот и не Ксения я, сколько уж раз тебе говорено, а вон девка молодая да несмышленая, ей и пристало мужика бабой называть, а ты знаешь, что я — Андрей Петров, да и сама сказывала…

— Сказывала, — покорно отозвалась Антонова.

— А почто вчерась не пустила нищенку Авдотью? — напустилась на нее Ксения.

— Да ведь ты знаешь, какая она нищенка, собирает грошики, а уж хоромы выстроила…

— Ах ты, завистница! Да в хоромах-то дверей нет, окошки еще прорубать надо, ей каждого царя на коне копить надобно…

— Виноватая, — глухо пробормотала Антонова.

— То-то же…

Маша с удивлением слушала этот разговор и думала о том, что надо снять с Ксении ее платье да прожарить, вшей, небось, натащила.

— У меня их не бывает, — опять, словно бы в ответ на ее мысли, ответила Ксения. — Не идут они ко мне и все… А у кого вошки, у того и денежки… проверь, коли не веришь…

Она сняла свой старый истертый платок, роскошные волосы каскадом упали ей за спину.

— Гляди, гляди, — наклонила к Маше голову Ксения.

Маша со страхом поднялась, разобрала спутанные каштановые волосы: чистая кожа отсверкивала в свете лампы. Действительно, не было на волосах ни вшей, ни даже белых крупинок гнид…

— Я потому так болтаю, что родня ко мне пришла, — развеселилась Ксения, — ты ж и не знаешь, а ведь это богородицына дочь, — она обращалась к Прасковье, а сама весело и усмешливо взглядывала на Машу.

Антонова так и ахнула:

— Никто ж не говорил тебе, да ты сама все знаешь…

— Не все, а только кое-что ведаю…

Маша не смела глаз поднять на Антонову — она не говорила ей, откуда знает про Ксению, откуда взялся у нее такой интерес к этой юродивой…

Баня истопилась, и когда они пришли в нее — низенькое бревенчатое строение с крохотным оконцем, высоким камельком и большим котлом посреди него — Маша не знала, как отказаться от своей затеи. Ей хотелось, чтобы Ксения вымылась, чтобы она могла погреться в жару и пару бани, и вовсе не собиралась париться вместе с ней. Но Ксения только взглянула на нее, и Маша принялась торопливо раздеваться.

Ксения же сняла с себя красную кофту, зеленую юбку, скинула разбитые башмаки и оказалась в длинной, до пят, белой рубахе.

— Ты мойся, — сказала она Маше, — а я попарюсь…

Она навзничь легла на полку и закрыла глаза.

Пришлось и Маше, принять баньку. Она уже вымыла свои красивые волосы, натерев их мыльной травой, обкатилась ведрами теплой воды, посидела на нижней ступеньке полки и налила в ушат воды.

Ксения лежала без движения в одной и той же позе, скрестив руки на груди.

Маша намочила мыльную траву в горячей воде и принялась мыть ноги Ксении.

Та не открыла глаза, так и лежала в жарком пару…

Маша уже оделась, сидела на приступке распахнутой в предбанник двери, а Ксения все лежала в горячем пару без всякого движения…

Маша уже начала задыхаться, когда Ксения встала, наконец, облилась водой из ушата и натянула юбку и кофту.

— Куда, на мокрое, вот же рубашка свежая, и новая юбка, и кофта… А башмаки…

Маша без сил уронила руки, когда увидела, что Ксения, как была в мокрой рубашке с натянутыми поверх кофтой и юбкой, босая вышла из бани. Она кинулась вслед за ней, но юродивая словно растворилась в вечереющем уже воздухе.

Она кинулась за баню, к крыльцу, влетела в комнаты. Юродивой нигде не было…

— Что же это, — закричала Маша, вбегая в дом, — куда ж она?

— А в поле, наверно, — спокойно ответила Антонова. — Она как из бани выйдет, сразу в поле, на просторе молится, стоит всю ночь на коленях…

— Простынет же, — пробовала горячиться Маша. — Она же надела прямо на мокрую рубашку кофту и юбку, и все, исчезла…

— Беспокойства хватит, — сказала Антонова, — не простынет, Бог ее хранит, и нам дай Бог такое здоровье… И всегда-то так, попарится, наденет юбку и кофту на мокрую рубаху, и след ее простыл… Вперве-то и я тряслась, а теперь знаю — такая она, и ничем ее приветить нельзя…

С тем Маша и поехала домой. Все ей виделась высокая белая фигура, без движения лежащая на полке в горячем жару парной и ее закрытые глаза…

А дома ждали. Приехал Петр Иванович с братом Никитой Ивановичем. Едва она вошла, как Петр Иванович кинулся к ней:

— Марья Родионовна, где это вы пропадаете, мы уже два часа вас дожидаемся…

— В бане парилась, — грустно отозвалась Маша.

— Как в бане, где же? — опешил Петр Иванович…

— Да вот так случилось, — сбивчиво начала объяснять Маша, — я искала Ксению, юродивую, нашла ее в дольгаузе. Чтобы она вымылась, придумала, что хочу сама в баню и ее прошу помочь. Она и пошла со мной, только…

Тут она остановилась, посмотрела на братьев печальными глазами и тихонько сказала:

— Что это я…

Никита Иванович с интересом и нежностью наблюдал за этой юной еще, такой простой девушкой, за ее неловкими движениями и думал про себя, как же повезло Петру…

— Никита Иванович, — вдруг обратилась она к нему, — как же это можно, там, в дольгаузе, даже вспомнить страшно… Грязь, вонь, духота, вши, женщины, мужчины, все вместе, дети тут же толкутся, в одной комнате, да и комнатой назвать ее нельзя, а ведь это больные, лишенные разума, им уход нужен, им няньки нужны, им санитары нужны. Собрали всех вместе, а этот Пуассонье, ведь он же, верно, ворует, раскрадывает все, их и кормят-то, наверно, один раз на дню…

Она с жаром рассказывала и рассказывала обо всем, что видела в дольгаузе, приюте для умалишенных, а Петр Иванович смотрел на нее и не понимал…

— Да ведь у нас свадьба на носу, — заикнулся было он.

— Мы-то счастливые, а они? — захлебнулась словами Маша.

— А как вы думаете, Марья Родионовна? — осторожно вмешался Никита Иванович.

— Ой, я бы им, ну пусть по двое-трое живут в комнате, да постели, у них же кроме тюфяков с соломой больше и нет ничего, да смотреть, чтоб кормили…

— Но ведь это умалишенные, — мягко возразил Никита Иванович.

— Бог лишил их разума, но не лишил жизни, — горячо вскинулась Маша, — значит, и они на что-то нужны? А мы — люди богатые и счастливые, можем так и глядеть на них да руками разводить?

Никита Иванович внимательно посмотрел на брата.

— Разумница, невестка моя, — смеясь, сказал он, — вон как рассуждает, как самый настоящий государственный ум…

Петр Иванович в изумлении глядел на Никиту. Какие-то там умалишенные, ходит где-то, по приютам каким-то, лучше бы дома сидела да вышивала…

— А знаете что, — заключил Никита Иванович, — что, если вам и впрямь заняться устройством такого приюта. Государыня указ издала о приютах этих для умалишенных, а уж как их сделали, да какие там порядки, за всем ведь не уследишь. Она и сама женщина…

— Ты еще, Никита, скажи, чтобы моя невеста вшами занималась, — резко сказал Петр Иванович.

— А вши — от грязи, а кто, как не женщина, должен чистоту наводить, чтобы и в приюте было, как дома? — засмеялся Никита Иванович.

Петр недовольно засопел носом, не хватало еще, чтобы его жена домой из такого приюта вшей тащила.

А Маша застеснялась.

— Что вы, Никита Иванович, я, чтобы помочь только, а так, я это просто потому, что жалко мне их…

— А вот я доложу императрице, да скажу, что есть такая жалостливая да домовитая, она и прикажет, тут уж ничего и не поделаешь, — он говорил со смехом и смотрел на Петра: у того был обиженный и недовольный вид.

— С тебя станется, и верно, доложишь Екатерине, — он вздохнул, — не порти ты счастья моего…

— А ты вот хочешь, чтобы жена в тереме сидела, из окошка выглядывала да нарядами тебя изводила, да сплетни собирала?

Петр Иванович махнул рукой.

— И так нехорошо, и так тоже плохо, — в сердцах бросил он. — Ну да после свадьбы разберемся, кто что обязан делать…

Маша поглядывала на Петра Ивановича, ей было и смешно, и больно смотреть на его обиженное лицо. Он вдруг показался ей большим ребенком, он, прошедший войну и все ее ужасы, он, старше ее на девятнадцать лет.

— Петр Иванович, — она подошла к нему, — не сердитесь, у вас такое обиженное лицо, просто мне вас жалко стало…

— Ну вот, довели старика, — смеясь, отошел сердцем Петр Иванович, — сладу с вами нету…

— Какой же вы старик, — качая головой, проговорила Маша, — мне вот показалось, что вам и восьми нет, такой вы ребенок…

Петр Иванович вытаращил глаза. Такая нежность и такая забота послышались ему в этих словах, какой он и не ожидал от молоденькой невесты своей.

— Ручку пожалуйте, — в душе заулыбался он и склонился над ее рукой, скрывая счастливое лицо.

— А насчет приюта подумайте, Мария Родионовна, — серьезно сказал Никита Иванович, — мало у нашей государыни хороших помощников, а у вас и глаз есть, и наблюдение сделать можете, и не ленитесь, а самое главное — совесть и сочувственность.

Маша только рукой махнула. Она считала шуткой все, что сказал Никита Иванович, и думать забыла об этом разговоре. Да не забыл Никита Иванович.

Все последние недели Маша старательно искала Ксению. Она и сама не понимала, почему ей так надо увидеть юродивую. Всюду натыкалась на следы Ксении, но увидеть ее Маше так и не удавалось.

Зато она познакомилась со многими петербуржцами, с которыми не могла бы и помыслить разговаривать, если бы сидела взаперти, в своем доме, да думала только о свадьбе и нарядах.

Однажды забрела она на мост, соединявший оба берега реки у Петропавловской крепости. Она старалась ходить пешком и шла по мосту, глубоко задумавшись над смыслом существования, над этим городом, пристанищем и обиталищем не только богатых и знатных, но и самых несчастных, которых здесь было во много раз больше.

На мосту увидела она нищего, который стоял на коленях и, часто-часто крестясь, отбивал поклоны о дощатый шершавый настил моста.

Маша остановилась и подала ему копейку — она уже давно привыкла, встречая нищих, иметь копейки в кармане.

Он даже не обратил внимания на нее и продолжал отбивать поклоны. Маша положила копейку рядом и собралась уходить. Нищий ничего не просил — рядом не было шапки, перевернутой вверх дном — знак просьбы о подаянии.

— Или место святое тут? — спросила Маша тихонько.

Нищий поднял на нее глаза, голубоватые, подслеповатые, словно подернутые пленкой.

— Ай не знаешь?

Голос был ясный и чистый. Маша растерялась. Церковь, погост, паперть — святые места, там молятся, там просят Бога помочь, а тут, на мосту, всем ветрам доступном?

— Тут, на этом самом месте, двое суток стоял я вот так, на коленях, — тихо поведал нищий, — да не я один, тут целая толпа стояла. Двое суток никуда не уходили, ничего не просили…

— Почему? — пораженно спросила Маша.

— А заступница наша Ксения в крепости сидела, царь ее запер. Сказала ему слово прозорливое, он и осерчал…

Маша и не знала, что слава о Ксении уже давно распространилась по всему городу, и простой люд знал Ксению, просил ее о помощи.

— Двое суток стояли на коленях в дождь, и град, и в холод, — говорил нищий. — А достоялись. Как вышла из крепости, так и разошлись. А кому еще за нее заступиться, за нашу заступницу? До Бога далеко, до царя высоко…

— Наоборот, — поправила его Маша, — говорят, до Бога высоко, а до царя далеко…

— Может, и так, — отозвался нищий и снова закрестился, забил поклоны о дощатый настил…

Маша познакомилась во время своих исканий по городу с сестрами Беляевыми, мещанкой Гайдуковой, купчихой Толстой.

И поняла, наконец, почему вышла на улицы Ксения, Сидя в горнице ли, в светлице ли, или в монастыре, никогда не узнаешь нужд и забот простого люда, их дела и их помыслов. А улица впитывает в тебя целый поток разного рода сведений, мелких и важных событий, тут все узнается быстрее, чем во дворце или в тереме.

Маша и сама подумывала, чтобы выйти вот так, на улицу, как Ксения, бросить все и скитаться, не знать, чем прикрыть тело и голову. Но испугалась своей мысли. Нет, у нее нет для этого сил. Пришлось бы расстаться с Петром Ивановичем, пришлось бы забыть и Аннушку. Нет, у нее другая судьба, у нее другое предназначение.

Но есть же дела добрые, которые требуют ее ума, рук, забот. И все чаще возвращалась она к мысли Никиты Ивановича — стать попечительницей приюта для слабоумных, лишенных разума людей. Ведь для чего-то же Бог создал их? А ну как лишь для того, чтобы проверить людскую совестливость и стремление делать добро без корысти, без надежды на благодарность? Эта простая мысль теперь не давала ей покоя, она без конца поворачивала ее в своей голове и скоро пришла к выводу, что, если повторит Никита Иванович свое предложение, она согласится. Уломать вот только Петра Ивановича будет трудно, ну да Бог даст ей силы для этого. Недаром же она из богородицыных детей…

Глава шестая

Переворот завершился на счастье быстро, надежно и без всякого кровопролития. Никита Иванович и сам не ожидал, что все произойдет так скоро и завершится так благополучно. Но в последующие дни он убедился, как много хлопот и забот свалилось на него. У него не было ни минуты, чтобы все обдумать или хотя бы прилечь часок-два соснуть после обеда, как он уже привык.

Сначала эта свара в Петергофе. Усталые и голодные гвардейцы, закончив свой победоносный поход в Ораниенбаум, достали вина и скоро забродили по всему Петергофскому парку, отпуская замысловатые ругательства в адрес бывшего императора. Никите Ивановичу с большим трудом удалось собрать команду солдат, еще трезвых, чтобы охранить Петра от разбушевавшейся толпы. Всеобщая попойка вылилась в стремление расправиться с бывшим императором, и Никите Ивановичу стоило больших усилий уговорить самых задиристых, а прочих отогнали штыками и выстрелами в воздух.

Он все припоминал последнюю встречу с Петром и тихонько крестился — не дай Бог такую судьбу никому. Жалкий, согнутый непрестанными болями в желудке, он ловил руку Никиты Ивановича и все умолял просительным голосом:

— Об одном прошу, — оставьте Лизавету со мной…

Но Екатерина после доклада Панина решила иначе — раз Петр согласился на пребывание в Ропше, его и отвезли туда, а Елизавету посадили в карету и в тот же день выслали в Москву — Екатерина не желала зла даже опаснейшей своей сопернице и в любви, и в погоне за короной…

Но вот жизнь снова вошла в нормальную колею, Екатерина вернулась в Петербург, в палаты, смежные с покоями Павла, всеобщие попойки в кабаках прекратились, — даровое вино все было выпито, денежные вознаграждения гвардейцам все выплачены, — и теперь надо было приводить все в естественный порядок.

Екатерина то и дело говорила Никите Ивановичу: «Помогай, пожалуй, Никита Иванович, своими советами…»

Она и шагу не делала без Никиты Ивановича. Недаром же австрийский посол в Петербурге д’Аржанто доносил государственному канцлеру графу Кауницу:

«Что касается до настоящего времени, то, во-первых, более чем вероятно, что характер новой государыни, составленный из бурных страстей и странных идей, сделает ее царствование, как в хорошем, так и в худом, весьма оживленным и деятельным. Во-вторых, так как Панин был главным орудием к возведению на престол новой государыни и через то достиг непременного права руководить ею в делах правления, то он, конечно, сумеет искусно согласовать сохранение собственного кредита со страстями императрицы. Этот министр чрезвычайно своенравен и искусен в предприятиях, выгодных для его конечной цели»…

О каких конечных целях писал д’Аржанто, никто не понимал. В первые недели после переворота Никите Ивановичу и вздохнуть было некогда, не то что подумать о каких-то своих целях. Дела было столько, что успевай поворачиваться. Екатерина возлагала на Никиту Ивановича все надежды — помощников разумных и дельных у нее не было. Она то и дело посылала за ним, требовала мнений и докладов. Ему приходилось часами сидеть на заседаниях сената, быть связующим звеном между сенаторами и императрицей. Но главное — приходилось выдерживать натиск иностранных дипломатов, пытавшихся выяснить, какова будет политика нового правительства. От этого зависела вся обстановка в Европе. А тут еще приходилось утрясать дела с родственниками бывшего императора, отвечать на их претензии, отправлять обратно в Голштинию наемных солдат Петра…

— Успокоить умы, — говаривал он императрице, — надо следующими способами…

И перечислял меры, которые должны обезопасить прочность трона, удовольствовать тех, кто мог бы под шумок организовать новый переворот, буде этот оказался таким легким и успешным…

Денежных наград, имений, крепостных в первые же дни было роздано несметное количество. Самые богатые дары получили братья Орловы — Григорий, Алексей и Федор из пятерых удостоились графского достоинства, им были подарены имения по восемьсот душ, да еще и село Ильинское Оболенского уезда с тремя тысячами крепостных, и приложены были по пятьдесят тысяч рублей. Григория Екатерина отличила особо — он стал камергером, генерал-адъютантом и кавалером ордена святого Александра Невского. Самого Панина Екатерина отличила очень скромно — знала, что не корыстен — дала ему ежегодную пенсию в пять тысяч рублей.

Он, впрочем, всюду успевал и был деятелен не за страх, а за совесть. Но затаил в душе обиду — обещала ведь Екатерина, что станет регентшей или правительницей, но Орловы воспротивились этому, и она уступила. И Панин понял, куда они клонят — если выйдет царица замуж за Григория, все его родственники станут обладать несметными богатствами, да и власть получат в стране нешуточную…

Никита Иванович сразу же разгадал их планы. Впрочем, то было несложно. Только одна загвоздка во всем этом мешала пока что Орловым — император, хоть и разжалованный, снятый со своей должности, жив и здоров, обретается в Ропше. Выйти замуж при живом муже даже Екатерина не решится…

Несколько поуспокоился Панин относительно судьбы Павла. В своем манифесте о восхождении на престол Петр даже не упомянул ни жену, ни сына, имея в виду, что заточит Екатерину в монастырь, а женится на Елизавете Воронцовой. От сына он отрекался. А Екатерина в Манифесте о восшествии на престол подтвердила права наследника. Хоть и маленькая надежда — все могло случиться в этом государстве, но осталась у Никиты Ивановича. А главное дело его жизни — выполнить завет Елизаветы, довести Павла до престола и дать ему царствовать. Большего он и не хотел.

Однако Екатерина не дала ему спокойной жизни гофмейстера двора наследника и его воспитателя. Множество самых разнообразных дел уже в самые первые дни доставляли Никите Ивановичу столько хлопот и забот, что Павлу часто приходилось обедать в одиночестве — Никита Иванович при всей любви к хорошему столу забывал поесть целыми сутками…

Не бывал он и у Екатерины Дашковой. Зато сама она нашла его во дворце и потихоньку отвела в сторону.

— Что это творится? — тревожно спросила она. — Всем заправляют эти тупые мужланы — Орловы, всюду на них натыкаешься, а пакеты государственной важности днями валяются у Григория на диване?

— Фаворит в России, не слышали, Екатерина Романовна, великая сила. А Григорий дал доказательства матушке Екатерине, что может устраивать заговоры и вполне с ними справляется… Тут за столом однажды он так разволновался, что сказал — и еще не один заговор может устроить, и в два месяца, а то и в месяц подготовит гвардию. Хорошо еще, Кирилл Григорьевич не растерялся да и ответил, как всегда, едко и с хитринкой: «Ну а мы за неделю до того успеем тебя повесить». Григорий не силен в словесных баталиях, потому и замолчал, да вид у него был больно сердитый…

Они отошли друг от друга, явно задумавшись о новом светиле на царственном небосклоне — Григории Орлове. Никита Иванович все еще хранил в сердце обиду на него за сестру, которой примстилось изваляться в грязи с этим глупым, но великолепно сложенным и удалым молодцом. И Панин видел, что Екатерина все больше и больше подпадает под влияние Орловых. Тем не менее он признавал, что братья сделали для нее так много, что императрица должна быть благодарна им.

Вот и еще одну грязную, неблагодарную работу сделали за нее…

Впервые за много дней собрались они отобедать в большой столовой Летнего дворца. Разумовский, Никита Иванович, Григорий Орлов только что сели за стол, как дверь отворилась и запыленный курьер, приехавший из Ропши, вытянулся в проеме.

Екатерина недовольно обернулась — она давно уже не ела и мечтала хотя бы ложку супа проглотить, чтобы отвлечь уставшую голову от дел и мыслей.

Курьер протянул царице пакет. «Серая, нечистая бумага», — отметил Никита Иванович.

Екатерина кивнула головой, отпуская курьера, и надорвала пакет.

Неумелой рукой, пьяным несуразным почерком вкривь и вкось было написано:

«Матушка милосердная государыня! Как мне изъяснить, как описать, что случилось: не поверишь верному рабу твоему, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка — его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на государя. Но, государыня, беда свершилась. Он заспорил за столом с князем Федором, не успели мы разнять, а его уже и не стало, сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принесли розыскивать нечего. Свет не мил: прогневили тебя и погубили души навек…»

Екатерина побледнела, прочитав записку. Она оглядела всех за столом и первому подала письмо Никите Ивановичу. Он прочитал и с видимым смущением передал Разумовскому. Записка обошла весь круг приближенных и вернулась к Екатерине.

Стол накрытый так и остался накрытым, никто не притронулся к еде…

Сначала все молчали, потом Екатерина спросила:

— Что делать будем?

Никто ничего не ответил. Страшно было даже поглядеть в глаза друг другу — не хотели они смерти этой, да и не ко времени она была. Не устоялась еще власть императорская, чтобы в подножие ее класть кровь…

— Спрятать и никому не показывать, — тихо сказал Никита Иванович. — А в манифесте указать болезненную причину смерти. Император был слаб и телесно, и духовно…

Екатерина с благодарностью взглянула на Никиту Ивановича — он принял ее сторону и сторону Орловых. Опытный дипломат видел всю невозможность раскрытия тайны — Орловы владеют гвардией, за ними — сила, трон Екатерины пока еще не прочен. Сохранить его во что бы то ни стало Екатерине необходимо. Разумовский молча кивнул головой…

Принесли резную тяжелую дубовую шкатулку. Екатерина со значительным видом положила туда письмо, закрыла шкатулку на ключ.

— Никому ни слова об этом письме, — оглядел Никита Иванович присутствовавших за столом. Григорий сидел полуотвернувшись, поник головой, но Панин заметил на его лице скрытый проблеск радости — Екатерина свободна, а значит, он может стать императором…

«О нет, — ехидно дрогнуло в голове Панина, — Екатерина может царствовать, но графине Орловой императрицей не быть…»

Манифест по поводу смерти Петра III гласил:

«В седьмой день после принятия нашего престола Всероссийского получили мы известие, что бывший император Петр III, обыкновенным и прежде ему случавшимся припадком геморроидальным, впал в прежестокую колику. Чего ради не презирая долгу нашего христианского и заповеди святой, которою мы одолжены к соблюдению жизни ближнего своего, тот час повелели отправить к нему все, что потребно было к предупреждению следств, из того приключения опасных в здравии его и к скорому вспоможению врачеванием. Но к крайнему нашему прискорбию и смущению сердца вчерашнего вечера получили мы другое, что он волею Всевышнего Бога скончался…»

В гробу Петр был черен, а шею его закрывал широкий шарф. На похороны императрица не пришла — сенаторы умоляли ее не быть на погребении…

В протоколе Сената записано:

«Сенатор и кавалер Никита Иванович Панин собранию правительствующего Сената предлагал: известно ему, что ея императорское величество всемилостивейшая государыня намерение положить соизволила шествовать к погребению бывшего императора Петра III в Невский монастырь, но как великодушное ея величества и непамятозлобивое сердце наполнено надмерною в сем приключении горестию и крайним соболезнованием о столь скорой и нечаянной смерти бывшего императора, так что с самого получения сей нечаянной ведомости ея величество в непрерывном соболезновании и слезах о таковом приключении находится; то хотя он, господин сенатор, почитая за необходимый долг, обще с господином гетманом, сенатором и кавалером графом Кирилою Григорьевичем Разумовским и представляли, что ея величество, сохраняя свое здравие, по любви своей к Российскому Отечеству, для всех ея истинных верноподданных и для многих неприятных следств, изволила б намерение свое отложить; но ея величество на то благоволение своего не соизволила, и потому он за должное признал о том Сенату объявить, дабы весь Сенат, по своему усердию, к ея величеству, о том с рабским своим прошением предстал. Сенат уважа все учиненные притом господином сенатором Паниным справедливые изъяснения, тот час выступя из собрания и пошол во внутренние покои ея величество и, представ монаршему ея лицу, раболепнейше просил, дабы ея величество шествие свое в Невский монастырь к телу бывшего императора Петра III, отложить соизволила, представляя многие и весьма важные резоны к сохранению для всех верных сынов Отечества ея императорского величества дражайшего здравия, и хотя ея величество долго к тому согласия своего не оказывала, но напоследок, видя неотступное всего Сената рабское и всеусерднейшее прошение, ко удовольствию всех ея верных рабов, намерение свое отложить изволила».

Смерть Петра произвела неизгладимое впечатление на все дворцовое общество. Одни, как Орловы, втихомолку радовались, полагая, что теперь-то путь к вершинам славы им открыт, другие горестно качали головами: одно дело, когда Петр на престоле, царствует, от него одни стеснения и тяготы, совсем другое, когда он поменялся местами с Екатериной — теперь он жертва, теперь он гонимый, несчастный мученик да к тому же еще и убитый. Не хотелось ей проливать кровь в самом начале такого успешного вступления на престол. Но она вынуждена была покрыть Орловых, простить их, да еще и наградить — в их руках была гвардия, войска, в их руках пока что был самый ее трон, так нечаянно доставшийся ей…

Известили всех иностранных министров, находящихся при дворе, и в Европе гадали, какие шаги предпримет Екатерина во внешней политике: продолжит ли войну с Фридрихом, коль назвала его в манифесте злодеем?

Никита Иванович подсказал ей выход — простой и естественный. Надо разорвать с Фридрихом мирный договор, то есть отменить принятое Петром решение, но войну снова не начинать — Россия истощена, эти семь лет легли тяжким бременем на народ, казна пуста, то и дело приходится прибегать к иностранным займам. Но тянуть дело до тех пор, пока не возвратятся те войска, которые отправил Петр в распоряжение Фридриха — то был корпус генерала Захара Чернышова.

Екатерина и сама понимала, что продолжать войну не имеет смысла. Все уже для России потеряно было с заключением мирного договора, Петр даже вернул Пруссии Восточную Пруссию. Что ж, потерянное не вернешь, что с воза упало, то пропало. Конечно, хотелось бы владеть этим куском земли, с немецкой педантичностью приведенной в порядок, но снова проливать кровь из-за него не стоит. Не стоит и воевать за Шлезвиг. Дания сможет приобрести эту страну, такую ей дорогую, за шесть снаряженных кораблей. К сожалению, этот совет Никита Иванович подал Екатерине зря — Дания так никогда и не доставила России эти шесть кораблей и приобрела Шлезвиг задаром. Впрочем, по прошествии времени, рассуждал Никита Иванович, зачем нам нужна эта часть немецкой земли, такая далекая и к тому же оторванная от России многими границами?

Корпус Чернышова вернулся в Россию нескоро. До его возвращения тянула Екатерина с расторжением мирного договора. Но вот русские перешли границу, и на следующий же день барон Гольц был выслан из России и повез в Берлин депешу — мирный договор разрывается, и Россия более не союзник Пруссии…

Оставила Екатерина в силе и инструкцию, данную майору Савину о безымянном узнике — содержать его снова в Шлиссельбурге, но из Кексгольма провезти через деревню Мурзинку — Екатерина хотела увидеть бывшего императора, возведенного на престол в двухмесячном возрасте. Потом она рассказала Панину о своих впечатлениях:

— Очень похож на Петра III, сыт и одет, прекрасно знает, кто он такой, и забот с ним еще будет много.

— Одну строчку добавьте к старой инструкции Петра, — посоветовал Панин, — буде кто решится вызволить его из крепости, живым в руки не отдавать.

Он еще помнил, как именем Иоанна хотела Ловиза Ульрика Шведская поднять бунт в России, чтобы сделать послушной свою соседку: ей льстил свой царь на троне могущественной России и покорение безо всякой войны северного врага. Он приложил тогда, в Швеции, немало сил, чтобы сплести огромную сеть, в которую и попалась Ловиза. Елизавета еще тогда пригрозила ей оружием и даже послала к Стокгольму эскадру. Корабли поманеврировали перед шведскими шхерами и, когда инцидент был исчерпан, спокойно удалились.

Он понимал, что иметь под боком такую фигуру — это всегда повод к заговору, к интригам соседей, враждебных России. Ему это было не нужно. Ему нужно было только одно, — так закрепить власть в России, чтобы она ограничивалась, как и в Швеции, но без тех склок и раздоров, что царили в шведском ригсдаге. Он мечтал об императорском совете, и д’Аржанто не так уж был не прав, говоря о конечных целях Панина. Да, ему нужно было, чтобы Россия встала на путь постепенных реформ, чтобы кончилось это проклятое раболепство, чтобы не приобретали власть над государем фавориты, а серьезные и важные мужи могли подсказывать государыне, решать вместе с нею государственные дела, чтобы случайное нашептывание любимчиков не влияло на жизнь и судьбу Отечества. Свободные крестьяне, как в Швеции, виделись ему, но он хорошо понимал, что дворяне сметут такую власть, которая даст крестьянам свободу. Рабство в крови у русского народа, сколько веков привык он кланяться, его в свободу и калачом не заманишь, но когда-то же надо начинать…

Никита Иванович не привык высказывать свои тайные мысли, но боль о народе всегда была его непрестанной болью. Он хотел видеть свое Отечество не только сильным, могущественным, но и цивилизованным, подобно другим странам Европы. Шведский опыт многому научил его. Но начинать надо с малого — хоть немного ограничить самодержавную власть. Это и государю помощь, и Отечеству защита…

Много обещала Екатерина уже в своем Манифесте о восшествии на престол — Панин принимал участие во всех ее законодательных актах и не преминул вставить следующие слова:

«Наиторжественнейше обещаем Нашим императорским словом узаконить такие государственные установления, по которым бы правительство нашего любезного Отечества в своей силе и при надлежащих границах течение свое имело».

Для Никиты Ивановича слова эти не были пустыми обещаниями. Он надеялся, что Екатерина приступит к созданию таких законов, которым могла бы и сама подчиняться, и что она доставит мудрым мужам, окружающим трон, возможность разделить с нею власть…

Он все еще верил императрице, поскольку знал, как шатки основания, по которым вступила она на трон. Она не имела прав на него, не могла быть законной его обладательницей. Но раз уж так случилось, Павел, его Павел со временем станет царем, а мудрые законы, принятые матерью, станут и для него ограничением…

И Никита Иванович засел вместе с Григорием Тепловым, давнишним секретарем Екатерины, за составление этих новых законов…

Но долго работать над ними ему не пришлось. Ко двору начали являться люди, отставленные Петром или Елизаветой, и странные фигуры объявлялись во дворце. Явилась Лопухина, немая, старая, сморщенная старуха, которую никто уже не узнал, явился граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. Много ждал от этой встречи Никита Иванович. Он очень уважал бывшего своего начальника, хотя и не всегда поддерживал его проавстрийскую позицию. Бестужев опасался Турции, считал, что обезопаситься от нее можно только союзом с Австрией, давнишней противоборницей Османской империи. Он, Бестужев, и втянул Россию в эту ненужную ей войну за австрийское наследство.

Екатерина встретила Бестужева с большим почетом. Ему сразу же по приезде определили дом, в котором он должен жить, от двора доставляли стол, погреб и экипаж. Но главное, едва Екатерина увидела его в Летнем дворце, она пожаловала ему орден Андрея Первозванного и двадцать тысяч ежегодной пенсии. Он спас ее некогда от обвинений в государственной измене, а Екатерина не забывала старых друзей.

Никита Иванович почти не узнал старика. Ему, бывшему великому канцлеру, всесильному политику в Европе, всего-то шестьдесят восемь, но граф до того сдал в ссылке в своем родовом имении, что глядеть на него без жалости и сочувствия было нельзя. Руки его постоянно тряслись, казался Бестужев беспомощным стариком, а ходил, едва передвигая ноги. Где тот ловкий и деятельный царедворец, властный и высокомерный, которого знал Никита Иванович, всесильный министр иностранных дел, благодаря которому угодил Панин сперва в Данию, а потом в Швецию?

Но Никита Иванович хорошо понимал, что даже в таком состоянии Бестужев не сдаст позиций без борьбы, и с нетерпением ждал, чью сторону примет старик в ожесточенной возне возле престола, которая началась с первых же дней воцарения императрицы…

Бестужев остался приверженцем старой политики — крепкого союза с Австрией, и Никита Иванович был крайне разочарован. Как, не видеть изменений, которые произошли в Европе, не видеть, что война не принесла России ничего, кроме бедствий и разорения, что мир, заключенный Петром, перечеркнул все завоевания, России, впрочем, ей ненужные? Никита Иванович много размышлял об этом и не знал, что можно противопоставить политике Бестужева.

Алексей Петрович зачастил ко двору. Он часто и подолгу беседовал с Екатериной, наставлял ее, а всем окружающим, высокомерно подняв голову, как в прежние времена, объявлял, что императрица и шагу не ступит, с ним не посоветовавшись. Но сам Бестужев понимал, что ему нужны сильные покровители, и искал союза и дружбы с Орловыми…

Но оказалось, что и у Никиты Ивановича выявились союзники. Им стал граф Герман Карл Кейзерлинг. Он долго и давно, еще при Елизавете, был послом в Вене, считался единомышленником Бестужева, и поначалу Никита Иванович со страхом ждал приезда Кейзерлинга. Петр назначил его послом в Варшаву, но предупредил, что прежде Кейзерлинг должен заехать в Петербург. Граф так не торопился, что приехал в столицу уже после переворота.

Екатерина ласково приняла старого посла. Он сразу же заявил ей, что слишком стар, чтобы лукавить, а потому будет говорить только правду. И правдиво обрисовал ей положение в Австрии. Мария-Терезия, австро-венгерская императрица и королева, только на словах обещала помощь и поддержку России, а на самом деле вся ее политика была направлена лишь на то, чтобы выкачивать из этой страны деньги и солдат. Интересы России она не ставила ни в грош и помогать России против Турции не собиралась.

Когда Екатерина выяснила истинное положение дел, она пришла в ярость — Бестужев во имя личных интересов старался сохранить дружбу с Австрией — слишком много было заплачено ему австрийским двором. Но она сохранила присутствие духа, ласково продолжала принимать Бестужева, но поняла, что политик устарел, что нужна новая система дипломатических отношений в России.

Бестужев, правда, нашел достойного союзника — Григория Орлова. На конференциях они выступали против любого начинания Панина, но Екатерина хорошо понимала подоплеку этого союза и не ставила мнение Орлова высоко — она знала, что политик он никакой, ленив и бездеятелен, всякая умственная работа ему не по силам. Он — фаворит, непревзойденный любовник, но дальше этого не может и не должен продвигаться…

Екатерина поняла, что должна столкнуть лбами своих политиков. Она созвала конференцию и потребовала внести ясность во все политические вопросы по иностранным делам. Граф Бестужев поднялся первым и с пеной у рта, с трясущимися руками доказывал, что только союз с Австрией может стать благодетельным и несомненно полезным. Панин был очень осторожен в выражениях, приводил доводы столь благоразумные и веские, что большинство присутствующих присоединились к нему. Цель в этой войне достигнута, доказывал Никита Иванович, что до австрийского двора, то что видела от него Россия? Только оказывала помощь Марии-Терезии, а никакой явной пользы интересам России не получила. Союз северных государств может стать надежной и прочной опорой для внутреннего спокойствия и процветания Отечества — Швеция, Пруссия, Польша, Англия могут стать союзниками России, это укрепит не только авторитет державы, но и позволит спокойно и мирно начать преобразования в нашем отечестве, которых так ждет народ и всемилостивейшая государыня. Ловкий дипломат, Никита Иванович знал, чем можно было убедить императрицу.

Результат конференции не только обрадовал его, но и безмерно удивил — даже Григорий Орлов не поддержал Бестужева.

Старик слег — поражение было ему уже не по силам. Несколько дней он не появлялся при дворе, гордость его была сломлена, но он продолжал всячески хулить Никиту Ивановича. Панин об этом не знал и сам предложил Екатерине издать, наконец, манифест о полном прощении Бестужева. Надо было так составить этот манифест, чтобы не опорочить имя Елизаветы. А она назвала его клятвопреступником, изменником Отечества. Если бы это сделал Петр, тут и разговора не зашло, но порочить имя покойной императрицы было невозможно. Панин так составил манифест, что из него выходило: Бестужева оболгали люди при дворе, недостойные и ничтожные, им поверила покойная государыня. Манифест полностью обелял Бестужева.

А тот все продолжал плести козни, встречался с австрийским послом, наговаривал на Панина, а потом начал даже тайную переписку с австрийским посланником. Этого уже не потерпела Екатерина, и Бестужев был уволен в отставку… Все иностранные дела она поручила Панину.

«По теперешним не безтрудным обстоятельствам рассудили мы за благо на время отсутствия нашего канцлера препоручить вам исправление и производство всех по иностранной коллегии дел. Чего ради и повелеваем вам до возвращения канцлера присутствовать в одной коллегии старшим членом, поколику дозволяют вам другие ваши должности»…

Должностей у Панина действительно было множество. А поручения императрицы занимали все его время. И все-таки он составлял свою систему реформы государственной власти в России.

Граф Бестужев не успокоился. Теперь он решил добиться прежнего кредита вкупе с Орловыми. Тем хотелось упрочить свое положение, а полагаться они могли только на Григория — он был близок к императрице, но стань он императором — тогда все семейство Орловых может быть спокойно…

Алексей Петрович верно понял сложившееся положение. Он сам вызвался написать письмо и собрать подписи под ним виднейших сановников и родовитых вельмож — покорнейше просить императрицу выйти замуж за Григория Орлова…

Но и этот последний шаг некогда всесильного министра кончился полным провалом.

Бестужев заехал прежде всего к Алексею Разумовскому, по слухам, морганатическому мужу Елизаветы, чтобы тот скрепил своей подписью составленный им документ.

Алексей Григорьевич выслушал Бестужева, грустно улыбнулся в ответ, нашел шкатулку и вынул оттуда бесценный документ — свидетельство о церковном браке Алексея Разумовского и Елизаветы Романовой…

Он подержал его перед глазами, вчитываясь в пожелтевшие от времени строки, потом взглянул на Бестужева и сопровождавших его лиц, мгновенным движением руки бросил листок в камин. Бестужев завороженно следил за листком, взявшимся ярким пламенем.

Разумовский отрицательно покачал головой, едва Бестужев начал просить его подписать бумагу.

А Панин сказал фразу, которая потом много раз повторялась:

— Императрица может делать все, что хочет, но графиня Орлова императрицей быть не может…

Провал этой авантюры и вовсе доконал Бестужева. Он уже больше не вмешивался в дела, не являлся ко двору и тихо угасал, не вынеся унижения и отставки.

Провал авантюры Орловых заставил и их призадуматься о собственном положении. Постель императрицы пока что занята Орловым, но Григорий оказался неспособным политиком, не умным, а иной раз грубым, не смог удержать за собой дела политические, скучал и сбегал, едва только начинала Екатерина обсуждать с ним что-либо, не касавшееся псовой охоты. И Екатерина тоже поняла, что привлекать Григория к решению важнейших политических дел не стоит…

Во главе всей политики и ее двора теперь во весь рост встал Панин…

Но посреди всех этих придворных баталий явилась вдруг к нему Анна Строганова, урожденная Воронцова, двоюродная сестра фаворитки Дашковой. И со странной просьбой:

— Никита Иванович, сделайте одолжение, помогите мне получить развод…

Панин безмерно удивился. Он еще не осознал толком, что она говорит: так залюбовался высокой пышной короной золотистых волос, ясными голубыми глазами, маленьким пухлым ртом, точеным носиком, что сначала не понял, о чем идет речь… Она так походила на Елизавету статью, стройностью фигуры, так была величава и красива, что сердце его провалилось куда-то и пустота в груди напомнила о той, что всю жизнь он хранил верность…

Глава седьмая

Теперь Маша хлопотала целями днями. У нее и минуты свободной не оставалось. Приготовления к свадьбе почти закончились, но тут начались заботы попечительницы дома для слабоумных. Никита Иванович не забыл о своем предложении, и чуть только выдался удобный момент, предложил императрице в попечительницы юную баронессу. Екатерина узнала о безобразиях, что творятся во вновь организованном дольгаузе, а поскольку это было ее детище, то Панин без труда добился, чтобы бывшую фрейлину Марию Родионовну Вейдель поставили во главе этого богоугодного дела.

Обо всем заботилась Маша — кровати, одеяла, подушки, простыни, но самое главное — штат людей, которым бы дорого было их дело. Она наприглашала в нянечки и смотрительницы монахинь из соседнего монастыря и поняла, что сделала правильно, когда увидела, что чистота и порядок водворились в этом обшарпанном доме. Но ей хотелось, чтобы и само здание была другим, и она опять пришла к Никите Ивановичу с просьбой.

Общими усилиями дом такой был найден — целый дворец. Бывшие хозяева все или померли, или были сосланы в Сибирь с конфискацией в казну всех имуществ и недвижимости, и Маша замерла от счастья, когда вошла впервые в пустующий дворец.

Она намечала расположение комнат, общие залы, где можно прогуливаться пациентам, а тенистый парк позади дворца доставил ей немало прекрасных минут.

Бурная деятельность невесты не встречала особого одобрения в Петре Ивановиче, но Маша уверила его, что после свадьбы оставит все дела и займется домашним хозяйством. Поэтому с такой энергией готовила она и замену себе — помощниц.

Денег казна давала мало, и потому Маше пришлось идти по миру. Она просила у богатых людей все, что только можно: старую одежду, постельное белье, посуду, дешевые ткани для матрасов, словом, все, что нужно для огромного дома и его обитателей. Как ни странно, к Маше относились благожелательно, само имя императрицы было залогом того, что благотворительницы будут щедры. И менее чем в два месяца Маша оборудовала дом и наконец перевезла туда всех обитателей низенького приземистого строения — дольгауза.

Петр Иванович торопил со свадьбой, но Маше еще нужно было подготовить многое из того, в чем нуждалась старшая сестра и ее школа.

И опять ей приходилось ходить и просить. Она бывала в Академии наук, спрашивала пергаменты, чернила, книги. Особенно книги. Скоро в ее низенькой квартирке негде было повернуться от книг — сложенные на полу, в шкафах, на стульях самые разнокалиберные фолианты ждали Анну.

Она регулярно писала Анне, а та отвечала ей с той же регулярностью. Маша знала, что Аннушке удалось уже многое, и особенно восхищали ее те строки, где юная учительница рассказывала о своих учениках — прилежны, способны, учиться хотят все, теперь даже и девочки мечтают о школе. Она уже подготовила несколько ребят, способных, в случае надобности, заменить ее и горевала только, что не хватает учебников — их просто нет, читать, писать она учит, а что дальше, не знает. И просила приглядеть молодого человека, способного бросить столицу и поехать учительствовать в эту глушь, в Калужскую губернию. Отцы уезда поначалу относились к Анне сдержанно, но теперь даже и некоторые из мелких дворян, живущих поблизости, не стеснялись брать у нее уроки грамоты — все сплошь были неграмотными. И Анна с грустью думала, как мало образованных людей, как невежество делает людей темными, заставляет верить суевериям вместо настоящей, светлой веры.

Словом, у Маши не оставалось и минуты свободной. Но однажды Петр Иванович приехал и торжественно объявил, что венчаться они будут в Москве — туда едет весь двор, императрица коронуется, и Анне приехать будет проще — Калужская губерния недалеко от Москвы…

И Маша с радостью и страхом ждала этого дня — в Москве она еще не бывала и охотно увидела бы не только северную, но и бывшую столицу империи…

Петр Иванович, впрочем, тоже не оставался праздным. Он стал сенатором и вместе с другими вельможами усердно трудился. Но, к сожалению, его характер был прям и неуживчив, он высказывал свое мнение, не страшась обвинения и злословия, и Екатерина терпела его только за то, что герой войны пользовался в высших кругах большим уважением.

Екатерина вникала во все, даже в самые мелкие вопросы управления империей. И однажды прочитала в Сенате созданные ею правила торговли солью. Она хотела и дальше облагодетельствовать народ — сразу по восшествии на престол она снизила цену на соль (настолько вздули ее Шуваловы, владеющие монополией на торговлю солью, что народу приходилось трижды подумать, прежде чем купить фунт соли). И царица решила себя снова проявить благодетельницей.

Она громко прочла свои правила и теперь ждала оценки. Все сенаторы повскакали со своих мест и бурно выражали восторг перед мудростью императрицы. Один только Петр Иванович остался сидеть.

Екатерина обратилась к нему:

— А что вы скажете, Петр Иванович? Али вы противного мнения?

— Да, государыня, только не пристало мне рассуждать после сделанного постановления…

— Да нет, — запротестовала Екатерина, — это только предложения, бумага еще и не подписана мною, так что говорите свободно, может, и я в чем-то ошиблась…

— Вы не можете ошибаться, государыня, только вот мнения мои расходятся с тем, что тут написано…

Все замерли, тихо уселись на свои места, и Екатерина снова начала читать свой доклад.

Она прочитывала статью и взглядывала на Петра Ивановича. Он вставал и безжалостно громил каждый пункт…

Екатерина прислушивалась к его мнению, вымарывала все, что неверным находил Петр Иванович. Она с трудом сохраняла хладнокровие, хотя и понимала, что своими замечаниями Петр Иванович наносит вред ее репутации. Однако соглашалась со всем. Генерал говорил дело, хотя и слишком прямолинейно, резко, а иногда даже и грубо.

После всех словопрений царица отвела его к окну и долго с ним разговаривала. Поняла, что прям и крут, умен и честен. Пригласила к обеду. Но не забыла слов, что он говорил — самолюбие ее было задето и задето больно.

После Никита Иванович выговаривал брату:

— Мог бы и помягче…

— А мне кого бояться, я неприятеля не страшился, а тут для пользы дела, да и государыня согласилась…

— Для виду, — серьезно урезонивал его Никита Иванович, — но надо же и щадить самолюбие…

— А уж это вы, придворные шаркуны, а я, коли спросили, скажу прямо и без утайки…

Никита Иванович только пожал плечами. Недалеко уйдет брат с такими мыслями и манерами, да делать нечего — сердце у него доброе, честное, хоть и не приспособленное к интригам. И хорошо, что женится Петр, может быть, жена его, бывшая фрейлина, научит мужа иногда и полукавить, иногда и смягчить грубость и дерзость…

Никита Иванович понимал, что прямодушие Петра вредит ему, но нередко говаривал императрице:

— Таков уж у меня братец, все у него на виду, не скроет ничего.

Екатерина молчала. Вот коронуется, всех приструнит. Она отлично понимала необходимость коронования и торопила придворных с изготовлением всего необходимого для торжественной церемонии…

Петр III так и умер некоронованным, хотя даже его августейший друг Фридрих II обращал внимание его на импонирующее народу значение коронации. И барон Гольц по приезде в Петербург настойчиво внушал Петру мысль о необходимости поспешить со «священным венчанием». Петр презирал русский народ и не спешил с коронацией, отговариваясь тем, что даже венцы еще не готовы — он хотел успеть заточить Екатерину в монастырь и короноваться с Елизаветой.

Екатерина уже через четыре дня после своего восшествия на престол велела приготовить все необходимое и поторопиться. Но все-таки дело тянулось долго, и только в сентябре монарший поезд был готов к отъезду в Москву.

Князь Трубецкой назначался главным распорядителем церемонии, и полковник артиллерии Мелиссино был на почтовых отправлен в Москву, чтобы изготовить фейерверки!

На все празднества Трубецкому отпущено было пятьдесят тысяч рублей, а для изготовления короны — фунт золота и двадцать фунтов серебра, на мантию — четыре горностая. Забыли о державе, лишь за две недели вспомнили, что нужна. Искали везде — в кладовых, спальной, гардеробной покойной императрицы. Нигде не нашли — наскоро изготовили новую.

И если на свое облачение Екатерина поскупилась, то для народа велела изготовить сто двадцать дубовых бочек с железными обручами — в них должно было поместиться по пятьсот рублей серебряной монетой для бросания в народ, всего же шестьсот тысяч рублей для выдачи лично от императрицы, а также изготовить манифест о милостях ссыльным; страждущим «понеже наступающим торжестве коронации я намерена по прежним примерам предков моих с ними милость сделать». Это должно было произвести впечатление не только в Москве, но и во всей России.

В императорском поезде — невидимо карет и колясок, дормезов и возков. Вместе с нею и всем двором отправлялись в Москву придворная штат-контора, три канцелярии — главная дворцовая, конюшенная и ямская, да три коллегии — иностранных дел, военная и берг-коллегия. В столице оставалась одна только Адмиралтейская коллегия. Сенат и Синод также следовали за императрицей.

Но Сенат, а вместе с ним и Панин, выехал в Москву позже всех. Из сенаторов в столице оставались пятеро, и главнокомандующим на время отсутствия Екатерины назначен был Иван Иванович Неплюев, городской петербургский начальник. В городе стало пусто…

Ехал в Москву и Захар Григорьевич Чернышов. Корпус его только что пришел в Петербург — обманом, хитростью, интригами вызволили этот корпус из-под команды Фридриха, и сразу после этого, едва корпус добрался до своих, Екатерина расторгла договор с Пруссией. Но войну не продолжила, — хватало дел по внутреннему устройству империи, да и средств для ведения войны уже не собрать…

Собрались ехать и Никита Иванович с цесаревичем Павлом и целым штатом лекарей.

Павел за последнее время стал часто хворать. Незадолго до отъезда в Москву был созван даже консилиум — гоф-медик Крузе представил ему подробное описание болезненных припадков Павла и методы лечения. Крузе засвидетельствовал перед всеми коллегами, что уже с самого рождения цесаревич был подвержен особым припадкам, зависящим от накопления кислот в желудке, потом его стали тревожить опухоли желез, переходившие иногда в нагноение. Иногда он страдал от рвоты, чаще — от поноса. Медики измыслили рецепт для лечения цесаревича. Крузе назначен был сопровождать Павла в Москву.

Не успели сделать несколько верст, как у ребенка начался лихорадочный припадок. Никита Иванович приказал остановиться и дать отдых цесаревичу. На этой остановке их догнала Екатерина, и Никита Иванович посоветовал ей ехать потише. Но Павлу стало лучше, его одолевала только слабость, и встревоженная Екатерина решила продолжить путь.

Во втором докладе Панин сообщил о новом припадке, и Екатерина ответила Никите Ивановичу письмом:

«По-видимому, мне уже его высочества не дождаться к въезду моему в Москву. И для того вы не спешите ездою, а, смотря по обстоятельствам, продолжайте ваш путь. До четверга я, однако ж, дожидать буду и в пятницу, конечно, въеду в город. Потому что мне никак дале дожидать невозможно»…

Никита Иванович сидел у постели больного ребенка и со страхом ждал выздоровления. Он клал ему на лоб руки, крестил, целовал головенку и то ли от ласковой руки воспитателя, то ли от снадобий медиков, но Павлу стало легче и на въезд матери в город он не опоздал. Вместе с каретой цесаревича ехали и Маша с Петром Ивановичем в неизменном дормезе, удобном и уютном.

Екатерина не раз бывала в Москве — и великой княгиней, и еще принцессой Цербтской. Она никогда не любила этого города — нравы грубые, скученность невероятная, грязь и вонь. Теперь же она не узнала Москвы — длинные скучные заборы убрались в зелень лапника, стены домов все увешаны коврами, балконы задрапированы разноцветными материями, на перекрестках воздвигнуты легкие галереи, а вокруг — несметные толпы народа, разряженные, приветливые, радостные. Звон колоколов, гул народных, приветствий, гром пушек встретили императрицу и провожали до самого Кремля. По всему пути двумя шпалерами стояли войска.

Екатерина, радостная, улыбающаяся, ехала в открытой коляске, окруженная блестящей свитой и конногвардейцами…

Московская знать приветствовала императрицу радостными кликами и восторженным «ура!». Однако к их нарядам императрица отнеслась с большим неудовольствием и сразу же после торжеств объявила официально: «Сим от коммерц-коллегии российским и иностранным купцам объявляется, чтоб они золотых и серебряных парчей и кружев из-за моря боле не выписывали и не вывозили, потому что через год от дня высочайшей ея императорского величества коронации золотые и серебряные парчи и кружева носить заказано будет».

Московская и петербургская знать разорялась на этих кружевах и серебряных да золотых парчах.

На следующий после въезда Екатерины день к восьми утра все войска собрались в Кремле и выстроились около Успенского, Благовещенского и Архангельского соборов. Места для зрителей, все крыши и валы были усеяны народом.

Трубы и литавры возвестили о начале торжества. Из внутренних покоев Кремля императрица перешла в большую аудиенц-камеру, куда уже принесены были все регалии. Духовник ее, отец Федор, протопоп Благовещенского собора, окропил путь процессии святой водой. Едва только вступила она на Красное крыльцо, раздался колокольный звон и началась военная салютация, «а во всем народе учинилася тихость и молчание».

Императорскую мантию Екатерины поддерживали шесть камергеров, а конец мантии нес обер-камергер граф Шереметев.

Духовенство встретило Екатерину на паперти собора. И снова митрополит Московский кропил святой водой ее путь, а архиепископ Новгородский поднес к губам императрицы крест для целования.

Двадцать архиереев, тридцать пять архимандритов и множество других духовных сановников сопровождало Екатерину в церковь. Ангельский хор певчих тонко и стройно вытягивал псалом «Милость и суд воспою тебе, Господи».

И под это удивительное пение Екатерина вошла в собор, приложилась к иконам и прошла к императорскому креслу.

Священнодействие началось. Екатерина надела на себя порфиру. Обер-гофмейстерина графиня Воронцова и гофмейстерина Нарышкина оправили порфиру и ленту ордена святого Андрея Первозванного. Генерал-фельдмаршал граф Разумовский и генерал-адмирал Голицын на золотой подушке поднесли императрице горевшую золотом и бриллиантами корону.

Торжественно приняла Екатерина корону, показала ее народу и медленно возложила на себя. Тотчас началась снаружи собора пушечная пальба.

Священники начали торжественную литургию, и все ее продолжительное время Екатерина стояла на троне в короне, со скипетром в правой и державой в левой руке.

Новгородский преосвященный помазал ей елеем лоб, а затем Екатерина сама вошла в царские врата и, подойдя к престолу, сама приобщилась из потира святых тайн.

В том же полном облачении она прошла в Архангельский и Благовещенский соборы и прикладывалась к святым мощам. По всему пути из собора в собор «метаны были в народ золотые и серебряные жатоны»…

В Грановитой палате Екатерина, согласно этикету, на троне «под балдахином кушать одною своею персоною изволила».

Со всех сторон стояли самые высшие сановники государства, а кушанья вносились двумя полковниками, и ставил их на стол гофмаршал Измайлов «с преклонением колен». Каждое блюдо сопровождалось двумя кавалергардами с салютами.

Духовенство, придворные чины и все знатные особы обоего пола стояли вокруг трона, пока императрица не повелела им сесть за столы, приготовленные в той же Грановитой палате. Во время обеденного стола звучала с хоров вокальная и инструментальная музыка.

Маша и Петр Иванович с изумлением и восторгом наблюдали всю роскошную церемонию, а вечером ходили по двору Кремля и любовались удивительной иллюминацией. Со всей Москвы сбежался народ посмотреть «огненное позорище». Весь московский дворец, публичные здания и особенно колокольня Ивана Великого сияли огнями. Иллюминация так сверкала, что становилось светло, как днем.

На другой день под окнами Грановитой палаты на Ивановской площади забили фонтаны красного и белого вина. Вокруг фонтанов лежали жареные быки, всякая живность, хлеб. Из окон Грановитой палаты бросали в народ серебряные и золотые жетоны…

Целую неделю продолжались торжества по случаю коронации. Балы и куртаги, обеды и концерты, аллегорические представления. Всего не пересмотришь, всего не перечтешь…

На улицах города стояли резные столы с угощением для народа — жареные быки, живность, хлеба, из позолоченных и посеребренных бочек разливалось пиво и меды, для нищих — столы с различными яствами. Каждого нищего оделяли и деньгами…

Фейерверки, театральные представления, балы и маскарады у частных лиц, которые императрица почтила своим присутствием…

А наследник в это время лежал больной. Торжества утомили цесаревича. Во время фейерверка на Царицыном лугу он еще и простудился. Целую неделю здоровье его внушало опасения. Никита Иванович не отходил от постели Павла. Мальчик держал воспитателя за руку и не отпускал ни на шаг. Болезнь приняла настолько серьезный характер, что Екатерина забеспокоилась и дала обет выстроить в Москве госпиталь имени Павла, если ребенок поправится. Наконец, он встал с постели, и счастливая мать выполнила свой обет — с той поры стоит в Москве знаменитая павловская больница.

Едва цесаревич выздоровел, Екатерина села в линейку и направилась в святую Троице-Сергиеву лавру. Здесь ее встречали с восторгом, пением псалмов, колокольным звоном, пушечной пальбой, длиннейшими литургиями.

Целые полгода, пока Екатерина была в Москве, продолжались празднества, причем частные праздники поражали многолюдством, не уступавшим императорским.

Веселились все, веселились много, и даже угрюмый английский посланник граф Букингем поддался всеобщему настрою. Вот так он описал «любительский спектакль» при дворе.

«Не могу не упомянуть о празднике, на котором я присутствовал вчера вечером. В одной из великолепнейших зал дворца императрицы была устроена сцена со всеми необходимыми декорациями и на ней была представлена одна из русских трагедий. Сюжет взят из русской повести и, насколько можно судить по безграмотному французскому переводу, чувства и речи, составляющие пьесу, принесли бы честь ея автору в любой стране. Графиня Брюс выполнила главную роль с таким умом, легкостью и свободой, которые не всегда встречаются между людьми, готовившими себя для сцены. Два другие характера прекрасно переданы графом Орловым и сыном покойного фельдмаршала графа Шувалова. После представления начались танцы, исполненные фрейлинами и другими лицами высшей аристократии. Полагаю, что едва ли на какой-либо сцене собиралось так много красивых женщин, и даже думаю, что не во всякой стране можно бы отыскать их. Между ними особенно отличалась графиня Строганова, дочь великого канцлера Воронцова…»

Никита Иванович был на спектакле — цесаревич много лучше чувствовал себя и отпустил воспитателя на представление.

Анна Михайловна Строганова очаровала не только графа Букингема — завороженно следил Никита Иванович за каждым ее движением. Стройная, высокая, изящная, в странном костюме одалиски, она танцевала так красиво, что оторваться от созерцания прекрасного лица, тонкой талии и божественных ножек было нелегко. Панин пожирал ее глазами, смотрел и смотрел и не мог насмотреться… И все вспоминал ее просьбу: «Помогите мне получить развод…»

Возможно ли, чтобы такая прекрасная женщина, в расцвете красоты, так божественно сложенная, напоминала ему о Елизавете, вот так же блиставшей на балах умением изящно, виртуозно танцевать? И как это возможно, чтобы она была несчастлива в браке? Такую женщину можно только носить на руках, исполнять все ее прихоти и капризы, можно только склоняться к ее ногам в надежде, что она бросит взгляд на ничтожнейшего ее раба…

Анна… Самое ее имя омрачало его ум, самое это имя повергало его в трепет. Анна — как это звучит, каким милым изяществом веет от этого слова, как сладко оно, как упоительно изящно…

Боже мой, одернул он себя, что это со мной такое? Уж не влюбился ли на старости лет? Впрочем, какой он старик? Всего сорок пять, в такие годы в наши времена только начинают подыскивать невест…

Никита Иванович отмахнулся, сердясь на себя за такие мысли. Он — важная персона, у него на руках почти что сын, завещанный ему Елизаветой, у него столько дел, что некогда вздохнуть, а тут еще думать о любви?

Но Панин смотрел и смотрел на Анну, на ее изящные па танца и не переставал вздыхать. Как ты хороша, Анна, как жаль, что ты принадлежишь другому, как жаль, что не смогу я даже говорить с тобой без смущения и стыда. И эта просьба…

Он не выдержал, пошел после представления на сцену. Ему хотелось просто увидеть ее, просто еще раз насладиться зрелищем прекрасным и удивительным. Никита Иванович просто не мог усидеть в зале, не мог не пойти к ней…

Но пробиться сквозь восторженную толпу поклонников таланта Анны он не смог. Ее окружали, за счастье почитали склониться перед прекрасной женщиной в глубоком поклоне, поцеловать кончик платья, а уж если она дарила взглядом и давала руку для поцелуя, счастливец забывал обо всем. Строганова царила в своем мирке, она была больше, чем царица, она завораживала красотой, молодостью, изяществом и искусством…

Никита Иванович вернулся в покои Павла, мечтая о прекрасных глазах, о золотистых волосах. Как тогда, в молодости, когда он мечтал о руке Елизаветы, к которой можно только прикоснуться и уже почувствовать трепет в сердце…

Его ждали заботы и тревоги, хлопоты и дела, и Никита Иванович запретил себе думать о красавице Анне, о жене графа Строганова, о дочери Воронцова, с которым у него такие давние нелады…

Маша и Петр Иванович решили отпраздновать свадьбу в Москве, да тут и остаться на жительство — Москва очаровала Машу. Она ходила по улицам старой столицы, поражалась многоглавости многочисленных церквей, дивилась многолюдству и большей простоте нравов, и, словно родной дом, пришлась ей по душе Москва. Петербург — что ж, это громадная столица, но строгие ее линии, прямота улиц и суровая чернота Невы вдруг показались ей такими мрачными, словно бы на большом кладбище. Памятники красивы и изящны, но суровы. А Москва, словно милая сердцу светлица — люди просты и приветливы, каждый может вступить в разговор прямо на улице, невзирая на знатность и богатство, старое боярство еще держится крепких старых законов и свято соблюдает все обычаи и обряды. Словом, Маша сразу же прикипела к Москве душой и смущенно призналась Перу Ивановичу, что хотела бы весь свой век прожить здесь. Странно, что Петр Иванович принял к сердцу слова Маши, ему тоже Москва после строгого Петербурга казалась милой и доброй деревней, только большой. Тенистые сады, зеленые улицы, кривые запутанные переулки, золотые маковки то и дело выглядывающих из зелени церквей — все это вносило в его душу мир и успокоение…

Свадьбу решили справить тихо и незаметно. После всех коронационных торжеств хотелось покоя, уюта и семейности.

У Маши и Анны, которая уже приехала в Москву, родных не было, а Петр Иванович пригласил только брата да кое-кого из своих сослуживцев. Он женился второй раз и не собирался весь свет поражать роскошеством и пышностью.

Никита Иванович заехал за невестой, чтобы по всем старинным обычаям везти ее в церковь. Хлопотала Анна, уже одетая, бросила Никите Ивановичу:

— Проходите, садитесь, а мы скоро!

Да так и застыла в дверях — рядом с Никитой Ивановичем стоял Захар Чернышов.

Она так смотрела на гвардейского генерала, только что вернувшегося из Пруссии, что Захар, бывалый воин и отменный ухажер, смущенно провел рукой по мундиру:

— Захар Григорьевич Чернышов, прошу любить и жаловать, — поклонился Никита Иванович, представляя Захара девушке.

— Я знаю, мы знакомы уже давно, — пролепетала Анна.

— Но я не припоминаю, — замялся Захар.

— А помните, вы стояли, поставив ногу между дверью и притолокой, то есть между дверью и косяком, — смешалась Анна, — а потом вас сразу арестовали и взяли под караул…

— Э, когда это было, — вспомнил и Захар эту сцену, — а теперь великая княгиня уже императрица, а я у нее верный раб и служака, армейский генерал…

— У вас было такое лицо… — протянула Анна.

Захар так внимательно посмотрел на Анну, что она, смущенно махнув рукой, убежала одевать невесту.

— Какая красавица, — задумчиво проговорил Захар. — Жаль, что не невеста, из-под венца бы увез…

— Анна Родионовна — девушка строгих правил, — оборвал его Никита Иванович, — она вон в деревне своей крестьянских детей вздумала грамоте учить…

— А им зачем это надобно? — изумился Захар. — Вот еще новости, крестьянин и есть крестьянин, его дело пахать да сеять, а не турусы на колесах разводить…

Никита Иванович с сожалением посмотрел на Захара. Удаль и молодечество сквозили во всем его поведении, а манер не было, не привык к придворному обхождению, а вернее, за годы службы, ужаса и крови войны отвык…

Вышла невеста, красивая и нарядная Маша. Смущенная своей фатой и белым, с большими фижмами платьем, она стояла в дверях и со страхом ждала, что скажет Никита Иванович, — его вкус она знала и знала, что не скажет неправды.

— Вы прекрасны, Марья Родионовна, — поклонился Никита Иванович, — как счастлив мой брат, что на такой красавице женится…

— Да уж, поверьте старому служаке, вы удивительная красавица, с такой не стыдно и во дворце показаться…

Вышла и Анна. Она тоже принарядилась, и Захар уже не спускал с нее восторженных глаз. Высокая, горделивая и величавая, она плавно проплыла по комнате мимо смущенных и ошеломленных мужчин и скомандовала:

— Что же вы стоите, пора ехать!

Захар засуетился, галантно подал руку Анне и всю дорогу до церкви смущенно молчал, не зная, как начать разговор.

А Анна уже оправилась от первого сюрприза и теперь нарочито спокойно разговаривала только с Никитой Ивановичем…

В тихой и почти полутемной церкви горели только несколько свечей перед аналоем да две-три в паникадиле.

До десятка гостей толпились вокруг жениха, а Петр Иванович, в нарядном мундире и парике с косицей сзади, нервно потирал руки.

Священник в позолоченной ризе стоял возле амвона, всем своим видом выказывая нетерпение и почти презрение к такой скромной свадьбе.

Но вот загремели по мостовой копыта, зашуршали по подостланной соломе колеса, и к церкви подлетела тройка сытых коней. Петр Иванович выскочил на паперть и принял руку невесты. Степенно сошел Никита Иванович, спрыгнул Захар, галантно подав руку Анне. Величаво сошла она на землю и свысока оглядела Захара. И опять он почувствовал себя неловко под ее взглядом…

Никита Иванович и Захар держали венцы над молодыми, священник вел службу. Петр Иванович и Маша словно светились, с благоговением слушали голос священника и с таким нетерпением произнесли «да», что Никита Иванович умилился. Есть у Петра жена, будет теперь и продолжение их роду. Держа венец над головой Маши, Захар попытался было что-то сказать Никите Ивановичу, но Анна так строго глянула на него, что он выпрямился от смущения, твердо сжал губы и настроился на серьезный лад.

Но вот гости повалили к выходу из церкви, где уже приготовились обсыпать их зерном, а Захар, расталкивая всех, пробрался к Анне…

Через неделю Захар Чернышов, генерал и старый служака, сделал Анне предложение. А через два месяца они обвенчались в той же церкви…

Глава восьмая

«От начала недостаточные установления чрез долгое время, частыя в том и еще злоупотребления, наконец, привели в такое положение правление дел в нашем отечестве любезном, что при наиважнейшем происшествии на монаршем престоле почиталось излишним и недобрым собрание верховного правительства. Кто разумный и верный сын отечества без чувствительности может ли привесть в пример, в каком порядке восходил на престол император Петр III? И не может ли сие злоключительное положение быть уподоблено тем временам, в которые не только установленного правительства, но и письменных законов еще не бывало?»

Так говорил Никита Иванович Екатерине, когда она еще была великой княгиней, когда была обиженной стороной, презираемой мужем, оскорбляемой Петром, императором. Все это было накануне переворота, и Екатерина не только выслушивала речи Никиты Ивановича, но и соглашалась с ним. Да, нет мудрых и настоящих законов, устанавливающих власть в стране, нет собрания мудрых мужей, могущих взять сторону любезного отечества и призвать, когда нужно, к ответу самого монарха…

Вот теперь он и трудился над установлением этого мудрого закона, долженствующего ограничить власть монарха, подчинить его закону, а также собранию мудрых мужей, знающих пользу и интерес отечества.

По его настоянию в Манифесте о восшествии на престол Екатерины были упомянуты пункты, в которых торжественно обещалось: «Наиторжественнейше обещаем нашим императорским словом, узаконить такие государственные установления, по которым бы правительство любезного нашего Отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело»…

Менее чем через месяц после переворота Никита Иванович уже подал Екатерине проект, обширный и подробный, касавшийся реформы верховного правительства.

Проект представлял собою две части, совершенно не связанные друг с другом, — об учреждении императорского совета и о разделении Сената на департаменты.

Никита Иванович верно понял корень неустойчивости Сената, точно определил меры для упорядочения работы лучшего еще из созданных Великим Петром учреждений. Теперь Никита Иванович находил необходимым разделить Сенат на шесть департаментов. В каждом департаменте должно быть не менее пяти членов. Должность их в том и состоять должна, что когда в правительствующий Сенат какие дела войдут, касающиеся до их департаментов, то «они, наперед между собою оныя дела сами рассмотря, надлежаще исследуют и все то изготовят, что к полному решению и определению потребно, а потом с объяснением своего мнения в полном собрании правительствующему Сенату для решения предложат». Сенат же должен иметь «свободность нам представлять и наши собственные повеления (то есть императора), ежели они в исполнении своем могут касаться или утеснить наши государственные законы и ли народа нашего благосостояние»…

Проект его касался самой основы государственного управления — реорганизации самого высшего управления. В России, как и во всякой империи, власть замыкается на монархе — императоре. Только он может устанавливать и изменять законы. Но, как бы разумен и просвещен ни был император, он не в состоянии один решать все дела и устанавливать законы и постановления. Естественно, он будет опираться на приближенных. Но есть ли правила и установления, на основании которых избирает себе император помощников, на чей совет может опираться? Таких законов нет. Отсюда и все беды государства. Доступ к монарху имеют не все люди достойные. Пользуясь доверием императора, временщики начинают от имени его объявлять указы. Процветает лихоимство, безнравственность, произвол, угодничество. Фаворитизм уже в течение десятков лет приносил государству вред. Закрыть эту брешь, лишить случайных людей возможности влиять на государственные дела возможно только созданием такого органа управления, который функционировал бы по своим законам и определенным системам. Именно поэтому нужен официальный орган — императорский совет. Конечно, такие учреждения существовали — всегда при государе был то совет, то конференция, но и в них заседали те же фавориты. Отсечь их, точно определив назначение и прерогативы совета. Императорский совет должен состоять из шести-восьми человек, знающих, способных, заслугами и многолетней деятельностью доказавших свое право на участие в управлении государственными делами.

Манифест о создании такого органа в первую очередь и принес Панин на подпись Екатерине.

Императрица могла назначать советников. «Но всякое новое указание, акт, постановление, манифест, грамоты, патенты, которые государь сам подписывает, должны быть контрассигнованы тем статским секретарем, по департаменту которого то дело производилось»…

Именно эта формула затруднила бы принятие кулуарных, необдуманных и ошибочных решений. И это ограничивало власть монарха, если она не была обдумана департаментом, сто раз не обсуждена на совете. Государыне пришлось бы выслушивать мнения дельных политиков, и любые нашептывания фаворитов теряли смысл…

Нет, Никита Иванович не рассматривал монархию как зло, которое необходимо удалить. Он лишь хотел несколько ограничить деспотизм. Для него монарх был необходимой частицей государства. «Короли — это необходимое зло, без него обойтись нельзя», — часто говорил он. Но должно быть упорядочивающее начало, которое позволяло бы подниматься над интересами отдельных людей, сословий и групп.

Екатерина задумалась над проектом манифеста, уже было подписала его, но увидела, что Панин ясно дал ей понять, что она слишком слаба, чтобы подняться над мнением фаворитов, не в состоянии освободиться от их власти…

Самолюбие ее было задето… И она разорвала лист…

Никита Иванович был крайне разочарован. Он так верил в то, что в России наконец-то может восторжествовать право. Оказалось, что влияние и фаворитизм так и останутся крайним злом в империи.

Уже потом, под давлением обстоятельств, в 1768 году, когда началась русско-турецкая война, Екатерине пришлось создать такой совет. Сначала он был временным, а со следующего года и постоянным.

Но идея его была сильно исковеркана, и Панин отнесся к созданию совета довольно равнодушно. Пять лет понадобились Екатерине, чтобы подавить тщеславие и самолюбие. Однако совет был создан и существовал с небольшими изменениями вплоть до 1917 года.

Екатерина советовалась с Паниным, кого «посадить» в совет, но ему уже случилось пережить одно разочарование, и он не хотел второго.

Созданный по проекту хоть и пятилетней давности, совет был крайне нужен и доказал на деле, что может четко и оперативно решать вопросы. Идея Никиты Ивановича пережила его самого на сто пятьдесят лет…

Впрочем, не все так быстро кончилось с проектом Панина.

Екатерина писала Понятовскому, бывшему своему возлюбленному:

«Меня будут принуждать сделать много еще странностей. Если я уступлю — меня будут обожать, если нет — право, не знаю, что случится».

Императорский совет — одна из тех странностей, тем более опасная, что исходит от человека, которому Екатерина была обязана своим положением. Но ведь еще так недавно этот самый Панин хотел и вовсе лишить ее самодержавной власти, предоставив ей только регентство до совершеннолетия своего воспитанника, великого князя Павла Петровича. Это ему не удалось, теперь он настаивает на разделении самодержавной власти между нею и императорскими советниками.

Принять проект Панина нельзя, но и отвергнуть резко и прямо очень опасно.

И Екатерина затеяла императорскую волокиту.

Сегодня она вызывает Панина и требует доработать, переписать один пункт… Он работает, переписывает, подает снова.

Затем она снова вызывает его и опять рекомендует переработать третий пункт. И снова он корпит, пишет, добавляет, вымарывает.

И снова — вызов, поправки, работа…

Вот только одна ее строка — «Правда, что жалеть было о том должно (речь идет о слове «варварский» в манифесте), но не правда то, чтоб мы потому были хуже татар и калмыков, а хотя бы и были таковы, то и при том мне кажется, что употребление столь сильных слоев неприлично нашей собственной славе, да и персональным интересам нашим противно такое, на всю нацию и на самих предков наших указующее Поношение». Вот и следовало избежать слова «варварский», но переписав весь манифест…

Поправки, поправки, бесконечные поправки. Панину уже хотелось плюнуть на всю эту канитель, но идея подталкивала его, и он изо всех сил сопротивлялся наплыву поправок.

Чтобы Панин не думал, что она не собирается вводить идею императорского совета в жизнь, Екатерина даже составила список лиц, которым бы следовало войти в этот совет.

Там значился Бестужев-Рюмин, уже опальный, князь Шаховской, человек, не причастный к заговору, Разумовский, Панин и Волконский — главные деятельные пособники переворота, Захар Чернышов, который уже навлек на себя монаршую немилость, а также Воронцов, бывший канцлер Петра III и ярый его сторонник, противник воцарения императрицы…

Был Никита Иванович не глуп, он сразу понял, что список этот составлен для отвода глаз. Если бы она действительно думала создавать совет, включила бы в него и Неплюева, и графа Салтыкова, и Суворова. Да и других многих, а прежде — Орлова…

Нет, поправки поправками, а не намерена делиться властью матушка Екатерина. Понял это Панин и замкнулся в себе. Он еще добавлял что-то, переписывал, делал по слову императорскому, но прежнего энтузиазма уже не было. И он со страхом думал, что станется, когда Павел достигнет совершеннолетия, и как тогда исполнит государыня свое обещание править вместе с ним? Мрачные и тяжелые думы одолевали его.

В манифесте председатели государственных департаментов были названы им министрами. Екатерина отметила на полях: «Слово министры не можно ль переименовать русским языком и точную дать силу?» Не нашел Никита Иванович этому слову русского эквивалента и назвал их «статские секретари»…

Тянула и тянула Екатерина с поправками, что ни день, то новая…

Вроде бы можно было торжествовать победу — 28 декабря она подписала Манифест, но тут же и разорвала лист.

Нет, не удалось Никите Ивановичу ни добиться власти для своего воспитанника, ни даже ограничить самодержавную власть Екатерины. Она оказалась хитрее и провела его, как мальчишку…

Однако не надо думать, что Панин был проведен одной Екатериной. Никто не поддержал идею Никиты Ивановича. Никому не было дела до ограничения самодержавия. Даже один из таких крупных умов, как фельдцейхмейстер Вильбоа, написал в своем отзыве на проект Панина:

«Не знаю, кто составитель этого обширного проекта, но мне кажется, как будто он под видом защиты монархии тонким образом склоняется более к аристократическому правлению. Такое преобразование привело бы к разрушению могущества и величия Российской империи. Мудрость императрицы позволяет не опасаться этого, ея намерения направлены к прочному процветанию империи, и она, конечно, легко устранит все, из чего в будущем могли бы произойти вредные последствия»…

Таких отзывов у Екатерины было достаточное количество. Руководствуясь ими, она и поняла, к чему направлен проект Никиты Ивановича. А раз так — значит, надо сохранить этого врага самодержавия, иметь его все время на виду, но и придерживаться той тактики, что она избрала. Тянуть и волокитить… взять измором, обезопасить противника. Сломленному, но не лишившемуся своих убеждений, Екатерина предоставила широкое поле деятельности на арене международной — чтоб не лез во внутренние дела. Панин понял все очень хорошо…

Что ж, коллегия иностранных дел — не самое плохое место. У него есть опыт, закалка, ума ему не занимать, а благо отечества — самое важное из всего…

Дважды потерпел он сокрушительное поражение от ангальт-цербтской принцессы, казалось бы, обидься, выйди из игры. Но Никите Ивановичу Елизавета поручила Павла — в нем была вся его надежда, в этом хилом ребенке заключался для него целый мир. Уж он-то сумеет вырастить цесаревича просвещенным и умным, способным понять благо России. И для того приглашал к обеду у цесаревича людей, способных своими разговорами и историями развивать в мальчике склонность к государственному мышлению, к благу отечества. Кто только не бывал на этих обедах, самые лучшие умы России, самые интересные люди. И мысли высказывали достойные, направляли незаметно ум ребенка…

Нет, он внешне не выказывал никакого неудовольствия, хотя и прекрасно понял игру Екатерины. Она разорвала проект не прежде, чем короновалась, теперь стащить ее с престола могла бы только сила Божья. Что ж, значит, воля Провидения такова, и ему оставалось только повиноваться. Он не оставил своих мыслей, не отбросил их, но затаился, не высказывал никому до поры до времени, хранил про себя. Да и с кем бы мог он свободно говорить? Только с братом Петром, но и тут была опасность: прямолинейный и прямодушный, честный и не знающий дворцовых интриг, генерал мог бы высказаться не там, где надо. Потому даже и с братом не делился своими горькими разочарованиями Никита Иванович. Будет время, все думал он, придет пора. Не пора, значит, не время для перемен в отечестве, не созрела родина для этого…

А тут подоспело и то дело, которому Панин начал отдавать все свои силы, как первоприсутствующий член коллегии иностранных дел. Началось «делание» польского короля.

Еще в начале февраля 1763 года французский курьер, проезжавший через Дрезден, привез известие, что опасно болен курфюрст Саксонский и король польский Август III. В Варшаве уже сидел посланник Кейзерлинг. Ему и отправила Екатерина тайную депешу: «Ввиду опасного положения польского короля я собрала совет, чтобы определить, какие меры следовало бы предпринять в случае его смерти. На совете было решено, в принципе, действовать в пользу одного из Пястов, именно графа Понятовского, или, в случае неудачи, князя Адама Чарторыйского. Хранить это в тайне, держать в готовности на границе тридцать тысяч человек, в резерве — пятьдесят тысяч».

Август умер в конце сентября.

— Не смейтесь надо мной, — сказала Екатерина Панину, — что я со стула вскочила, как получила известие о кончине короля польского — король прусский из-за стола выскочил, как услышал…

Ее, да и Никиты Ивановича, волнение весьма понятно — все соседние державы заинтересованы были в выборе польского короля. Борьба предстояла тяжелая — Австрия, Пруссия, Турция, даже Франция будут влиять на исход дела. Все заинтересованы в том, чтобы Польша получила такого короля, который соответствовал бы интересам той или иной державы.

Русские войска вступили в Польшу для охраны права «свободного избрания» короля. И Станислав Понятовский воцарился на польском престоле.

Но предшествовали этому многие переговоры. Фридрих II, прусский король, готов был поддержать кандидатуру Екатерины, если только она вступит с ним в союзный трактат. Польша раздиралась распрями, а России нужно было, чтобы там был король, который мог бы сдерживать враждебные отношения к России. Много покорпел Панин над перепиской, много денег переслала Екатерина Кейзерлингу для подкупа польских магнатов, прежде чем выбор пал на Станислава Понятовского; А вначале Екатерина остановилась на Адаме Чарторыйском, его имя было в Польше популярно, и многие польские магнаты поддерживали его. Но Кейзерлинг деликатно намекнул Панину и Екатерине, что Адам умен и честолюбив, богат и молод. А нам надо, чтобы выбор был сделан в пользу самого ничтожного, убогого, бесхарактерного. Адам только и мечтает сделаться королем, чтобы спасти Польшу путем преобразования, а кому нужна сильная Польша в качестве соседа? Польская анархия для России много лучше, сама Екатерина называет ее «счастливою». Еще в Манифесте о восшествии на престол Екатерина называла Фридриха злодеем, и сам он понимал, что, пойди Россия по военному пути, и ему несдобровать — он и так был на краю гибели, и только Петр III спас его, заключив мир. Панин советовал Екатерине не пренебрегать союзом с Пруссией — Россия устала от войн, ничего не приобрела, а многих солдат русских потеряла. Но заключать мир надо медленно, не торопиться, протянуть, сколько возможно. Посадить короля своего на польский престол, а там можно и договор заключить. В этом духе Екатерина и писала Фридриху — он поддержал кандидатуру от русской императрицы. И волки сыты, говорил Панин, и овцы целы. Теперь, когда в народе еще сильна ненависть к пруссакам, не стоит злить гвардию, а после «своего» польского короля можно и заключить мир…

Екатерина была довольна своим первоприсутствующим по иностранной коллегии. Что-что, а интересы России ставил Панин превыше всего.

Она-то думала, что назначение его в коллегию дело временное, так же думал и он сам. Но оказалось, что в международной политике он плавал как рыба в воде. Все хитросплетения распутывал с легкостью и удачливо. И на долгие годы остался в коллегии, при международных делах.

Впрочем, и от внутренних дел Екатерина его не освобождала. Воспитатель Павла был, как говорится, и швед, и жнец, и на дуде игрец.

Когда Екатерина поехала в Лифляндию, она оставила его за себя решать все дела, буде возникнут…

И возникли.

Поздним вечером во дворец приехала Екатерина Романовна Дашкова. Никита Иванович все еще сидел за вечерним столом. Уложив спать цесаревича, проверив все посты у его дверей и во всем дворце — Никита Иванович не очень доверял новым охранителям дворца — поцеловав на ночь Павла, он, как всегда, засиделся за отменными блюдами, которые готовил его повар. Хоть и от царского двора полагался ему стол, да держал Панин и своего повара-искусника. Он вывез его еще из Швеции и сам старался выбирать, что готовить на обед. Разбирал кусочки перепелки, с удовольствием вкушал соловьиные языки в остром соусе. Любил Никита Иванович хорошо поесть и не отказывал себе в этом удовольствии.

Екатерина Романовна казалась встревоженной и смущенной.

Никита Иванович пригласил ее к столу, где роскошествовал один.

— Слышали, Никита Иванович, кричала опять и плакала юродивая Ксения!

Никита Иванович только пожал плечами. Он всегда относился скептически к любым городским слухам.

— Да вы не смейтесь и не пожимайте плечами, — тревожно заговорила Екатерина Романовна, — помните, перед самой смертью матушки Елизаветы кричала она: «Пеките блины!» И вся Россия сорок дней пекла блины…

— Ведомо только Богу, что может случиться, — спокойно ответил Никита Иванович.

— Я тогда прилетела во дворец к великой княгине, — продолжала Екатерина Романовна, — снег, холод, нездорова была, а прибежала. Поняла, что предстоят перемены, императрица уже тогда сильно болела…

Никита Иванович спокойно смотрел на Дашкову. Как жаль, что из всех сестер Воронцовых она так некрасива — большой рот, рябинки — следы оспы, испорченные зубы. Только ясные глаза сверкали проницательностью и умом.

— Она приняла меня прекрасно, уложила под одеяло, чтобы я согрелась. Но когда я спросила, есть ли у нее какой-нибудь план, она ответила, что целиком полагается на Божью волю… я заверила ее, что все свои силы отдам на ее благо.

— Что ж, юродивым, может быть, дано познать то, чего не знаем мы, простые смертные, — Никита Иванович старался уклониться от обсуждения теперешних дел. В последнее время Екатерина Романовна всем жаловалась на свое бедственное положение, на то, что Екатерина отвернулась от своей бывшей деятельной подруги, и ему не хотелось снова и снова выслушивать эти жалобы. Он же знал, что императрица относилась с большой любовью к маленькой заговорщице, принимала все ее услуги, но Романовна повела себя как владетельница — она вмешивалась во все установления Екатерины, пыталась командовать войсками, требовала себе чин полковника гвардии, как у самой Екатерины. Разве могла она разделить власть с императрицей? Взбалмошная и капризная, княгиня суетливо старалась внушить всем и каждому, что возвела Екатерину на престол, а в благодарность ничего не получила… Ему уже давно надоело выслушивать эти сентенции Дашковой — он-то хорошо знал, что Екатерина Романовна не только получила свое, заслуженное, но еще и воспользовалась несчастьем родной сестры Елизаветы, сосланной фаворитки Петра, и отняла у нее имение. Словом, он хорошо знал свою племянницу и не очень обращал внимание на ее жадобы, хотя и выслушивал сочувственно.

Но уклонить Екатерину Романовну от воспоминаний и жалоб было не так-то просто.

— И что же потом? Недаром мне покойный император — он же был моим крестным — говаривал: лучше ходите к нам, простым людям, а то моя жена выдавит вас, как лимон, а потом выбросит за ненадобностью. Так оно и случилось. Дай, Господи, ему царствие небесное, — Екатерина Романовна перекрестилась.

— Так что же юродивая? — вернул ее Никита Иванович от воспоминаний о прежнем. Вроде ведь и не стара еще, чтобы предаваться только им…

— Да, так она весь день и всю ночь бродила по городу и плакала горючими слезами и всем говорила: «Кровь, кровь, реки крови, моря крови, кровь, везде — кровь…»

Никита Иванович, как человек просвещенный, никогда не верил в предсказания, предзнаменования, но тут у него тоскливо заныло сердце.

Прежде всего он подумал о Павле. Спаси, сохрани, Господи, — торопливо перекрестился он. Кто знает, что могут задумать Орловы, буде императрицы нет в городе. Он ненавидел их, понимал, какой вред наносят они государству и самой Екатерине, видел, как вмешиваются во все Дела, и притом неумно и без пользы для народа. Впрочем, кто знает, что хорошо для народа, а что плохо? Однако гвардия за них в огонь и в воду. И опять вспомнил некстати разговор за столом у Екатерины, когда Григорий заявил, что в месяц подготовит новый переворот, буде гвардия за него горой. Императрица тогда побледнела, понимая, что зависит от них. Хорошо еще, Кирилл Разумовский ответил зарвавшемуся гвардейцу: «За неделю до того мы тебя, голубчик, повесим».

Нет, как будто с Павлом все в порядке, все посты он обошел, все осмотрел — Никита Иванович боялся за воспитанника.

— Да, юродивая бродила по городу и заливалась слезами. Два года она не предвещала ничего худого, а теперь вот, опять, — повторяла Екатерина Романовна.

— Все в руце Божией, — проговорил Никита Иванович, — дай Бог, чтобы эти слова просто так обошлись…

Не обошлись…

Никита Иванович обезопасился от гвардии. От нее всего можно было ожидать, а теперь, когда государыня отбыла в Лифляндию, с тем большим основанием думалось о мятеже, о бунте. О недовольных — всегда их было в избытке. Невольно приходили на ум уже два заговора, за такое короткое еще царствование Екатерины.

Капитан Измайловского полка Гринев известил Никиту Ивановича, что капитан-поручик Иван Гурьев затевает недоброе. Между прочим, высказывал он, что обо всем дознался Григорий Орлов. К нему приехал капитан московского драгунского эскадрона Яков Павлович Побединский и донес, что речи говорил Гурьев, лейб-гвардии капитан-поручик. Григорий никому ничего не сказал, а Побединскому от себя просил «все выведывать и его обо всем извещать для доклада императрице». Того же дня явился к самодержице верный испытанный слуга Василий Григорьевич Шкурин и со слезами на глазах сообщил ей, что в Измайловском полку неспокойно, что поручик Петр Хрущев громко говорит:

— Коли пошло на перемену, так быть перемене.

Григорий сообщил императрице, однако она поверила ему не вполне. Знала, что Григорий ветрен и слова его могут оказаться ничего не значащими. А вот Шкурину она верила беспредельно — тот слова зря не вымолвит…

Не сомневался и Никита Иванович: что-то затевается, и медлить нельзя. Тотчас были призваны во дворец Кирилл Разумовский, сенатор Суворов и генерал-поручик Вадковский. Им императрица передала полученные сведения и повелела «секретно, ближайшими способами, без розысков» все расследовать и ей донести.

На другой же день (Екатерина не медлила с решениями) было арестовано одиннадцать гвардейских офицеров, потом еще четыре.

Начались допросы, розыски, расследования.

Первым проболтался Гурьев. Он приехал к Петру Чихачеву просить в заем денег и открылся, что Иван Иванович Шувалов и с ним еще четыре знатные персоны и офицеры полка, до семидесяти человек, в согласии стараются, чтобы быть императором Иоанну Антоновичу, только скоро делать этого не можно, потому солдаты гвардии любят матушку Екатерину, а со временем может быть великое кровопролитие…

Подпоручик Семеновского полка Сергей Вепрейский рассказал, что сержант Преображенского полка Лев Толстой перемигнулся с ним и со слов поручика Ингерманландского полка Семена Гурьева таинственно высказывал, что «собирается некоторая противная партия, к чему будто оною уже и солдаты армейские некоторых полков распалены», и что «послан не знаю какой Лихарев за принцем Иоанном, чтоб привести его к тому делу»…

Толстой добавил, что из больших людей к тому делу принадлежат Иван Иванович Шувалов, князь Иван Голицын да, может быть, и Измайловы, ибо среди них есть некоторые огорченные… Вепрейский тут же спросил Измайлова, а тот решил, что Гурьев какой-нибудь враль…

Семен Гурьев подтвердил, что высказывал все это Толстому, но слышал от Хрущева, а про Иоанна Антоновича выдумал: «А как при восшествии императорского величества на престол он был на карауле в Петербурге, где обещаны были чины и не получил, и потому с завидости такия выдумывал непристойности».

Оговорил Гурьев и Никиту Ивановича Панина, князя Голицына и других знатный людей и прибавил: «И еще есть де другая партия, в которой Корф и он собирает, чтоб Иванушку восстановить, а наша партия гораздо лучше, и для чего цесаревич не коронован и теперь у Панина с Шуваловым сумнение, кому правителем быть».

Но дыба сделала свое дело — признал Семен Гурьев, что сам от себя все выдумал, а об Шувалове ему Петр Хрущев говорил…

А пошло все из пьяного вечера у Петра Хрущева.

Петр Хрущев, большой болтун и шутник, разглагольствовал:

«Мы дела делаем, чтоб государыне не быть, а быть потомку царя Иоанна Алексеевича Иоанну Антоновичу…»

Шумно возглашал тосты за «последний день радости» и за фейерверк. Не давала покоя гвардии быстрая и бескровная победа Екатерины.

А Алексей Хрущев, солдат Измайловского полка, подошел позже, он сказался больным, чтобы в караул не идти, и начал поносить государыню матерными словами. И добавил, что в караул не пойдет, пока своего намерения не совершит, а в партии у него до тысячи человек… Указывая на свой мундир, выразился о государыне поносными словами: «Нажитковала на чести, а нечего ести…»

Допросы, передопросы и разыскивания ни к чему не привели — ясно было одно — пили много, болтали много, но о конкретных делах никто и не помышлял.

Екатерина приказала пытать с пристрастием. Но опять, кроме пьяной болтовни, выведать ничего не удалось. Но взбешенная императрица приказала вынести приговор суровый. Пьяный не пьяный, болтал — получи.

Петра и Алексея Хрущевых, Семена, Ивана и Петра Гурьевых приговорили к смертной казни, Вепрейского — «живота лишить или на теле наказать, Василия и Николая Сухотиных и Дмитрия Данилова — сослать в деревни без права жить в местах, где будет находиться ея императорское величество». Правда, вмешался Сенат и вполне оправдал Вепрейского, обоих Сухотиных и Данилова. А Петру Хрущеву и Семену Гурьеву поставил вместо мучительной казни просто отсечь голову, Ивану и Петру Гурьевым — определить политическую смерть, то есть положить на плаху, а потом сослать навечно в каторжные работы, Алексея Хрущева — на вечное поселение в Сибирь…

Екатерина проявила милость — казни не было, отсечение головы заменено было ссылкой на Камчатку в Большеречецкий острог…

Экзекуция по политической казни проведена была по всей форме. Барабанным боем созвали москвичей на Красную площадь, зачитали высочайший манифест и отправили болтунов в ссылку…

Ахиллесова пята обнаружилась — кто бы ни болтал, а именем Иоанна Антоновича будут играть…

Петра нет, — будут играть и его именем, но это уже самозванцы. А Иоанн Антонович жив и даже знает прекрасно, кто он такой…

Вот и опасался Никита Иванович вестей из Шлиссельбургской крепости. И оказалось — не напрасно опасался…

Глава девятая

Александра Сергеевича Строганова Панин не видел еще с той поры, как на парадном обеде в честь заключения мира с Фридрихом Петр повелел арестовать графа за то, что тот пытался развеселить Екатерину после знаменитой «дуры», брошенной императором прямо при всех пяти классах высшего дворянства. Тот в качестве камер-юнкера стоял за ее стулом. Едва Екатерина услышала это оскорбительное «дура!», в сердцах выкрикнутое Петром, она быстро обратилась к Строганову:

— Александр Сергеевич, развеселите меня, иначе я буду плакать…

Строганов наклонился к ней и принялся рассказывать какой-то пустяшный анекдот. Екатерина заулыбалась.

— Арестовать, — заревел Петр.

Принц Голштинский, Георг, назначенный фельдмаршалом, уговорил Петра не арестовывать Екатерину, буде это произведет неприятное впечатление, и Петр ограничился арестом Строганова. С воцарением Екатерины Александр был выпущен из крепости и занял достойное положение при дворе. Впрочем, он не был докучен и властолюбив, относился ко двору довольно прохладно и занимался науками и коллекцией картин…

Теперь он стоял на самом верху парадной лестницы, застеленной красным ковром, и принимал гостей — был день именин его жены, Анны Строгановой.

Никита Иванович бросил шубу на руки верного Федота и еще раз взглянул наверх, прежде чем подняться.

Александр Сергеевич стоял рядом с женой, и никогда еще противоположность их так не бросалась в глаза, как теперь. Анна была красива как никогда. Высокая, тоненькая, статная, затянутая в рюмочку, в огромных фижмах, она украшала собою драгоценное платье. Голубое с серебряным узором, оно мягко подчеркивало точеную гордую шею, высоко поднятую голову с короной пышных золотых волос. Она была сама королева, повелительница, и ослепленный Никита Иванович все медлил подниматься к этой властной, надменной королеве…

Строганов был нехорош собой, нижняя губа его далеко оттопыривалась, «свисала до колен», как смеялся он сам, уши, чуть прикрытые париком, тоже оттопыривались, а нос картошкой грузно восседал на молодом еще, но уже постаревшем лице.

Одет он был попроще — никогда не обращал внимания на наряды, но все регалии нацепил на камзол. Екатерина не скупилась на награды и отличия для младшего Строганова — наследника гигантской империи Строгановых, несметных богачей и первых владельцев многих заводов и фабрик. Строганов сам смеялся над своей внешностью, но в душе страдал — Анна Воронцова невзлюбила его до отвращения с первой же брачной ночи и запретила приходить в свою спальню…

Но ума наследному принцу Строгановых было не занимать. Он получил блестящее домашнее воспитание, а в девятнадцать отец отправил его за границу. Вот уж где можно было разгуляться — денег у него колоссальное количество, свободой он пользовался неограниченной. Но странно, что при блестящих знакомствах, при обширном и самом знатном окружении Строганов-младший не позволял себе жить горячо и широко. Как будто некий долг заставлял его по крупицам собирать знания — он изучал химию, механику, металлургию — все то, что могло ему пригодиться, когда он получил бы в наследство всю индустрию отца. Фабрики и заводы Европы видели его у себя в цехах, знаменитые профессора почасту наблюдали его внимательно слушающим их лекции. Послы России представляли его самым блистательным царствующим домам Европы. Даже Папа Римский Бенедикт XVI пригласил к себе юношу, чтобы увидеть человека из богатейших русских, который столь прилежно занимается науками — сам Папа сделал многое для развития наук.

Но младший Строганов увлекался не только науками. Ему было всего двадцать два года, когда он положил начало знаменитой коллекции картин — тогда он купил первое полотно великого Корреджо и увез в Россию. После первой покупки на родину шли уже многие ящики с упакованными картинами, скульптурами, камеями. В своем дворце на Мойке, который построил для отца Строганова еще Растрелли, прямо напротив Летнего императорского дворца, Александр Сергеевич и разместил свою обширную коллекцию.

Анну он называл самым великолепным экспонатом своей коллекции. Она действительно была хороша настолько, что затмевала все когда-либо приобретенное им. Однако надеяться на любовь в браке теперь он уже и не мечтал…

Елизавета приказала ему жениться на Анне, дочери великого канцлера Воронцова, и думала, что сделает счастье обоих. Но ни богатство Строганова, ни обширные знания, ни ум, от природы острый, ни великолепный вкус — все это не расположило к нему гордую красавицу. И теперь она хлопотала о разводе…

Муж и жена — они оказались в противоположных лагерях. Строганов боготворил Екатерину, всячески помогал ей в перевороте, Анна же была ярой приверженкой Петра. И прежде всего потому, что Петр обещал развести ее с мужем и выбрать нового. До конца своих дней не забывала она этого благодетельного обещания, и встречи мужа с женой стали редки и необязательны. Они и встречались только на таких вот парадных и торжественных обедах, как сегодняшний.

В другие дни Строганов проводил время в обществе Левицкого, Щукина и других художников, а Державин читал ему свои первые строки. Но главным его сотоварищем был Андрей Воронихин. Странно, как могли сдружиться эти двое — Андрей был крепостным Строгановых, родился в пермской деревне, но благодаря случайному стечению обстоятельств познакомился с Александром Сергеевичем. Тот дал ему прекрасное образование, возможность закончить Академию художеств, путешествовать за границу. Но главное, Строганов давал возможность Воронихину строить — и здания крепостного архитектора возвышались в Петергофе, Павловске, Петербурге…

Александр относился к жене по-рыцарски, не стеснял ее интимной жизни, и хотя ее многочисленные романы оставляли у него горький осадок, он тем не менее позволял ей жить свободно.

Сейчас они стояли рядом на самом верху длинной парадной лестницы и принимали. Внизу, в роскошном вестибюле, толпилось несметное количество гостей. Все они поднимались по лестнице с подарками в руках, приветствовали богатейшую в России чету и здоровались с канцлером Воронцовым и его женой, стоявшими по обе стороны супружеской пары.

Никита Иванович еще раз взглянул на свой «хлеб-соль» — так назывались тогда подарки по случаю какого-нибудь торжества. В резной низкой шкатулке на черном бархате покоилось ожерелье — тщательно отполированные камни бирюзы напоминали о небе, а золотая сеть вокруг была словно сплетена из солнечных лучей. Он так долго советовался с Позье — придворным ювелиром — по поводу этих подвесков, что и сам не заметил, как тот подвел его к мысли сделать такое же ожерелье, какое было у Елизаветы Петровны. Теперь Никита Иванович знал — такое, да не такое, у Елизаветы оно было попроще. А здесь — самый большой камень, отливающий нежной голубизной, венчал внизу три ряда таких же овальных, но более мелких камней, оправа их окружалась венцом из маленьких бриллиантов, а золотая сеть, искусно и ажурно сплетенная, заключала все в блестящее сложное сооружение. В середине подушки лежали две такие же бирюзовые серьги…

Позье запросил за свое изделие громадные деньги — пришлось влезть в долги — Никита Иванович никогда не был богат. Он надеялся поразить Анну Строганову своим «хлебом-солью». Красавица уже запала в его душу, и Панин почти постоянно думал о ней…

Медленно и степенно поднялся по лестнице Никита Иванович. Он все еще был хорош собой и знал это. Высокий, статный, осанистый, как говорили про него, сановитый, как добавляли другие, в меру плотный, одетый в богатый, залитый золотом камзол, он, однако, не надел орденов и регалий — был частный обед, и этикет не требовал соблюдения всех правил. Овальное, почти круглое лицо хорошо подчеркивал белоснежный, в три локона тщательно завитый парик.

Он поднялся и спокойно поздравил саму именинницу, потом ее мужа и родителей…

Она приняла его подарок с царственной непосредственностью и хотела было передать мужу, но Александр Сергеевич деликатно заметил:

— Посмотри, Анна…

Она открыла шкатулку — бирюзовые камни словно осветили ее лицо.

— Боже, как хороши камни, — не удержался Строганов, — Никита Иванович, — он лукаво взглянул на Панина, — неужели и вы решили записаться в число поклонников моей жены?

— Но почему две серьги? — сразу же возразила Анна. Она ни единого слова Строганова не пропускала, чтобы не возразить ему.

— Так носили наши бабушки и матушки, — слегка поклонился Панин.

— Да уж теперь мода не та, что прежде была, — слегка дернула хорошенькой головкой Анна, — теперь носят все одну серьгу…

— Неплохо было бы и поблагодарить Никиту Ивановича за честь и драгоценный подарок, — нашелся Строганов.

— Ой, простите, Никита Иванович, что это я, — сконфузилась Анна. — Покорнейше вас благодарю за столь дивный «хлеб-соль»…

Никита Иванович поцеловал ей руку и в смущении отошел. Этот бриллиант требует прекрасной оправы, думал он, в оправе плохой он и не сияет, и лучей от него немного…

Словно бы извиняясь за сделанную ею ошибку, Анна Строганова позволила, в нарушение всего ранее расписанного этикета, вести ее к столу Никите Ивановичу, усадила рядом с собою. Он чувствовал неловкость и смущение, его плечо почти касалось ее плеча, и влюбленного бросало то в жар, то в холод. Эта женщина словно околдовала его. Но это и неудивительно, такая красавица, она все больше напоминала ему Елизавету царственностью осанки, гордой посадкой головы, а когда Панин вспоминал, как она танцевала, какую гибкость и грацию обнаружило ее тело, он и вовсе готов был прослезиться, что сидит рядом.

Слегка повернувшись к нему, Анна спросила:

— Как продвигается мое дело?

— Боюсь, что слишком медленно, — ответил Никита Иванович, — святейший Синод строжайше против…

— Покойный император мог решить это в несколько дней, — с горечью сказала Анна.

Никите Ивановичу хотелось возразить: за то и поплатился короной, но он ничего не ответил, только пожал плечами.

— Но вы предпримете усилия? — опять спросила Анна.

— Всенепременно, — тихонько ответил он.

Он так хотел выполнить просьбу Анны! Но Екатерина только презрительно оттопырила губу, когда он доложил ей о желании Строгановой.

— Александр Сергеевич — добрый хороший человек, — сказала она, — или госпожа Строганова надеется, что вернутся прежние времена, когда император хотел всех разженить да вновь поженить?

Она знала, что Анна слыла защитницей и поклонницей Петра III и критиковала все ее нововведения. Но, пока она не мешала ей, Екатерина не преследовала Анну, родовитую и обладающую большим влиянием в свете. Царица только попеняла отцу, канцлеру Воронцову, что плохо воспитал дочь, если та хочет развестись с Богом данным мужем.

Александр Сергеевич был за столом весел и разговорчив. Он шутил и рассказывал истории, весело смеялся, был радостен и счастлив…

— Мой шут опять разыгрался, — сердито заметила Анна.

— Императрица считает его добрым и хорошим человеком, — сказал Никита Иванович.

— Императрица, — Анна сказала это так презрительно, что Никита Иванович понял — никогда в ней не исчезнет ненависть к принцессе Цербтской.

— Не продолжайте, — прервал он ее, — не стоит за омарами и токайским обсуждать достоинства и недостатки отдельных персон…

Анна поняла намек.

— Надеюсь, до этого не дойдет, — словно ответила она на тайные мысли Панина, — докатится до ушей Екатерины, и я пропала…

— Мне ведь и обратиться не к кому, — с горечью произнесла Анна тихонько, она тоже боялась, что ее слова будут услышаны кем-нибудь за столом. Но все были заняты отменной едой, возглашаемыми здравицами и никому до них не было дела.

— Но отец — канцлер, всесильный человек, — возразил Никита Иванович.

— Он и слышать не хочет, — ответила Анна, — да и что я могу привести в довод — только то, что противен он мне? Так ведь и он насильно был венчан — приказала матушка Елизавета, вот и женился. А меня кто спросил — отец на седьмом небе был, что дочка за такого богача пойдет, мать тоже радовалась.

— Существует же обряд, церковь венчает, ваше «нет» под венцом, и брак не состоялся бы, — возразил Никита Иванович.

Она расхохоталась.

— Из двух зол выбирают меньшее, — сказала она, — Сибирь, каторга или венец. А не то язык урезали бы да кнутом еще исполосовали…

Никита Иванович согласно кивнул головой. Да, в обычае было — не спрашивать воли девицы, не обращать внимания и на возражения жениха. Хочешь не хочешь — женись… Суровы дедовские законы, мрачен и нынешний домострой.

— А вы почему не женились? — полюбопытствовала Анна. — Али суженую не встретили?

Как ответить ей на это? Действительно, встретил суженую, да не мог жениться — слишком высоко стояла, тосковал по ней столько лет, и перед ее смертью с ней свиделся. А теперь — тоже нет женщины, к которой бы прикипело сердце. И чуть было не сказал ей, что запала Анна в его душу, да решил, что не стоит — играть его страстями нельзя давать повод никому.

— Вот за вас я бы пошла, — пошутила Анна. — Вы — человек положительный, не то, что мой шут…

— Шутите, да не зашучивайтесь, — засмеялся Никита Иванович. А у самого больно екнуло сердце. И тотчас одернул себя — сладка Маша, да не наша…

— Почему вы, Никита Иванович, почти никогда ко мне не заходите? — вдруг спросила Анна. — Даже с визитом. Ко мне многие ездят, у меня и ход отдельный, и Строганов никогда на моей половине не появляется…

— Не хочу пополнять собою стадо баранов, — отшутился Панин, — и как бы госпожа Строганова не подумала, что ухаживать за ней начну.

— Да я госпожа Строганова только по несчастью, — снова посерьезнела Анна. — А что до стада баранов, это вы правы, только и есть, что флирт да разговоры о любви, а серьезным словом и перекинуться не с кем…

— Считаете, подхожу для этой роли — серьезные разговоры вести?

— Комплименты не делаете, подарки прекрасные носите, ничего о себе не говорите — загадочный человек, а говорят, всей политикой заправляете…

— Политикой всей у нас государыня матушка занимается, я так, на подхвате, — отшутился Панин, — да вам серьезные разговоры, я полагаю, ни к чему вести…

Она посмотрела на него, повернувшись так, что лица их оказались почти вровень. Взглянула так, что у него перехватило дыхание и он замер. Еще секунда и впился бы губами в этот чувственный рот, зацеловал…

Но он пришел в себя.

Анна отвернулась, и больше взгляда ее он не видел. Сидел, охваченный пламенным желанием, нагнув голову к тарелке. Вкусная еда отвлекла его, и они больше не разговаривали…

Опустив голову, уткнувшись в свою тарелку, Никита Иванович все думал о ее словах — спроста, шутя или серьезно высказала она это. Так бы сидел и сидел около нее, даже ни словом не обмолвившись, хорошо, грустно, отрадно. Но краем глаза увидел, как в боковую дверь вошел гонец-курьер в армейской походной форме, подлетел к нему лакей в белых перчатках и сразу почтительно подвел к Панину.

Курьер подал пакет, густо усеянный сургучными печатями. Никита Иванович сломал печати, прочел и тут же встал:

— Прошу прощения, всепокорнейше прошу простить, — повернулся ко всему длинному столу, отыскал глазами канцлера, поклонился слегка, — честь имею кланяться…

И быстрыми шагами вышел в дверь. Анна с недоумением поглядела ему в спину и занялась шейкой омара…

Никита Иванович вернулся во дворец и внимательно еще раз ознакомился с депешей, присланной комендантом Шлиссельбургской крепости Бередниковым. Случилась «шлиссельбургская нелепа» и до того оказалась невероятна, что Никита Иванович и поверить не мог, чтобы бунт по освобождению Иоанна Антоновича мог затеять лишь один человек.

«Секретная миссия» по наблюдению за узником крепости поступила в главное заведование Никиты Ивановича сразу после переворота. Приставами, жившими в одном каземате с принцем Брауншвейгским и бывшим императором, коронованным в двухмесячном возрасте, назначены были капитан Власьев и поручик Чекин. Каждую неделю читал Никита Иванович их донесения о здоровье узника, о его особых прихотях и поведении. До сих пор ничего интересного в этих донесениях не было. Неизменно содержали они одно и то же — безымянный колодник жив и здоров, а прочего ничего за ним не наблюдается.

Екатерина подтвердила указ, данный еще Петром III, — живого в руки никому не отдавать.

Инструкция эта, подписанная Паниным, гласила:

«Ежели паче чаяния случится, чтоб кто пришел с командою или один, хотя б то был комендант или иной какой офицер, без именного собственноручным ея императорского величества подписанием повеления или без письменного от меня приказа, и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать и почитать все то за подлог или неприятельскую руку. Буде же так сильна будет рукам, что опастись не можно, то арестанта умертвить, а живого в руки никому не отдавать. В случае же возможности, из насильствующих же стараться ежели не всех; то хотя некоторых захватить и держать под крепким караулом и о том репортовать ко мне немедленно через курьера скоропостижного».

Власьев и Чекин точно выполнили инструкцию. Они убили Иоанна Антоновича, когда увидели, что никакой возможности «опастись» нет…

Капитан и поручик сами были узниками — они не могли выходить из крепости, не могли ни о чем разговаривать ни с кем, питались вместе с Иоанном Антоновичем, и смертельно опротивела им их служба. Не раз и не два просились они помилосердствовать и заменить их, на что Панин неизменно отвечал: «Я не сумневаюся, что вы, находясь в вашем месте, претерпеваете долговременную трудность от положенного на вас дела, однако ж памятую и на то, что вам обещано скоро окончание вашей комиссии. Извольте взять еще некоторое терпение и будьте благонадежны, что ваша служба тем больше забыта не будет, а притом уверяю вас, что ваша комиссия для вас скоро кончится и вы без воздаяния не останетеся. Всегда ваш доброжелательный слуга Н. Панин».

Некто поручик Мирович решился на предприятие, которое должно было освободить Иоанна Антоновича и поставить его царем всея России.

Комендант крепости кратко отзывался, что поручик Мирович не только поставил под ружье всю команду солдат, но и притащил пушку для огня по караульным. Но предприятие кончилось для него неожиданно — уже ворвавшись в казарму, вместо живого императора он нашел мертвое тело.

Комендант Бередников, ранее арестованный Мировичем, сумел освободиться из-под стражи и затем в свою очередь арестовал Мировича и посадил под караул, где тот сейчас и содержится…

Панин немедленно сделал необходимые распоряжения, командировал подполковника Кашкина в Шлиссельбург, чтобы составить протокол обо всем случившемся, приказал похоронить «мертвое тело» и послал императрице в Ригу доклад.

В депеше коменданту Бередникову Никита Иванович писал:

«Мертвое тело безумного арестанта, по поводу которого произошло возмущение, имеете вы сего же числа в ночь с городским священником в крепости вашей предать земле в церкви или в другом каком месте, где бы не было солнечного зноя и теплоты, нести же его в самой тишине нескольким из тех солдат, которые были у него на карауле, дабы, как оставляемое пред глазами простых и в движения приведенных людей тело так и с излишними обрядами перед ними погребение одного не могло их вновь встревожить и подвергнуть каким-либо злоключениям».

Приказание о погребении Иоанна Антоновича могло исходить только от Екатерины, и Никита Иванович дождался его, этого приказания. Она написала Панину: «Тело безымянного колодника велите похоронить по христианской должности в Шлиссельбурге без огласки».

Никита Иванович сразу верно понял «важность злодейства предпринятого и благополучно, Божиим чудным промыслом, на веки тем же самым пресеченного». Екатерина требовала подробностей, и Никита Иванович писал в Ригу:

«Ваше императорское величество просвещенным вашим проницанием сами усмотреть соизволите, что нет в сем предприятии пространного заговора, а дело произведено было отчаянною ухваткою», а найденные у Мировича бумаги лишь подтверждают: «Его сочинения вирши аллегорические довольно доказывают, что сия измена его одним фантастическим безумием затеяна».

Екатерина еще никогда не испытывала прилива таких чувств, такого нервного потрясения. Радость об исчезновении последнего претендента на царский престол, страх, надежда, что нет «обширного плана» у изменников — все смешалось в эти дни для нее. И письма Панина успокаивали ее. Правда, осталось непонятное недоумение о княгине Дашковой — кто-то видел, как Мирович выходил из ее дома. Позже она призвала Дашкову к ответу, но та спокойно объяснила, что Мирович приходил не к ней, а к Панину, квартировавшему у нее. И Никита Иванович тоже подтвердил, что Мирович за несколько месяцев до бунта был у него — он все подавал в Сенат прошения о восстановлении своего доброго имени и о возвращении ему имений в Малороссии, откуда были выходцами его дед и отец. Но отец и дед были изменниками России — они перебежали к Мазепе во времена Полтавской битвы, и казна отобрала у изменников все их имения. Вспомнила Екатерина и свою резолюцию на этом прошении — отказать, изменническим детям и внукам не возвращать ничего.

«Провидение оказало мне очевидный знак своей милости, — писала она из Риги Никите Ивановичу, — придав такой оборот этому предприятию».

Однако спокойствию ее пришел конец, когда прочитала она бумаги Мировича. Манифест, составленный им и его преждевременно утонувшим сотоварищем Ушаковым, гласил:

«Недолго владел престолом Петр Третий, и тот от пронырства и от руки жены своей опоен ядом смертным, по нем же не иным чем как силою обладала наследным моим престолом самолюбная расточительница Екатерина, которая на день восшествия из Отечества нашего выслала на кораблях к родному брату своему к римскому генерал-фельдмаршалу Фредерику Августу всего на двадцать на пять миллионов денег золота и серебра и не в деле и сверх того она чрез свои природные слабости хотела взять себе в мужья Григория Орлова с тем, чтоб уже из злонамеренного и вредного отечеству ее похода и не возвратиться, за что конечно пред Божиим страшным судом не оправдается»…

Эти преступные разоблачения, даже будучи клеветой, способны посеять в народе и недоверие к императрице, и неуважение к женщине. И она потребовала от Панина пресечь зло в самом зародыше, уничтожить яд разговоров. Однако хоть и слышали в Петербурге о шлиссельбургской «нелепе», но разговоров особых, как докладывал ему генерал-губернатор столицы Неплюев, не велось. Екатерина справедливо полагала, что молва народная лишь концом этого дела пресечется и потому потребовала быстрого, незамедлительного следствия и скорого дела окончания.

По совету Панина произвести следствие приглашен был генерал-поручик Ганс фон Веймарн. С немецкой дотошностью собрал он все материалы дела и представил императрице.

Дело длилось недолго. Верховный суд трижды призывал Мировича, тот подтвердил все свои прежние показания и ничего нового не прибавил. Вел он себя достойно и спокойно, только когда надели на него оковы, заплакал. Хотело было собрание высокое начать его пытать, но Екатерина через Вяземского, генерал-прокурора, запретила.

Приговор гласил:

«Отсечь ему, Мировичу, голову и, оставя тело его до вечера, сжечь оное вместе с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет».

Все участвовавшие в бунте Мировича были покараны: несколько солдат и офицеров были приговорены к наказанию шпицрутенами и ссылке в каторжные работы, а солдаты из шлиссельбургского гарнизона разосланы по дальним командам.

Приговор был приведен в исполнение поздней осенью. Мировича казнили, а потом сожгли на Петербургском острове, на Обжорном рынке. Барабанным боем, как и в Москве, созваны были жители на смотрение казни. И как и в Москве, ожидали все, что казнь будет для виду — сделают политическую казнь, как и Гурьеву с Хрущевым.

Но палач сделал свое дело точно — он показал отрубленную голову народу, и народ ахнул. Мост напротив Обжорного рынка содрогнулся, и перила обвалились…

Впервые за четверть века отрубали голову преступнику и показывали народу. Смертная казнь в России была восстановлена. И долго еще толковал народ, что со времен матушки Елизаветы не было на России такого кровавого действия. И многие призадумались…

Сначала в манифесте Екатерина упомянула о Власьеве и Чекине, которым велено было соблюдать и призирать Ивана, они же и пресекли жизнь его. И только потом она спохватилась, и в дальнейшем о них уже нигде не упоминалось. Их наградили щедро и отпустили по домам с подпискою, чтоб нигде до самой смерти ничего не упоминали об арестанте.

Хоть и поднялась волна злословия в Европе на счет Екатерины, да было уже поздно — твердой ногой встала она на престоле, дважды покрыв своей порфирой цареубийц…

Кто упомянул при Павле известие о казни Мировича, Никита Иванович так и не дознался. Но, прочитав записки учителя математики Семена Порошина, случайно найденные, понял, как старается Порошин очернить мать Павла, рассказывает о Петре только хорошие вещи, например, что тот уничтожил Тайную канцелярию, которая занималась пытками. И он же допустил рассказать воспитаннику о казни Мировича, стараясь сопоставить эти два события. Никита Иванович не мог и думать, чтобы можно было воспитывать в Павле враждебность к матери-царице. Порошин был уволен и выслан в дальний гарнизон.

Никита Иванович не примирился с тем, что Павел, его Павел, порученный Елизаветой, обобран, что у него, наследника по праву, мать отобрала корону. Но и восстанавливать сына против матери считал делом позорным и зазорным — значит, на то воля Божеская, думал он и все ждал, когда же начнет приобщать сына к государственным делам Екатерина.

Она и в самом деле вроде бы стала внимательнее к сыну, часто навещала его, интересовалась успехами в учебе. Но царица не была настоящей матерью — не любила Павла, и он был нужен ей только как опора трона, наследник. Никита Иванович вполне привязался к брошенному и одинокому ребенку, и Екатерина часто досадовала: «Можно подумать, что наследник больше ему сын, чем мне…»

А Панин мечтал о тех временах, когда сядет на престоле Павел: честный, правдивый, тонкий политик, восставит правильные хорошие законы и будет готов жизнь свою положить за отечество. И по мере сил старался готовить его к этой тяжелой доле и ответственной роли.

Глава десятая

«Не ко времени затеял Кирилл Разумовский свою возню, — нахмурился Никита Иванович, когда узнал об интригах Разумовского. — Не ко времени». Никита Иванович хлопотал о союзе всех северных государств Европы: надо же и обезопаситься когда-то России. Раз уж так случилось, что не погибла Пруссия, волею Божьей не только выжила, но и спасение получила от Петра III, да еще и все завоеванные земли словно с неба к ней свалились, то теперь ничего не остается, как завести с ней дружбу, искать ее расположения, прочный, глубокий, долговременный мир установить. Никита Иванович вообще был человек миролюбивый, всякую войну считал самой большой роскошью для страны, а Россия не могла себе позволить роскошествовать.

Совсем недавно в Россию приехал старый его знакомец барон Ассебург, вместе с которым устраивал он западни французским проискам в Стокгольме, в Швеции. «Когда то было», — грустно вспоминал Никита Иванович. Ассебург, прежде чем представиться Екатерине, приехал к Панину. Обнялись, расцеловались. Старая дружба не ржавеет. Ассебург — датский посланник при русском дворе — постарел, погрузнел, но все такой же болтливый и откровенный, начал сразу же пичкать Никиту Ивановича свежими европейскими сплетнями.

Никита Иванович только улыбался и не говорил Ассебургу, что давно в курсе многих новостей, но свежие его забавляли. Они просидели до самого утра, вспоминая былые приключения, и Никита Иванович был рад, что еще один сторонник Северного союза появился у него. Надо было, чтобы и Швеция продолжила союз с Россией, заключенный в те времена, когда Панин подкупал членов государственного совета, членов ригсдага, они вынесли против воли Ловизы Ульрики Шведской решение войти в войну против ее царственного брата Фридриха. Теперь Фридрих заискивал перед Россией. Спасенный однажды, он не хотел опять оказаться в том же положении, в каком оказался перед смертью Елизаветы.

Мало того, что Фридрих держался за мирный договор с Екатериной, он старался хоть какую-нибудь услугу оказать Панину. Недавно, совсем на днях, прусский посланник граф Сольм известил Никиту Ивановича, что его король сообщает сведения о готовящемся в России заговоре.

Потом граф так отписывался к своему патрону:

«Панин вполне оценил этот знак приязни вашего величества к ея императорскому величеству и был очень благодарен за доверие вашего величества к нему лично… Что же касается до самого известия, то Панин тотчас догадался, о чем идет речь, и смеясь, объяснил мне весь этот заговор. По его словам, уже несколько месяцев назад императрица получила известие, что именно он, Панин, вместе с гетманом Разумовским затевают заговор с целью низвергнуть императрицу и возвести на престол великого князя и что этот заговор должен быть приведен в исполнение во время путешествия императрицы в Лифляндию. Ея императорское величество была, однако, настолько великодушна, что с негодованием отвергла подобное известие и не лишила своей милости тех лиц, которые были названы ей как заговорщики».

Подоплека у этих слухов была, и совсем неожиданная. И Панин знал о ней давно. Еще с тех времен, когда в Стокгольме состояли у него на жалованье шпионы-агенты, он пользовался и во всей России сетью своих осведомителей, людей, принадлежащих не только к кругам придворным, но и к самым разным слоям населения. Он держал в руках нити собираемых сведений. Иначе удержаться при дворе, при постоянных оговорах, доносах и наговорах, невозможно было…

Порывшись в архивах, Панин нашел документы, которые относились к посольству императора австрийского в 1684 году. Петру Первому было тогда двенадцать лет, Иоанну, его брату — тринадцать, и правила Россией их сестра Софья. Посольство это последовало за разгромом турок под Веной польским королем Яном Собесским. Яган Христофор, барон с Жирова, да Себастьян, барон с Блюмберка, говорили страстные и увещевающие речи. Поражение-де под Веною нанесло Турции такую рану, от которой она уже никогда не излечится, и братьям-царям необходимо воспользоваться этим положением.

«Черное море, — заливались соловьями послы императора, — страстно желает принять вас в свои распростертые объятия. Вся Греция и Азия ожидают вас. Как прежде России трудно было стать твердою ногою в Крыму, в настоящее время вам легко это исполнить. Настало время подчинить вашему господству эту хищную птицу и заставить всех душегубцев подпасть вашей короне. Возьмите Константинополь, в котором должен находиться престол Ваших Патриархов»…

Голицын, фаворит Софьи, два раза ходил на крымских татар, и оба раза безуспешно, хотя и стал гетманом казаков. Петр Великий два раза осаждал Азов, воевал с Турцией и навсегда уничтожил «поминки» — дань крымскому хану. Но и теперь еще не пробита была торная дорога к Черному морю. И просеку эту прорубить вслед за Петром можно было только при содействии казаков Запорожской Сечи…

Гетманом их сделала Елизавета Кирилла Разумовского в 1750 году. В 1722 году в Глухове учреждалась малороссийская коллегия с преобладанием в ней русского элемента и первым ее президентом после смерти Скоропадского был С. А. Вельяминов. Потом шесть лет гетмана вовсе не было, в 1728 году гетманом назначен был Данила Апостол, при котором сидели знатные великороссийские особы, а со смерти его по пятидесятый год снова гетмана не было. Петр Первый разрушил Запорожскую Сечь и решил не возобновлять гетманства, но Елизавете понадобилось место, приличествующее Разумовскому, и она гетманство восстановила. Но восстановлен был только почетный титул, приносивший большие доходы Разумовскому, а гетман Малороссии оставался просто царедворцем.

Петр Великий не просто так разрушил Сечь — казаки взяли сторону шведов, и гетман Мазепа изменил царю. Полтавская битва поставила все на свои места.

И вот Разумовский решил стать гетманом не по титулу только. Едва Екатерина уехала в Лифляндию, он отправился в свой Глухов…

Казаки были в большом возбуждении. Прежние их вольности, оставленные Петром Великим, нарушились при Екатерине. Новороссийский губернатор Мельгунов вербовал казаков во вновь формируемый Пикинерный полк, началась запись малороссиян в однодворцы, цехи, купечество и в государственные крестьяне, уничтожались запасы пороха, сами заводы, выпускавшие его, закрылись, и порох теперь доставлялся только из Москвы.

Казаки волновались, были уже стычки с русским отрядом, ропот поднимался по всей старшине…

Кирилл Разумовский смекнул, что время подходящее и его гетманская должность может стать наследственной. Он тоже хотел быть царьком, хоть и гетманом по призванию…

Не долго думая, он созвал все малороссийские чины в Глухов и устроил генеральное собрание. Подговоренные и подкупленные Разумовским старшины и полковники начали сеять семена раздора — поговаривать, чтобы сделать гетманство наследственным в роду графов Разумовских. Вспыхнули распри, потому что никогда Малороссия не знала династического правления, а всегда свободно выбирала гетмана. Однако Кирилл работал в поте лица. Составлена была челобитная на имя императрицы и предварительно послана в Киев, чтобы заручиться поддержкой архимандрита Киево-Печерской лавры Зосимы Валькевича и митрополита Киевского Арсения Могилянского. Отец Зосима не только отказал в подписи под такой челобитной, но еще и пригрозил церковным отлучением. А Арсений прибавил, кажется: «И тою милостью гетману, которую имеет, довольным быть должно»…

Разумовский не успокоился. Он вновь созвал в Глухове генеральное собрание и под нажимом заставил подписаться под челобитной. Старшина вся отказалась, а все полковники и сотники подписали — им было много заплачено.

С этой челобитной и приехала депутация в Петербург, а потом нагрянул и сам Разумовский.

Екатерина читала и кипела от возмущения. В челобитной было сказано:

«Как для ненарушимой целости высоких ея императорского величества и всей империи интересов, так и для всегдашнего утвержденных малороссийских прав, вольностей и привилегий, и для избежания народу разорительных трудностей, иметь надобно гетмана от такой фамилии, которая в непоколебимости своей ко всероссийскому престолу верности более других утверждена».

Расписаны были и заслуги Разумовского: граф-де Кирилл гетманствует уже четырнадцать лет, у него большие земли в Малороссии, обязанной ему столь многим, несомненно, что и сыновья, «которые столь благородно воспитуются, будут подражать отцу».

«Того ради на усердное сие обещание желание просят малороссийские чины явить монаршее благоволение и утвердить указами дозволение избрать после нынешнего гетмана достойнейшего из сыновей его»…

Никита Иванович читал челобитную прежде Екатерины, вручил ей, едва она вернулась из Лифляндии.

— Что скажешь, Никита Иванович? — прочитав челобитную, спросила Панина Екатерина.

— Хороший предлог вовсе уничтожить власть гетмана, — спокойно ответил Никита Иванович.

— Как это? — удивилась Екатерина простоте ответа.

— Выйти из этого положения можно, только уговорив гетмана подать в отставку. Переговоры будут долгими, но иначе нельзя. Зарвался Кирилл Григорьевич.

— Что старшина скажет? — посетовала Екатерина.

— Кирилл Григорьевич края своего не знает, доверил все старшине, а она лихоимствует, спешит забирать еще оставшиеся свободными села. Русские чины сдерживают старшину, народу послабление дают…

— И опять ты прав, Никита Иванович…

— Пришлось и этот вопрос изучить, — скромно поклонился Панин.

Гетмана уговаривали долго. Пришлось отдать ему в содержание гетманское обеспечение в пятьдесят тысяч рублей да десять тысяч в пенсию из малороссийских доходов, да город Гадяч со всеми селами и деревнями, да Быковскую волость, да дом в Батурине — не дом, дворец.

Однако и с этой задачей справился Панин. Гетман в отставку подал, и гетманскую должность уничтожили, хоть и зарился на нее Григорий Орлов. Спросила совета о Григории Екатерина у Никиты Ивановича, хоть и знала, что никакой Орлов не гетман, а это возмущение может использовать против нее же.

— Последствия большие могут выйти, — ответил Панин.

И просьбу Григория оставила Екатерина без последствия.

Так лишилась Малороссия последнего гетмана и была отдана в российское подданство по всем российским законам…

Для управления Малороссией была создана коллегия, а президентом ее назначен генерал-губернатор края П. А. Румянцев.

«Лисий хвост и волчий рот» надо было иметь Румянцеву, чтобы успокоить малороссов. И он действовал точно по инструкции, данной ему для управления краем…

Иронический смех Панина был лучшим ответом прусскому королю на его беспокойство — Екатерина так укрепилась на престоле, что всякий слух о противлении ее власти мог вызвать только улыбку…

В один из ненастных зимних дней, когда над городом повисла туманная мгла и костры на перекрестках горели почти весь день и всю ночь, вошел, даже не вошел, а ворвался в кабинет Никиты Ивановича брат Петр.

Никита Иванович вскочил и кинулся навстречу брату. Обнялись и оба прослезились — давно не виделись, оба с нежностью относились друг к другу.

— Приехал, вот, — нескладицу забормотал Петр.

— По такой-то дороге, да по снегу, да в метель, — ласково выговорил Никита Иванович.

Никита Иванович все понял. Значит, беременна Марья Родионовна, будет и теперь на их старом засохшем дереве молодой росточек.

Вот радость-то.

— И по такой-то дороге да беременную жену взялся везти? — заревел он. — Вовсе у тебя ума не стало…

— А ничего, она у меня крепкая, — нежно ответил Петр Иванович.

— Сей же час к ней, да лекаря, медика придворного, да что из теплого, — заволновался Никита Иванович.

— Да у меня уж повитуха там хлопочет, к тебе вот только вырвался…

Никита Иванович опять хотел обругать брата, но времени на это уже не было — верный Федот скоро заложил карету, и братья помчались по туманному городу к старой квартире, которую снял еще Василий. С той поры она так и осталась пристанищем Паниных.

— Ежели сын народится, — говорил по дороге Петр Иванович, — Марья Родионовна решила в честь тебя Никитой назвать, а коли дочь — Катериной, — он грустно улыбнулся.

Катериной звали умершую жену Петра Ивановича.

— Зачем это Никитой, — нарочито сурово ответил старший брат, — будет, как я, старый пень, бобыль бобылем…

— И что ты в самом деле, неужели кругом девок нет? — сердился Петр.

— Да ведь не на всякую глаз упадет, а потом майся всю жизнь, — уклонился от ответа Никита Иванович.

Не мог же он признаться брату, что души не чает в Анне Строгановой, что без нее и жизни себе не представляет, а она — мужняя жена, и Синод развода не дает. Пришлось запросить даже в Ватикане Римскую церковь. Но и там не склонны разбивать церковный брак…

Синод опрашивает свидетелей, требует оснований для развода — родители говорят, и все знакомые тоже — ничем не ущемляет Александр Сергеевич своей жены, полную волю ей дал, содержит в роскоши и неге, чего еще надобно женщине? Да и дела тянутся такие десятилетиями — не спешат духовные лица. Вот если бы Екатерина вмешалась, но и она против, Строганов у нее на самом хорошем счету, и она не хочет ему несчастья. А он, видно, на все готов, чтобы не потерять красавицу Анну…

Никита Иванович тяжело вздохнул.

Они доехали скоро, хоть и полна была улица колдобинами мерзлой грязи.

И уже в крохотной передней, в холодных сенях услышали крик…

— Что, что, что? — закричал Петр Иванович и кинулся к лестнице, но ноги подвели его, и он тяжело осел прямо на приступку. Никита Иванович бросился вверх, обогнул брата и подскочил к низкой двери, ведущей в светелку. Рывком распахнул и вбежал внутрь, но остановился на пороге, смущенный и растерянный. Низкая и широкая комната была жарко натоплена, запахи лекарств и трав носились в воздухе, а на широкой белой кровати, стоящей прямо посредине, горой возвышалась Марья Родионовна.

Рот ее широко раскрылся в крике, а стоящая рядом старуха в белом, повязанном по самые брови платке и кожаном фартуке приговаривала спокойно и негромко:

— Кричи, кричи, милая, легче будет, никому нет до тебя дела…

Увидев Никиту Ивановича в шубе и заиндевевшей шапке; Мария Родионовна кричать не перестала, но замахала рукой, указывая повитухе на вошедшего.

— Ой, бесстыдник, — обернулась к нему повитуха, — пошел вон, не видишь, женщина рожает, а он зенки вылупил…

Смущенный и растерянный Никита Иванович попятился, закрыл дверь и потихоньку спустился к брату, все еще тяжело дышавшему на приступке лестницы.

— Что, что? — не уставал он повторять…

— Повитуха там, — смущенно забормотал Никита Иванович, — прогнала меня, «бесстыдником» назвала.

Петр Иванович бессильно замолчал, а потом как спохватился:

— Что-то рано, неуж с самой первой ночи? — и покраснел под взглядом Никиты Ивановича.

Ноги его отошли, и он тяжело встал, провел брата в низкую просторную горницу.

Крик все продолжался, и оба они, поеживаясь, сбросили шубы, присели к столу. Дворовые девушки то и дело проносились через горницу — то с большим тазом в руках, то с ушатом горячей воды, то с полотенцами.

На них никто не обращал внимания.

— Как она кричит, — морщился, как от зубной боли, Петр Иванович, — Катюша так никогда не кричала, постонет немного и все…

— Значит, здорова, коли так кричит, — смущенно отзывался Никита Иванович, успокаивая брата.

Наконец кто-то из дворни догадался принести самовар, они налили чаю в чашки, но сидели, не притрагиваясь ни к чаю, ни к меду, поставленному на большом круглом столе, ни к мелким баранкам, насыпанным в резное деревянное блюдо.

Никита Иванович еще никогда не был в таком положении, не доводилось ему слышать криков роженицы, и он страдальчески морщил брови при каждом стоне. Ему хотелось хоть что-то сказать брату, но он не смел и рта раскрыть.

Крики смолкли, наверху зашуршали, забегали, засуетились. Потом опять закричала женщина, так протяжно, воюще, по-звериному, что Никита Иванович содрогнулся. Так, значит, страдает женщина, дарующая жизнь младенцу…

Петр Иванович уже немного отошел и все рвался идти наверх, но Никита Иванович удерживал его.

— Помочь ты ничем не можешь, повитуха строгая, — говорил он, — сиди уж, безногий…

Петр Иванович болезненно морщился, страдальчески кривил рот и говорил, говорил, словно желая словами заглушить крик жены…

Они сидели так долго, что казалось, никогда не кончатся эти стоны в промежутках между криками тоскливой боли, беготня и шум наверху.

Голос Марии Родионовны поднялся до такого истошного визга, что Никита Иванович вздрогнул, а Петр побледнел и сидел, словно приговоренный к казни.

Немного погодя раздался странный мяукающий писк…

Наверху еще пошуршали, пошумели, пробежали девки с тазами, наполненными чем-то красным. И в дверях светелки появилась суровая повитуха.

— Который тут отец-то, — крикнула она сверху, — иди погляди, тятя, на наследство свое…

Оба брата вскочили, но Никита Иванович вовремя одумался и опять опустился на стул. А Петр Иванович на негнущихся, словно деревянных ногах медленно побрел к лестнице.

Он шел, держась за резные перильца с таким непонятливым и недоумевающим видом, что Никита Иванович испугался — вот упадет, вот скатится с лестницы.

Но Петр Иванович поднялся и медленно вошел в низкую дверь…

И тут же вылетел из светелки:

— Никита, да ты погляди, какая красавица!

Он высоко поднимал на руках крохотный сверток, в котором виднелась одна только сморщенная красная мордочка, нелепо растягивающая рот, весь беззубый и сморщенный.

— Дочка, Катеринушка, у нас, — крикнул Петр Иванович и снова влетел в низкую дверь…

Никита Иванович не удержался и тоже поднялся в светелку. Ему и хотелось войти, и было страшно.

Едва отворив дверь, он увидел Машу. Она лежала на высокой подушке, живот еще возвышался под одеялом округлой горой, но она весело говорила:

— Да дайте же мне поесть чего-нибудь, ужас, как голодна, не ела весь день, совсем заморили с голоду…

И Петр Иванович, счастливый и сияющий, носился по светелке со свертком на руках и вглядывался в красное беззубое сморщенное личико и ворковал:

— Господи, такая красавица, каких свет не видал…

Глава одиннадцатая

С некоторых пор Никита Иванович довольно охладел к делам. Все, что он предлагал государыне, встречало такой мощный отпор со стороны партии Григория Орлова, что он и не надеялся провести в жизнь начинания, о которых мечтал и о которых так много говорили они с Екатериной перед переворотом. Правда, со смерти Бестужева-Рюмина потерял Григорий хитрого и ловкого советника, а сама Екатерина начинала понимать, что за ангельской внешностью Григория не скрывается ничего, кроме удальства, молодечества и откровенной глупости. Тем не менее все мысли и идеи Никиты Ивановича извращались самым странным образом.

Григорий очень рассчитывал вступить в брак с императрицей. Вся его родня толкала его, поддерживала, а Бестужев даже ездил по высшим сановникам империи с письмом, в котором будто просили они вступить в брак с Григорием «буде наследник хвор, болезнен, часто неможет и от того расстройка дел государственных произойти может».

В ответ на это письмо Екатерина получила заговор Хитрово и убедилась, что семейство Орловых своей наглостью, высокомерием и заносчивостью сумело отвратить от себя почти всю гвардию, не говоря уж о родовитых семействах.

Орлов знать ничего не хотел, пустился в загул и любовные приключения, оскорблял и обижал свою августейшую любовницу и покровительницу.

Екатерина страдала от его измен, изводила сердце подозрениями, но твердо стояла на своем — императрицей ей не быть, коли пойдет замуж за Орлова. А свои честолюбивые мечты она не намерена была пустить по ветру даже ради этого красавца.

Царица переписывалась почти со всей Европой, ей так хотелось прослыть просвещенной монархиней, а для этого нужны были дела. Панин внушал ей свои идеи, старался провести в жизнь преобразования, но все они получали какой-то странный оттенок, выворачивались словно бы наизнанку…

Нужны просвещенные законы, которые бы и самого государя могли обуздывать…

Законы? И Екатерина созывает собрание для составления нового Уложения для законов, созывает всех, даже депутатов от крестьянского сословия. Депутаты спорят и ругаются целый год, но так ни к чему и не приходят. Дворяне возмущены, что какой-то крестьянин смеет сидеть в одном с ними собрании и даже речи говорить.

Нет, русские помещики еще не дошли до мысли, что свободный крестьянин, как в Швеции, может работать лучше, кормить всю страну, а не только своего господина.

Идея Панина вывернулась наизнанку — дебатами, разговорами. Он с горечью сознавал, что не созрела еще Россия для отмены крепостного права, что дворянство — темное и невежественное — не откажется от рабов и сметет любое правительство и любого государя, покусившегося на его господство.

Екатерина подтвердила указ Петра о вольности дворянской. Петр разрешал дворянам выходить в отставку по своему желанию — Екатерина еще расширила эти права. Теперь дворянин мог вообще не служить, а жить трудом и промыслом крепостных. Последние обязанности этого класса были уничтожены. Дворянство имело теперь только права. Даже защиту государства Екатерина признала необязательной для господ…

И дворяне выжимали из своих крепостных все, что могли. Безнаказанность усилила жестокость, рабство стало невыносимым.

Видел это Панин, с горечью сознавал, что рабство — тормоз для развития России, и мягко, ненавязчиво старался и Екатерине внушать эти мысли. Но трон подпирался дворянством, и Екатерина не могла подводить мину под свое царствование.

Панин не раз указывал Екатерине, что население уменьшается, что крестьяне бегут в другие страны, тем пополняя население тех государств.

— Надо увеличивать население? — снова переворачивала его мысль Екатерина. — Будем ввозить колонистов.

И ввезла немцев и даровала им лучшие земли, вроде бы пустующие, но почти повсеместно занятые русским населением.

Немцам отводили самые плодородные земли, обеспечивали их деньгами на переезд, селили в уже построенных домах.

Местные крестьяне возмущались, когда их просто выселяли, сгоняли с земель. Колонисты-немцы благоденствовали, а русский крестьянин снова оставался гол, бос, наг и бежал искать лучшей доли.

Екатерина поручила опекать новоприбывающих переселенцев Григорию Орлову. Земли, занятые местными крестьянами, он решил дать им на выкуп, а если не могут выкупить, отнимать. Наделы колонистам были отданы бесплатно и в двадцать-тридцать раз превышали наделы крестьян.

Интересно, что эти немцы не испытали никакой благодарности к столь щедрой для них императрице: когда много лет спустя в Крыму было решено поставить памятник Екатерине, колонисты отказались вносить пожертвования и демонстративно отсутствовали на его открытии. Зато в 1901 году на их деньги в Москве на Божедомке был сооружен памятник германскому канцлеру Бисмарку.

Сколько Никита Иванович ни старался, но образ отца, Петра III, таинственным образом исчезнувшего, манил и пленял воображение наследника. Он не помнил его — слишком редко наведывался тот к сыну. Только однажды, когда в Петербург приехал принц Георг Гольштейн-Готторпский — дядя Петра и Екатерины — уговорил его Никита Иванович сделать Павлу экзамен. Не прямо обращался к царю, а через принца, иначе заманить императора к родному сыну не представлялось возможности. Петр отговаривался: «Все равно я в этом ничего не понимаю», — но дядя настаивал.

Петру пришлось присутствовать на экзамене. Павел очень волновался, и Никита Иванович долго успокаивал цесаревича.

Однако экзамен провели, и обрадованный отец бросил фразу, которая запомнилась Павлу на всю жизнь:

— Право, думаю, этот плут знает больше нас с вами…

Эту фразу Павел берег в душе. Никто, конечно, не заговаривал при нем об отце, и эта таинственность сформировала у него мнение, которое он потом высказал в письме к Никите Ивановичу в такое время, когда уже можно было думать о цельности характера Павла:

«Вступил покойный мой отец на престол и принялся заводить порядок, но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный. Прибавить к сему, что неосторожность, может быть, была у него и в характере, и от ней делал многие вещи, наводящие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против персоны его, и погубили его»…

Панин замечал, что ум Павла крепнет, и ум логический, и отношение его к Екатерине стало существовать по контрасту с отношением к отцу…

Никита Иванович все больше и больше разочаровывался в Екатерине. Он видел, как фавориты наполняли ее двор, как раздаривала она крепостных, ордена, чины, богатства Григорию и Алексею Орловым, понимал, что императрица страшится, боится удальцов, потому и задабривает. Своему сыну, наследнику престола, отпускала она деньги со скупостью истой немки-хозяйки.

Встреча с Анной Строгановой повернула его жизнь в другое русло. Едва вставал он, как с тщательностью делал туалет, заботился о нарядах и париках, уезжал в дом Строгановой и проводил там не только целые дни, но и ночи.

Но никогда не оставался наедине с хозяйкой дома.

Вечно у Строгановой толпился народ — обожатели, искатели денег, самый разный люд, все больше из богатых и знатных.

Никита Иванович подолгу разговаривал со всеми, играл в карты нередко до пяти-шести часов утра, но никогда не мог остаться с Анной наедине, никогда не мог сказать ей о своей глубокой привязанности и любви.

Поведение его, однако, вызвало толки не только в Российской империи. Панина уже знали в Европе, знали, кто стоит за всеми дипломатическими интригами и интересами России, и иностранным государям была небезразлична фигура первого министра по иностранным делам. Его пытались подкупить, предлагая немалые деньги, но он, всегда нуждавшийся в средствах, с негодованием отвергал взятки, слыл неподкупным и старающимся ради только интересов России. И потому малейшее его слово переносилось в Европу.

Вот как писал об этой поре его жизни сэр Джордж Макартней государственному секретарю герцогу Графтону в Лондон:

«Упомянув в письме от 8-го текущего месяца о намерении моем подробнее описать вам положение Панина при здешнем дворе, берусь за перо, чтобы уведомить вашу милость, что, хотя он по-прежнему еще облечен министерской властью и все дела по-прежнему зависят от него, однако я опасаюсь, что влияние его слабеет. Несколько месяцев тому назад он страстно влюбился в графиню Строганову, дочь канцлера Воронцова, даму необычайной красоты и живого ума, развитого путешествиями и украшенного всеми совершенствами образования. Она рассталась с мужем с год тому назад… Я не предполагал, что эта страсть Панина повлечет за собой серьезные последствия, и думал, что по всем вероятиям будет непродолжительна, а посему до сих пор не считал нужным говорить о том вашей милости, но теперь страсть эта достигла таких размеров, что я не могу далее обходить ее молчанием, тем более, что как сама дама, так и ее друзья употребляют самые хитрые уловки для того, чтобы не дать остыть этому чувству… Для Панина вредные последствия, возникающие от этих несчастных отношений, состоят в том, что по его небрежности и рассеянности все дела в застое или подвигаются с более чем русской медлительностью, сам же он начинает терять уважение общества, которому трудно простить человеку его лет, положения и опытности до того нескрываемую и юношескую страсть. Враги его не преминули воспользоваться этим случаем для того, чтобы выставить на вид неприличие и дурной пример такой слабости в министре ея величества и воспитателе наследника престола»…

В уши Екатерине со всех сторон шептали о любви Панина, выставляли на вид его поведение и охлаждение к делам! Но что было Никите Ивановичу до этого! Он ложился спать и мечтал, что завтра увидит свою царицу, теперь безраздельно властвующую над ним. Он вспоминал округлые белые руки, белоснежную улыбку, развившийся локон, спустившийся на шею, золотые волосы. Как походила она на Елизавету, как сверкали ее ясные голубые глаза, как золотились и искрились бриллиантовые подвески на нежной лебединой шее, какие маленькие ушки выглядывали из-под высокой прически, а в них покачивался алмаз величиной с целую фалангу пальца! Он был без ума от ее живости и остроумия, мог разговаривать с ней часами. Но это редко удавалось. Всегда и всюду сопровождала ее целая толпа придворных шаркунов, всегда и всюду была она одариваема лестными комплиментами, подарками, редкостными цветами и фруктами, обожанием целой толпы поклонников ее таланта, ума, красоты…

Она действительно была очень похожа на свою двоюродную тетку — Елизавету. Анна Карловна, ее мать, приходилась двоюродной сестрой императрице, происходила из лифляндских крестьян, и это сказывалось на ее воспитании и образовании. Но Елизавета позаботилась обо всех родных своей матери Екатерины I. Сказочные богатства, титулы — все было сложено к их ногам. Но Анна Карловна Скавронская так и осталась лифляндской крестьянкой, хотя и пообтесалась немного при блестящем дворе Елизаветы. Гоняющийся за богатством, глупый и тугой на ухо Михаил Воронцов, ничего не имеющий за душой, кроме старинного родового титула, позарился на лифляндскую крестьянку Анну Карловну, и не зря. Мало того, что он стал обладателем сказочных богатств, но еще Елизавета одарила его титулом великого канцлера, хотя и знала, что глуп, туп и не способен к делам. И внучатую племянницу свою выдала замуж за наследника богатейшей империи Строгановых, владельцев многих заводов и фабрик, крепостных и денег без счету, чтобы владела этим Анна Строганова, урожденная Воронцова.

Да не пришлось богатство по душе Анне. Совсем молоденькой ездила она за границу с мужем, Александром Строгановым, тоже женатым не по собственной воле. И бегала по модным лавкам, покупала гостинцы для дворовых девушек, отсылала домой вместе с огромными посылками мужа, таскавшего ее по музеям и галереям, по развалинам древних храмов и лабораториям ученых.

Все это быстро опротивело Анне; она не склонна была к увлечениям мужа, и скоро отвращение победило в ней ее природную застенчивость и взяла верх мрачная заносчивость и пренебрежение. Детей у них не было, а Строганов — по-рыцарски воспитанный — предоставил жене полную свободу.

Она не довольствовалась и этим — хотела получить развод и снова выйти замуж — уже по своему выбору. Недостатка в поклонниках у нее не было…

Теперь Никита Иванович день и ночь старался выполнить все пожелания Анны: то пристроить ко двору младшего из троюродных племянников, то выйти к императрице с просьбой о присвоении чина двоюродному ее брату, то найти чин для какого-то дальнего родственника, приехавшего из Лифляндии. Тысячи просьб, и все сопровождались улыбкой, ясным взглядом, туманным облачком недовольства при отрицательном ответе. Кого только не пристраивал Панин! Сам в ужасе думал, что же он делает? Но улыбка Анны сияла перед ним, и он совершал тысячи безумств, только бы заслужить слова ее благоволения…

Ему было сорок девять, ей не дотягивало и до тридцати. Он с ужасом ждал, что она может избрать кого-то из более родовитых. Получит развод, станет свободной и выберет из блестящей свиты, ее постоянно окружавшей, молодого, такого же блестящего. А Панин мечтал о тихом семейном счастье, таком, как у брата Петра.

К сожалению, взгляд его всегда направлялся не на скромных девушек, могущих стать деятельными и верными супругами.

Почему судьба даровала ему такое сердце, которое заставляло Никиту Ивановичу обращать внимание на самых блестящих первых красавиц?

Он вспоминал о Елизавете, и тихая грусть сжимала его сердце, но образ ее вытеснялся другой королевой — Анной Строгановой, и мысли постоянно возвращались к ней.

Сегодня он увидит ее на балу, и Панин придумывал тысячи уловок, чтобы придать себе более молодой и величественный вид. Он требовал от куаферов завивать парик с семью буклями, натирал лицо льдом, чтобы изгладить морщины, и дошел до того, что стал сурьмить брови.

Никита Иванович понимал, что делает глупости, ему становилось смешно, и он решался бросить все, остановиться, не видеть ее!

Но тянуло и тянуло его к ней, и он оставлял все дела и мчался туда, где она могла быть: на спектакле, на балете, в котором блистала, на куртаге, на обеде.

Снова и снова выискивал сановник места, в которых она бывала с неизменною свитою из блестящих придворных, тянувшихся за ней хвостом, и бывал счастлив, если любимая позволяла поцеловать один ее белоснежный пальчик, если ясные глаза обращались к нему с добротой и лаской. Он страдал от неясности и неопределенности их отношений, а Анна уходила от решительных объяснений, ей постоянно было некогда, и она находила лишь возможность бросить ему несколько слов с неизменной просьбой о ком-то или о чем-то.

Он был счастлив выполнить ее просьбу, хлопотал, но в душе смутно понимал, что Строганова просто пользуется его расположением, чтобы вытягивать из него все, что может, и прощал ей, лишь бы она посмотрела на него ласковым взглядом, ибо сердце его трепетало и замирало при одном этом взгляде, при одном повороте ее царственной шеи.

Так и сяк ругал себя «старый кобель, вон уже и брюшко оттопыривает камзол, и седые волоски появились в черных бровях, и горькие складки залегли вокруг рта, а тут — такая красавица, молодая, свежая и румяная…»

И все равно ехал туда, где бывала царица сердца, выполнял малейшие просьбы, одаривал царскими подарками, залезая в долги, и ждал ласкового взгляда, улыбки, как небесного дара.

Панин охладел к делам — депеши ждали и еще подождут, государи Европы могут и должны подождать, пока он видит Анну. Да и что по сравнению с ней все судьбы мира, что по сравнению с ее улыбкой все заботы и хлопоты! Никита Иванович мечтал держать Анну в своих руках, мечтал, что она родит ему наследника, он неотрывно думал о ней и только о ней…

Не раз и не два упрекал он ее, что не дает ему достаточно доказательств своего к нему расположения, но Анна ускользала от ответа, находила тысячи причин, чтобы держать его возле себя, но и не приближать слишком. Панин устал от неопределенности, от пустоты ее обещаний и однажды не выдержал:

— Анна, я вас люблю, скажите мне свое «да», и я буду счастливейшим из смертных. Если вы не любите меня, скажите прямо, и я не стану вас преследовать. Поглядите, как хихикают все окружающие вас поклонники — старый лис, на кого ты заглядываешься, кому целуешь ноги, кому отдаешь весь жар и пыл души? Душа моя изныла, я не могу больше так. Вы не хотите одарить меня лаской, зачем же я буду приезжать к вам и преследовать вас своими взглядами и подарками. У вас прекрасная душа, и она не должна выносить лжи и лицемерия. Я люблю вас, скажите «да» или отошлите меня…

— Никита Иванович, вы для меня самый лучший из людей, — потупилась Анна, — как я желала бы составить ваше счастье, но ведь есть же к этому препятствия, мой развод до сих пор в рассмотрении…

Она взглянула на Панина. Рот его сурово сжался, и Анна поняла, что может потерять такого драгоценного поклонника.

— Хорошо, — сказала она, — приходите завтра к черному ходу, я велю не закрывать… Заходите прямо в диванную, я буду там одна…

Он нежно поцеловал ей руку. Неужели свершится его счастье, неужели богиня сойдет к нему с небес?

Никита Иванович уехал настолько счастливый, что весь этот день и весь следующий только и думал, что наконец-то останется с нею наедине, сможет поцеловать белоснежную шею, погладить бархатистую кожу, сможет обнять и прижать к груди эту раззолоченную красавицу, с которой связывал столько надежд…

Эти два дня Панин провел как в тумане. Ему приносили какие-то бумаги, он что-то подписывал, не глядя, не вникая в смысл, говорил какие-то слова, не думая, какое произведет впечатление. Даже забыл поцеловать на ночь цесаревича, и тот надулся и весь день старался показать, как обижен на своего воспитателя.

Никите Ивановичу не было дела ни до чего, в его глазах стояла она, богиня, царица, обладательница его души и его тела, его сердца и всего, что ему принадлежало. Даже известие, что Екатерина даровала ему и брату титул графа, воспринял он совершенно равнодушно.

Какое ему было дело до всех почестей мира, если его ожидало неземное счастье, которое держала в своих белоснежных ручках эта удивительная женщина, наконец-то сошедшая с олимпийских высот, чтобы даровать ему, самому ничтожному из людей, высшую радость и высшее счастье, что он видел на земле. И глаза его с лучезарной любовью обращались к образу Господа, висевшему в кабинете: «Господи, за что даруешь ты мне такую радость? Чем заслужил я, презренный, твое благоволение, что сделал я? Господи, благодарю тебя за это, благодарю тебя за то, что ты доставляешь мне миг самой бесценной радости, ты даешь мне твое благоволение…»

Он еще долго молился и плакал от счастья, и не подозревая, что можно так любить и так быть благодарным судьбе за ее милость…

К вечеру того дня, когда Анна назначила ему рандеву, он начал готовиться с самого утра. Никита Иванович тщательно делал свой туалет, разглядывая в потускневшем зеркале немного оплывшие и отяжелевшие черты, помадил поредевшие волосы и тщательнее обычного требовал завить парик. Потребовал белоснежное белье, все в кружевах и вышивке, тщательно просмотрел камзолы и приказал подать самый лучший, а уж о чулках и подвязках говорил с такой настойчивостью, что переменил пять пар подряд, пока не выбрал самые тонкие и самые лучшие. Туфли сто раз перемерил, чтобы выбрать наиболее модные, но и самые удобные. Словно старая кокетка, перебирал свои одежды, облекая свое отяжелевшее тело в самые красивые наряды. Сам смеялся над собой в душе, но замирал от счастья, когда думал об Анне. Неотступно стояла она в глазах его, и руки его опускались сами собой. Как, она, такая молодая, царственная и прекрасная, согласилась на расположение к нему? Он и верил, и не верил своему счастью…

Вечером, завитой, нарядный, завернулся в темный плащ, скрывая лицо и блестящий наряд под толстой материей, отпустил всех слуг. На площади подозвал одного из извозчиков, уселся в самый темный угол пролетки, с трудом дождался, пока проедет версты три до дома, где теперь обитала Анна, переехав из дворца на Мойке, вышел и бросил извозчику весь кошель, набитый монетами.

— Не жди, — сказал он, — буду тут долго…

Извозчик уехал, а Никита Иванович с трудом добрался до черной лестницы и отворил низенькую дверь, предназначенную для слуг и поставщиков.

На лестнице было темно, едва горела на приступке площадки одна свечка в жестяном шандале. Никита Иванович поднимался по полутемной лестнице, и сердце его замирало. Он видел перед глазами все тот же милый и царственный облик. Она ждала его теперь, и Никита Иванович ступал с жаром и нетерпением.

Еще одна низенькая дверь, он едва пролез в нее, согнувшись, перешел полутемный коридор, едва освещаемый такой же одинокой свечкой в простом шандале, поставленном у дверей диванной.

Распахнул дверь диванной и замер.

Анна сидела на канапе, непохожая на себя, царственную, в кружке поклонников. Диванная освещена была худо — горели лишь свечи, поставленные между миртовых деревьев, расположенных по углам большой залы, да возле канапе стоял канделябр на пять свечей, выгодно освещавших красоту Анны.

Длинное голубое платье скрывало всю ее фигуру, а высокий стоячий воротник, тщательно накрахмаленный, вышитый узорами, подчеркивал стройность шеи, ее мраморную белизну.

Анна встала навстречу Никите Ивановичу и стояла у канапе, пока он прошел расстояние от двери до ее дивана.

Он шел медленно и осторожно, словно боясь расплескать чувство восторга и радости, вспыхнувшее в нем, едва увидел ее. Как она прекрасна! Золотистые волосы не были уложены в высокую прическу, а мягкими волнами вскинуты над теменем и заколоты драгоценными костяными гребнями. Голубое платье, слегка просверкивающее серебряными нитями, обволакивало всю фигуру, стройную и высокую.

Он бросил в угол свой плащ и упал к ее ногам. Ее руки, белоснежные и округлые, потянулись к нему, и он обнимал ее колени и целовал, целовал ее голубое платье.

— Встаньте, Никита Иванович, — нежно произнесла Анна, и Панин поднялся с колен и обхватил тоненькую талию. Она прижалась к нему лицом, и глаза его оказались вровень с ее высоким стоячим воротником, почти прозрачным и вышитым затейливыми узорами.

Прекрасная женщина прижалась к нему. Глаза его уловили какое-то движение на ее воротнике…

Медленно, переваливаясь на узорах и проваливаясь в тончайшую сеть, ползла по нему вошь…

Удивляться этому не стоило. Придворные дамы и кавалеры обзаводились чесалками на длинных ручках слоновой кости, чтобы при случае побеспокоить насекомых, гигиена двора — вся еще показная, скрывала и вшей, и клопов, и блох. Принять ванну было целым событием, а крестьянских бань в своих усадьбах вельможи чурались — слишком низким казалось им мыться в таких топившихся по-черному банях.

Никита Иванович завороженно следил за движениями вши. Отвратительное бледно-серое, почти прозрачное насекомое медленно и тяжко ползло по искуснейше вышитому воротнику, совершая какой-то лишь ему ведомый путь. Никита Иванович не отрывал глаз от насекомого. Вошь ползла и ползла, а руки Никиты Иванович разжались сами собой, а ноги чуть отступили в сторону. Анна все еще прижималась к нему, ожидая, когда возлюбленный начнет раздевать ее, а он стоял, вперив взгляд в серую, мертвенно-бледную вошь, ползущую до воротнику этой спесивой красавицы. Вся его страсть мгновенно улетучилась, и он ожидал мгновения, когда можно будет уйти необидно для ее самолюбия. И не знал, как ему поступить…

— Анна Михайловна, — произнес он уже отвердевшим голосом, — простите великодушно, но долее я не могу задерживаться, дела, знаете ли…

Он еще что-то говорил, лепетал какие-то слова, а сам думал, как ему выскользнуть из ее дома.

Анна в изумлении вскинула голову.

— Не понимаю, — гордо бросила она.

— Великодушно простите, — снова заговорил Панин, — не подумал, что могу оторваться от дел. Еще раз прошу простить меня…

Он отодвинулся от нее, подхватил плащ и почти бегом спустился по полутемной лестнице…

Уже на улице, выглядывая извозчика, Никита Иванович содрогнулся от отвращения. Анна исчезла из сердца и души, как будто ее и не бывало там никогда. Вместо нее теперь стояла в его глазах вошь…

Улица была темна и пустынна, переулки глухи, и Никита Иванович шагал по самой середине мостовой, увязая в сырой земле. Туфли его сразу промокли, сделались тяжелы и холодны, тончайшие чулки, облегающие ноги до колена, продувались насквозь мокрым ветерком, плащ едва хранил тепло, а извозчика все не было. Он шагал и шагал по самой середине темной мостовой и покачивал головой: «Старый дурак, показал тебе Господь, само Провидение, куда ты полез», — и вся тяжесть последних месяцев улетучилась, и он снова чувствовал себя легко и свободно.

Вдали показалась медленно бредущая кляча с возком, и Никита Иванович кинулся бежать, чтобы догнать извозчика. Он кричал во все горло, останавливая Ваньку, но тот все не слышал, и Никита Иванович, запыхавшись, подбежал уже к самому экипажу. Извозчик сидел с понурой головой: он уже отчаялся найти седоков в такую глухую полночь, но, увидев Никиту Ивановича, закутанного в темный плащ, остановился, бережно подсадил его и шагом повез ко дворцу.

Никита Иванович дрожал от холода в продуваемом возке, но радостно хохотал, и извозчик, лохматый мужик в нагольном тулупе и шапке-треухе, все оглядывался и оглядывался на странного седока. Как будто и барин, в плаще темном, да в парике, а ноги вон в каких тонких башмаках, да и чулочки не по погоде. И подозрение закрадывалось в душу бородатого мужика, привыкшего возить пьяных бар и ловких проходимцев.

Доехав до Зимнего, извозчик соскочил с козел и, прижимая Панина к сиденью, сказал грубым голосом:

— Двугривенный подавай, барин…

Никита Иванович схватился за карманы, но вспомнил, что весь кошель с монетами бросил извозчику, доставившему его к дому Анны, и опять захохотал — экая нелепость, даже дать извозчику нечего.

Лохматый мужик глядел на странного барина, хохочущего в его возке, и думал только об одном — надует барин, не заплатит.

— Погоди тут, — сказал Никита Иванович, отдышавшись от хохота, — вышлю тебе двугривенный…

Но мужик не выпускал Панина из возка, требовал сурово и презрительно:

— Знаю я вас, бескошельных. Тут ходов-выходов видимо-невидимо. Сколь раз возил уже тут всяких — нырнет в дверь, а потом ищи-свищи.

Положение, хоть и комическое, стало надоедать Панину:

— Говорю ж тебе, вышлю, погоди тут…

Но извозчик не унимался и все не выпускал Панина из возка.

— Ладно, — решил Панин, — бери мой плащ, небось, не двугривенный стоит. Да гляди, подожди, вышлю тебе деньги…

Извозчик угрюмо забрал плащ Никиты Ивановича, а тот, в промокших башмаках, в тончайшем белье, роскошном камзоле, скользнул в темные передние дворца.

Федота пришлось разбудить, он давно спал, притулившись на ларе в прихожей панинских покоев.

— Чего, чего? — затараторил он спросонок, не понимая, чего от него хочет Никита Иванович.

Мелких денег в бюро не оказалось, и Никита Иванович дал Федоту четвертной билет. Федот вытаращил глаза.

— Иди, отдай извозчику, ждет у крыльца, — приказал Никита Иванович.

— Помилосердствуйте, Никита Иванович, — взмолился Федот, — и так-то у нас денег нет, а тут четвертной, да извозчику. Ванька, как есть двугривенный стоит…

— Иди, иди, коли говорят, — опять захохотал Никита Иванович.

Он так легко и свободно чувствовал себя, как будто спала пудовая давившая тяжесть.

— Да скажи, за всех, кто не уплатил, я расплачиваюсь, — громко закричал он вслед Федоту.

Тот выскочил по лестнице, дивясь на Панина. Ишь ты, думал он, знать, хорошо приняли его в том доме, куда поехал, раз такой благодетель стал для Ваньки, которому красная цена — двугривенный.

Вытаращил глаза и лохматый извозчик — он уже хотел было отъехать и с горечью думал о том, что господа все норовят проехать бесплатно, а у него семья, и дети, и все дни на морозе…

Федот выскочил с крыльца:

— Ты, что ль, барина вез? — спросил он.

Извозчик встрепенулся — не обманул, однако, барин.

Но когда Федот подал ему четвертной, в ужасе закатил глаза: нет же сдачи с такого билета.

— Бери, бери, все тебе, — заворчал Федот.

От счастья было умчал, но тут же вернулся:

— Плащ барский вот, — кинул он Федоту.

А Никита Иванович упал перед образами:

— Господи, прости ты меня, старого дуралея…

Глава двенадцатая

Сколь много ни говорила и ни писала Екатерина о величии русского народа, Никита Иванович понимал, что далеко еще России до других европейских наций. Трезво и с пониманием дела он относился и к самому русскому народу. Екатерине, нужно было, чтобы прославляли ее, а без России, без восхваления ее нельзя было этого сделать, Никита Иванович с большой долей иронии смотрел на переписку императрицы со своими западноевропейскими корреспондентами, но это шло на пользу поднимающемуся государству, и он одобрительно кивал головой, когда она пересказывала ему те места из писем Вольтера или Гримма, которые считала особенно лестными для себя. Однако в разговорах с великим князем Панин придерживался другой тактики и направлял мысли своего воспитанника на то, чтобы благоустраивать внутреннюю жизнь, буде он воспримет престол.

Он по-прежнему приглашал к обедам у Павла самых лучших людей, мысливших неординарно, прекрасно понимая, что такие разговоры за столом лучше западают в мысли и память молодого великого князя.

Барон Ассебург за столом рассказывал о путешествии в Швецию и упомянул город Торнео.

Павел всегда обращался к Панину, помня, что тот Швецию знает как свои пять пальцев — двенадцать лет жизни там заставили Никиту Ивановича глубоко и основательно изучить жизнь этого государства.

— Каков этот город? — спросил великий князь.

— Дурен, — коротко ответил Никита Иванович.

— Хуже нашего Клину или лучше? — снова спросил Павел. Он побывал в Клину, и его грязь, нечистота и сама крестьянская архитектура произвели на него самое плохое впечатление.

— Уж нашего-то Клину, конечно, лучше, — улыбнулся Никита Иванович, — нам, батюшка, нельзя еще о чем бы то ни было рассуждать в сравнении с собою. Можно рассуждать так, что это там дурно, а это хорошо, отнюдь к тому не применяя, что у нас есть. В таком отношении мы верно всегда потеряем…

Знакомил он Павла и с основами русской политики. В политике Никита Иванович придерживался точки зрения барона Корфа, умнейшего дипломата и дельного человека, хоть и изгнанного когда-то из Швеции за слишком уж грубые и давящие шаги по отношению к шведскому правительству и его королю. А барон Корф не уставал повторять, что главнейшее дело для России — такая тактика организации взаимодействия северных стран, чтобы интересы всех этих государств соблюдались в равновесии. Только тогда и Россия бы получила передышку от непрестанных войн в своем районе Балтийского моря и могла бы развивать внутреннюю экономику без борьбы с соседями.

Для Панина это положение стало главным, и все свои силы он направил на укрепление и создание такой северной системы. Никакого плана у него не было, но в своих каждодневных занятиях у него всегда идея эта была в уме, и с этой точки зрения он и решал все сиюминутные проблемы.

Главным было «поддержание дружбы и согласия» с соседями. А для этого необходимо обеспечить на севере Европы равновесие сил. Профранцузской коалиции требовалось противопоставить союз северных держав, и вовсе не обязательно скреплять его каким-либо единым связующим документом, а достаточно разработать взаимодополняющие друг друга соглашения по различным вопросам. Но и Екатерина, и Панин добивались, чтобы Россия в таком союзе занимала господствующее положение, давая своим союзникам минимум выгод, а получая максимальную пользу. Надо было «вывести Россию из постоянной зависимости и поставить ее способом общего Северного союза на такой степени, чтоб она как в общих делах знатную часть руководства иметь, так особливо на севере тишину и покой ненарушимо сохранять могла»…

Покончив с романом с Анной Строгановой, Никита Иванович вернулся к делам, в несколько дней разгреб все бумажные завалы, накопившиеся за несколько месяцев, и принялся с рвением наблюдать за политикой всех стран Европы. Ему нужно было, чтобы Пруссия помогала России в польских и турецких делах в обмен на помощь против Австрии. Англия должна была содействовать России в Швеции и Турции, получая за это поддержку в случае столкновения с Францией или Испанией.

Война с Австрией была далека — Пруссия уже не хотела ее, зная, во что выльется столкновение, Фридрих боялся теперь войны, как огня.

С Данией Панин уже почти договорился путем взаимных уступок. Эта страна была важна для России и сама по себе, поскольку в ее руках находились проливы — ключ к Балтийскому морю, да еще могла и помочь в шведских делах. Недаром он так дружил с датским посланником Ассебургом.

Польша была бы полезна, если бы в ней укрепилась прорусская партия. В случае столкновений с Портой она могла бы оказать России большую помощь.

От Швеции Панин ждал только одного — чтобы не лезли стокгольмские политики в Россию, не смотрели жадными глазами на завоеванные соседкой в Северной войне земли. И там нужен был лисий хвост и волчий рот.

Такая последовательная и дальновидная политика требовала умных и знающих, ловких и пронырливых дипломатов, способных отстаивать интересы России. И Никита Иванович постоянно искал и привлекал в свою коллегию именно таких людей. Россия в царствование Екатерины отошла от обычая ставить на такие должности взяточников, лихоимцев, родственников влиятельных вельмож.

Про самого Панина пытались было говорить, что он подкуплен Фридрихом, потому и стоит за союз с этой державой. Но Екатерина прекрасно понимала роль Пруссии в Северном союзе и с негодованием отметала все доносы на Панина. Никогда, она это знала, не был Никита Иванович корыстен, никогда ни от кого не получал взяток и пенсий, его интересовали лишь глубинные интересы России, польза Отечеству. Практика мздоимства была широко распространена, и даже сам фельдмаршал Миних не раз с гордостью заявлял, что он «имел честь служить на жаловании Великобритании». И только Никита Иванович никогда не запятнал свою репутацию — честь и достоинство они с братом ставили выше богатства и знатности…

Никита Иванович теперь неустанно работал над своей идеей, и в Екатерине он находил полное понимание — она и ценила Панина за то, что интересы России ставил он выше интересов собственных. «Будь Панин на месте Бестужева, — иногда думала она, — никогда бы не быть Семилетней войне, от которой Россия только пострадала и ничего не приобрела». И была рада, что отделалась от старика.

Иностранные посланники же не могли себе представить, что можно быть столь преданным Отечеству, смотреть так далеко, планомерно и последовательно проводить свое направление в политике. Потому и приписывали Панину то пруссофильство, то говорили, что он всецело «в руках французов», то утверждали, что переметнулся на сторону австрияков. Однако Панин уже давно знал, что не Пруссия влияет на политику России, а Фридрих II вынужден делать то, что необходимо Екатерине и России. И даже писал по этому поводу одному из дипломатов: «Мы имеем удовольствие видеть, что его прусское величество, буде не без внутренней зависти, по крайней мере со всей наружной искренностью и податливостью, содействовал везде успеху дел наших»… В случае необходимости Фридриху наносили и чувствительный ущерб. Конечно, и Фридрих при случае старался навредить России, и часто императрица называла его «иродом», а Панин только морщился. Он тоже не любил Фридриха, хотя и знал, что союз с ним необходим и выгоден Отечеству…

Но при дворе русской императрицы были и верные помощники прусского короля. И одним из них был ее фаворит Григорий Орлов. Вот его ничего не стоило подкупить, хоть и купался граф в богатстве и уж, казалось бы, не мог не радеть о благе Отечества, коль стояла во главе его Екатерина, любовница, чуть было не ставшая женой…

Польский вопрос еще долго занимал умы русских дипломатов. Хоть и «сделали» польского короля Екатерина с Паниным, но все время приходилось следить за соседкой. В Петербург явился от имени Станислава Понятовского Северин Ржевуский, близкий друг короля. Для начала он выхлопотал у Екатерины сто тысяч червонцев для Понятовского на обзаведение, а потом приступил к основному делу, с которым прибыл в столицу. Ржевуский подал Панину записку, в которой от имени польской республики испрашивалось согласие императрицы на изменение конституции. В Польше до сих пор действовало право «либерум вето». Если только один депутат сейма отвергал какой-либо пункт установления, отвергалось все оно. Теперь предлагалось отменять не все решения, а лишь ту часть, по которому поступало вето от депутата. Это ограничило бы свободу шляхты, усилило власть короны.

Никита Иванович нашел такое предложение разумным. И решил поговорить с Екатериной, чтобы убедить ее в этом. Но Ржевуский сделал ошибку — прежде всего показал записку Сольмсу, посланнику Фридриха, а тот немедленно сообщил королю. Его не устраивало улучшение дел в Польше, анархическая слабая Польша была ему полезнее. И он завалил Сольмса письмами с требованием переубедить Панина. Никита Иванович отверг все предложения Сольмса. Тогда тот обратился к Орлову и получил убедительную помощь. Григорий сумел заставить императрицу не поддаваться на провокации Понятовского, а действовать согласно пользе Пруссии. Екатерина под этим нажимом отказалась дать свое разрешение на изменение конституции. Никита Иванович был потрясен…

Эта ошибка потом дорого стоила России.

Сам Григорий не стал бы вмешиваться в политику — он в ней ничего не понимал. Но мысль ему подал Бестужев, получивший круглую сумму от Сольмса. Екатерина не могла отказать своему любимцу. И опять сталкивался Никита Иванович с этим вечным влиянием фаворитов, которое так ненавидел, с которым боролся всю жизнь и от которого теперь уже надеялся избавиться только с воцарением Павла…

Зато в Швеции Панину удалось очень сильно ослабить французское влияние. Шведские магнаты получали от Франции большие субсидии, но после Семилетней войны ослабленная Франция платила редко и неохотно. И Панин предложил Екатерине, чтобы французские деньги были заменены английскими. Екатерина удивилась, но Панин объяснил ей всю интригу.

Купцам Англии давно хотелось проникнуть на шведский рынок, а таможенные тарифы не давали им сделать этого. Зато Англия много теряла на вывозе из Швеции железа. Торговое соглашение могло бы привлечь ту и другую стороны. Тогда английские субсидии заменили бы французские. Уговорив посла Англии, Панин стал ждать результатов. Переговоры были начаты, но в Версале возмутились и приказали своему послу держаться грубо и настойчиво. В Стокгольме обиделись, в результате соглашение было заключено. С Англией у России заключен был экономический союз. Россия развязала себе руки, обеспечив безопасность на севере…

В феврале 1767 года и с Польшей был заключен оборонительный союз, которому предшествовала долгая и изнурительная дипломатическая борьба. Панин вздохнул свободно — он усиленно благодарил князя Репнина за огромную работу в Польше, им проведенную, но также подкрепленную войсками Екатерины. Теперь можно было не опасаться войны с Портой…

Но война грянула и вовсе неожиданно. К повороту событий, вызванных волнениями в Польше, Панин не был готов. Сработала отвергнутая Екатериной поправка к конституции…

В небольшой городке Бар на юге Польши образовалась враждебная России конфедерация. Рядом проходила граница с Австрией. Неподалеку кочевали и крымские татары. Польский сейм обратился к Екатерине с просьбой направить войска на подавление мятежа. Но толку от регулярных частей было мало. Конфедераты рассеивались в одном месте, собирались в другом. Мятежи и волнения стали возникать в разных местах. Станислав Понятовский совершенно растерялся, ничего не предпринимал, да и не знал, что делать.

Конфедераты истощили терпение украинских крестьян, вспыхнуло восстание гайдамаков. В Польше грозила начаться настоящая гражданская война. Этим воспользовалась Турция…

Посол России в Константинополе Обресков доносил Панину, что здесь зреют воинственные настроения. Достаточно одного толчка, чтобы турки выступили против России. Никита Иванович торопил Екатерину с подавлением беспорядков, но событие, само по себе незначительное, подогретое французским послом, вызвало резкое обострение обстановки.

Отряд гайдамаков занял Балту, крохотный городок на границе Польши, принадлежавший крымскому хану. Местечко это населяли люди самых разных национальностей: татары, русские, евреи, сербы, греки, торговая ярмарка собирала купцов из всех стран. Гайдамаки пограбили местных богатеев и ушли, а мусульмане в отместку стали убивать и грабить православных. Гайдамаки вернулись, задали перцу туркам, а потом помирились с ними и снова ушли.

Вот тут и сыграл свою роль французский посол в Константинополе. Он подкупил балтского начальника Якуб-агу, и тот доложил в Константинополь, что русский отряд разграбил Балту. Обрескова вместе со всеми работниками посольства немедленно арестовали и бросили в тюрьму. Это означало войну.

Никита Иванович разрывался. Надо готовиться к войне с Турцией, Польша бурлит — надо успокоить, а Екатерина придумала себе занятие — она решила привить оспу, а значит, всю организацию этого дела возложила опять-таки на Никиту Ивановича.

Панин выписал из Англии доктора Димедейла, и Екатерина вместе с наследником, тоже подвергшимся процедуре, отбыла в Царское Село, чтобы несколько недель ждать результатов.

Монархиня, державшая все нити управления в своих руках, оставила государство на волю Никиты Ивановича и удалилась от дел.

Никита Иванович работал день и ночь — рассылал депеши русским послам с указаниями, как поступать, если война начнется, приказал Захару Чернышову держать южные войска в состоянии боевой готовности, графу Румянцеву советовал срочно пополнить военные склады, князю Репнину рекомендовал провести передислокацию русских войск в Польше, чтобы начать отражение нападений турок или крымского хана…

Когда Екатерина вернулась в столицу и ознакомилась с положением дел, то схватилась за голову — не знала, чем заниматься в первую очередь.

И она вернулась к замыслу Никиты Ивановича, который отвергла пять лет назад, — учредила государственный совет. Во главе поставила Панина и поручила ему же и подобрать членов.

Никита Иванович отнесся к созданию совета без особого энтузиазма — этот орган, буде он сделан еще пять лет назад, был бы подготовлен к теперешней сутолоке, а тут приходилось все начинать заново.

Однако задачу свою выполнил, и скоро совет собрался на первое заседание. Разумовский, двое князей Голицыных, генерал и вице-канцлер, Никита Иванович с братом Петром, князь Волконский, генерал-аншеф Захар Чернышов и, конечно же, Григорий Орлов. Екатерина настояла на его кандидатуре — ей нужно было, чтобы кто-то высказывал ее собственные мысли, если она сама не решится предать их гласности.

На первом же заседании совет решил единодушно — войну вести и не оборонительную, а наступательную, с тем чтобы удержать свободное мореплавание на Черном море. А с Польшей надобно утвердить такие границы, чтобы навсегда спокойствие не нарушалось…

Тут же совет принял решение разделить армию на три корпуса — наступательный под началом Голицына, оборонительный под командованием Румянцева и обсервационный. Петр Иванович высказал сведения, что у него были — турецкая армия должна собираться при Адрианополе и частью при Бабадаге. Что направление Турции в войне будет на Польшу, в этом совет был единодушен. И не ошибся.

Агенты доносили, что турки собирают армию в четыреста тысяч, хотят перейти Днестр близ Хотина и занять Варшаву. Свергнув польского короля, намереваются турки двинуться на Россию через Киев и Смоленск. Их будет поддерживать крымский хан…

Вот когда пригодились все союзные трактаты, подписанные с северными соседями. Фридрих крепко решил держаться за Россию, поскольку война, превратившись в общеевропейскую, смела бы его, Дания осталась надежным союзником, совместные усилия северных стран, уже объединенных в часть северной системы, удержали Швецию от нападения. Долго прощупывал Никита Иванович Австрию и добился, что эта страна обязалась придерживаться нейтралитета.

Больше всего беспокоила Никиту Ивановича Польша. Сильная королевская власть могла бы помочь России, но шляхта не желала слушать никаких резонов и продолжала междоусобную бойню, расшатывая самые устои государства.

Не дожидаясь официального объявления войны, крымский хан Крым-Гирей ворвался в южные районы России, сжигая все на своем пути и уводя в плен мирных жителей. Он подошел к Елизаветграду, но не взял его — артиллерия начала обстрел, и плохо вооруженные татары испугались пушечных разрывов. Гарнизон города, маленький, плохо подготовленный, тем не менее решил сражаться до последнего. Хан отошел и повернул в сторону Киева. И вот тут-то начались его злоключения. Это последнее в истории нашествие татар на русскую землю кончилось до того бесславно, что Панин, получая донесения, радовался до слез. Крымцы заблудились в степи — польский проводник сбежал — зима выдалась суровая и снежная, конница замерзала. Кончилось тем, что хан вернулся в свою ставку в Каушанах и там умер. Говорят, его отравили турки…

Первым столкнулся с турками корпус князя Голицына. Он переправился через Днестр, разбил их отряд и подошел к Хотину. Но взять его без осады оказалось невозможно, и Голицын снова отошел за Днестр.

Получив это сообщение, Екатерина рассвирепела — ей нужны были скорые победы. Она настояла на совете, чтобы Голицына заменил Румянцев, и оказалась права. Румянцев применил против турок новую тактику, и победы последовали.

Оборонительный корпус возглавил Петр Панин.

Со слезами на глазах Никита Иванович провожал брата на войну.

Он умолял Марию Родионовну остаться в столице, чуть ли не стоял на коленях перед нею, когда узнал, что и она вместе с мужем и дочерью уезжает под Бендеры, осада которых была намечена оборонительным корпусом. Крохотная Катерина, обряженная и снаряженная в поход, держалась за край материнской юбки.

— Мария Родионовна, — сурово пенял Никита Иванович, — хоть дочь пощадите. Это же отрасль панинская, наш росток. А ну, как прилетит ядро, которое и вашего отца разорвало, а ну как шальная пуля — не простите себе…

— Мое место рядом с супругом, — твердо и ласково выговаривала Мария Родионовна, — что он без нас? Что мы без него? Он — наша опора, а мы — его опора. Где он, там и вся семья, где мы, там и он.

Петр Иванович тоже пытался отговорить Машу, но она только взглядывала на него, и он умолкал. Без ее заботы, без ее лечения его подагрических ног он тоже не мыслил себе пребывания в армии.

— Мария Родионовна, — повысил голос Никита Иванович, — буде надобно, заготовлю приказ императрицы…

— Никита Иванович, ну посудите сами, какая же я супруга буду, ежели оставлю Петра Ивановича без присмотра? Я буду тут блаженствовать, а он умирать будет от болей? Кто его накормит, кто ноги ему попарит? Никому я не доверю, никогда не оставлю нигде Петра Ивановича, хоть вы мне что говорите…

Она до сих пор и до конца дней своих называла мужа на вы и величала по имени-отчеству…

Никита Иванович вздохнул с завистью и тайным одобрением — удивительная жена досталась Петру. А ему, видно, так весь век и куковать одному…

— Прошу вас, Мария Родионовна, — смягчился Никита Иванович, — вы уж пишите мне обо всем. Знаю, Петр не охотник до писем, а вам я доверяю, будете мне докладывать о его здоровье, а паче всего о моей дорогой племяннице…

Мария Родионовна согласилась:

— Могли бы и не говорить такого, все равно бы писала вам ежедневно…

Мария Родионовна сдержала слово.

Едва доехали они до Москвы, а уж Мария Родионовна оповестила Никиту Ивановича.

5 сентября 1769 года написала она ему первое письмо из всей серии писем о своих приключениях во время русско-турецкой кампании.

«И в сей день для меня наисвященнейший никак не могла я пропустить мой милостивый, любезный друг Никита Иванович, чтобы через сие не изъявить моего к вам подобострастного почтения и искренней преданности.

Петр Иванович сегодня после обеда непременно отъезжает. Известная моя к нему сердечная привязанность подаст вам способ и заочно видеть мое теперешнее состояние. И хотя я сама, если во вторник не успею, то непременно рано в середу выеду отсель. Но все не прежде, как на винтер-квартирах (на зимних квартирах) с ним увижуся. К сему же имею вас уведомить, что для дорогой Катеньки я ту английского офицера жену, которую мне посольша рекомендовала, за двести рублей принять договорилась и если вид ее и вся наружность нрава не обманчива, то лучше, кажется, воспитательницы достать здесь трудно. Во всем видно ее воспитание благородное, а при том учена истории, географии, арифметике и сверх собственного аглинского языка по-немецки и по-французски, последнее выговаривает, как природная француженка. И сколько ее здесь знают, все поведение и нрав ея очень хвалят. А мне она так полюбилась, что если бы я не предпочла Катенькину за ней надобность, я бы непременно взяла ее с собой. Почему и покорно прошу вас, когда вы с посольшей увидетесь, за доставление мне столь способной воспитательницы ее поблагодарить.

Посылаю вам, батюшка, 12 тиковых платков, какие вы любите, и еще бочонок виноградной теши, которая, сказывают, отменно хороша, через что вы можете усмотреть, что не только милостей и дружбы ваших, но ниже охоты не забыты мной, которая, поручая себя в неотменную милость, пребывать не перестанет с большим почтением и беспредельной привязанностью.

Всенижайшая услужница ваша графиня Мария Панина…

А ниже письма шла шутливая приписка:

«За тем переписать велела, что, написавши сама, насилу разобрать могла, так сжалилась с вами, чтоб вы лишнее время на разборку моих писем не теряли, я же помню, что от недосугов ваших у вас еще при мне сапоги искривились. Хотя шучу, но грустно мне чрезвычайно»…

Уже из Харькова, где остановилась она вместе с Петром Ивановичем на зимние квартиры, написала Никите Ивановичу заботливое и теплое письмо:

«…С несказанным удовольствием, батюшка, дорогой друг граф Никита Иванович, получила я вчерась ваше приятное письмо. Весьма чувствительно мне, что я в письмах моих могла вас оскорбить противу моей истинной воли, показав вам во оных мое огорчение в неполучении от вас долгое время никакого известия. Прошу мне, батюшка, не причитать того в негодование на вас, что никогда, право, в сердце совсем вам преданном, поселиться не может. Но примите уверения лишь в единственном знаке моей к вам нелестной привязанности, по коей не могла я спокойно так долго быть в неведении о любезном вашем здоровье. Я очень знаю, сколь мало времени вы на то имеете. А одно слово от вас в письме к Петру Ивановичу, пока я с ним вместе, будет для меня довольным доказательством вашей ко мне неоцененной милости, в коей ни малейшим образом, и не получая от вас писем, ни на минуту, ей-ей, не усумнелась.

Письма вашего, что прежде вы писали ко мне, я не получила, и думаю, что вы то отгадали, заключив, что оно где-нибудь валяется под лавкой. Простите, батюшка, мой милостивый друг! Спешу теперь к обедне, а затем не имею больше времени, как только подтвердить вам мое то искреннее почтение и чувствительное признание моих к вам обязательств, с коими по смерть пребуду

Всепокорнейшая услужница г. Марья Панина».

Прежде самых важных бумаг извлекал Никита Иванович из кипы пакетов и огромных конвертов, запечатанных сургучными печатями, скромные желтенькие конверты, в которых бесхитростным и теплым словам Марий Родионовны казалось тесно на скромных листочках почтовой бумаги. Редко удавалось ему читать такие простые русские слова — казенные бумаги все грешили многословием и затемнением смысла в путанице слов, а письма Марии Родионовны показывали простую и возвышенную душу, ее теплое родственное к нему отношение. Скромные небогатые подарки радовали его душу, отходившую от неприятностей и невзгод, столь обильных в это время, заставляли забыть о дворцовых интригах и наговорах, доносах и поклепах. Он с удовольствием прочитывал письма жены брата и представлял себе эту красивую женщину в суете и заботах, отдыхал душой во время чтения ее писем. Редко кому из русских женщин того века удавалось писать так просто и вместе с тем возвышенно, в ходу был все больше французский, а то и немецкий язык, и русского слова почти невозможно было услышать среди дворцовой суеты и сутолоки. Письма Марии Родионовны доставляли ему большое удовольствие и снова и снова угнетала его мысль: нет, не стать ему семьянином, не найти такую суженую, чтобы так заботлива была, так проста и бесхитростна…

Мария Родионовна словно бы тоже смутно чувствовала эту тайную тоску Никиты Ивановича и поверяла ему все нужды и заботы, словно старому хорошему другу.

«…С отправляющимся теперь курьером нельзя мне было преминуть, чтоб вас сим, батюшка, любезный граф Никита Иванович, не отблагодарить за изъявленный ко мне ваш ласковых отзыв в последнем письме Петру Ивановичу. А притом имею еще вас, батюшка, просить к усугублению моих к вам обязательств, по просьбе дяди моего князя Кантемира, не оставить, чем вам возможно будет оному помочь в том, о чем он к вам письмом своим через своего курьера отправленным, объясняя, просьбою своею утруждал, в чем я, как на вашу ко мне милость, так и на природное великодушие несумненно надеюсь.

Теперь скажу вам о себе. Наше пребывание здесь не столько, право, скучно, как может быть вам, в резиденции живущим, представляется. Компания у нас всегда предорогая и ежедневно многочисленная. Лишь дамы очень молчаливы. Однако, как я сама довольно говорлива, то мне и не противно, что оне дают мне в том полную волю. Я же приучила их играть в карты, чего они прежде не делали. А кои на то не согласились, тем по счастию полюбилось распускать золото, из чего мне двойная прибыль. Первое, что они в глаза мне не глядят и не встают передо мною ежеминутно, а другое, что сия оккупация избавляет меня от сухих вопросов, на кои они обыкновенно очень коротко отвечают. А при том делают тем мне и выжигную прибыль»…

Никита Иванович хохотал, читая эти строки. Ему вспомнилось, как потихоньку щипала золото из галунов княгиня Дашкова, вытаскивая из ткани золотые нити — при том же делала она это в богатейших гостиных и таскала к себе домой. А Мария Родионовна нашла занятие бездействующим дамам — давала им старые галуны, заставляла расплетать нити и оставлять целыми золотые полоски…

«…Сама же я с теми, кто повеселее и говорливее, играю в вист или в ломбер. И так наши дни изрядно протекают. В большие ж праздники бывали у нас балы, которые тем веселее петербургских, что все на них самоучкой и с превеликой охотой танцевали…

Простите меня, что я сими безделицами нужное время у вас занимаю, и позвольте лишь только вам еще сказать, что наш Рогожин просил у меня усильно о его деле вам напомнить и просить вашего по оному неоставления и что напомня заключаю сие письмо к вам дитинным почтением и преданностью

Ваша услужница графиня

Мария Панина».

Читая это письмо, Никита Иванович только усмехнулся. Могла бы и не напоминать Машенька о Рогожине. Он был флигель-адъютантом Петра и управлял имениями внучатых племянников Никиты Ивановича — Александра и Алексея Куракиных, опекунами которых были оба брата Панины после смерти родителей маленьких братьев. Рогожин исполнял свои обязанности добросовестно и взыскательно, и Никита Иванович особенно благоволил к этому управителю…

И никак не скажешь, что рядом — турки, что Петр Иванович все дни и ночи проводит в хлопотах по приготовлению к осаде Бендер — отлично укрепленной и хорошо защищенной крепости, что легкие слова и милые безделицы Марии Родионовны скрывают под собой постоянную тревогу за командующего русской армией, постоянную готовность к опасности, смерти…

И уж вовсе обеспокоился Никита Иванович, когда получил еще одно письмо Марии Родионовны, из которого понял, что она готовится вскоре снова стать матерью…

«…Не получа еще случая ответствовать вам, мой милостивый и любезный друг, граф Никита Иванович, на ваше приятное письмо, полученное мною через курьера Тутолмина. Имела счастие я еще на сих днях с курьером Карташовым получить другое, наполненное от вас дружескими и для меня весьма лестными выражениями.

Теперь же, получа способ к вам писать с отправляющимся отсель, за оба ваши письма ко мне сим изъявя перед вами мою чувствительную благодарность, на первое имею вам ответствовать, что по делу князя Адоевского я к нему уже писала, дабы он через Петра Богдановича вам объяснил все со всею точностью все до него принадлежащее, и ни мало не сумневаюсь, что вы в чем возможно будет помочь ему не отречетесь, как вы меня в том обнадежили.

Жалею, что Модель (имеется в виду химик, действительный член Академии наук) не нашел в водах, от меня присланных, довольно минералу. Может статься, тому причиною и то, что она брана в осеннее время, смешанная с дождевою, и на поверхности, а не в самом ключе оной.

Перстень моего брата Кантемира он может сделать сам приехавши, по своему вкусу. В протчем же остается лишь мне навсегда быть признательной за принятой вами труд по всем сим от меня, в надежде вашей ко мне драгоценной милости, возложенным на вас комиссиям, второе тем более усугубляет к вам моих обязательств, что в доставлении для меня повивальной бабки, вы ничего не упустили, хотя по нещастию моему со всем тем я ее не получаю. Что же касается той, которую Григорий Николаевич вам представил, то я поручила отпущенному на время отсюдова в Москву доктору Далю заехать в Глухов и, ее отыскав, своими об анатомии вопросами сколько возможно екзаменовать, и меня оттоль уведомить, прямую ли она имеет в том науки или одне небольшие принсипии с практикою? Получа же от него известие, я не умедлю сообщить вам о ней мои последние намерения. Сверх же того я еще просила означенного доктора стараться и в Москве лучшую, к приезду на срок сюды уговаривать в таком случае, если он глуховскую не довольно искусною найдет…

Вы сказываете, что описание жизни моей вам понравилось, и дозволяете то вперед продолжать. Я же хотя и имею записку о моем вояже, которая, надеюсь, могла бы вас рассмешить, но того теперь затем не посылаю, что Петр Иванович превеликую кучу бумаг к вам с нужными делами отправляет. Посему я не имею причины опасаться, чтоб моя шутка не была вам так неуместна, как после ужина горчица. И для того оную я к вам пришлю с другим курьером, присовокупя за пожданье и описание здешних пикников, кои недавно зачались у одного француза, думаю, гораздо ваших консертов веселее, где вы от скуки в вист заигрываетесь. Если бы я не опасалась, что мое ничего не значащее письмо может вас задержать от важнейшего какого дела, то я бы и еще его продолжать не поленилась. Но устрашась сею мыслию, спешу оное закончить.

Пребывая вам с нелицемерною преданностью и большим почтением навсегда покорная услужница ваша Графиня Мария Панина»…

«Вот и еще один росточек от дерева Панинского будет», — с нежностью думал Никита Иванович и горячо хлопотал о повивальной бабке. Ах, если бы то был наследник, если бы сын родился у брата, — замирало сердце в чаянии, что будет и мужской продолжатель рода Паниных. И как это Мария Родионовна в преддверии такого события все продолжает болтать о пустяках и как это не бережет свое здоровье, и ласково выговаривал в письмах брату.

Но что будущая мама здорова и даже весела, показывали и следующие ее письма.

«…Прошу сделать мне одолжение и, взяв от Рогожина еще таких обоев по 200 аршин, прикажите обить ими ваши комнаты, что будет очень недурно. А мне тех обоев прежде мая ни на что не надобно. К тому же Мишель (француз-банкир и купец в Петербурге) для меня успеет их выписать и вместе с теми, кои вы уже приказали ко мне в Москву доставить. Пожалуйте, батюшка, от сего не отречитесь. Я вам божусь, что у меня голова болит, когда воображаю, что в вашей спальне малиновые штофные обои, а стулья полосатые атластные. Мне больше писать не дают…»

Никита Иванович только покачивал головой — вот же, находит еще и какую заботу о нем, старике-бобыле, проявить — обои ей, вишь, у него не нравятся. И снова с нетерпением ждал ее писем с известиями о здоровье.

«…Здесь только вам теперь сказать успею, что я совсем здорова и с нетерпением ожидаю вашего на наши последние письма ответу, через который бы я узнала — есть ли мне какая надежда к получению из Петербурга несносную колдунью (повивальную бабку), от которой однако же спасение моей жизни зависеть будет, или же мне оставаться придет без всякой помочи на волю Божию. Знаю, что вы сие почтете за малодушие и меня осудите, но воля ваша: здесь меня застращали трагическими рассказами о многих женщинах, без помочи умерших со здешними бабками, чего мне, право, не хочется. Несчастное предчувствие моей прабабушки сбылось спустя 5 лет — она скончалась в родах на 30-м году жизни. Это письмо теперь особенно грустно и тяжело ложится на сердце. Но при том я уверена, что все возможное вы не упустите употребить, и потому я весьма перед вами виновата, что столько о том вас беспокою, в чем и прошу меня простить, а при том верить, что я во всю мою жизнь пребуду вам и проч».

Доктору Далю не удалось добыть в Москве хорошую повивальную бабку, акушерку, и Никита Иванович вызвался сам прислать к родам Марии Родионовны хорошую лекарку. Ему удалось это, и скоро он узнал, что жена его брата благополучно разрешилась от бремени. Родился здоровый и красивый мальчик. Его назвали Никитой в честь Никиты Ивановича. И старый граф расцвел. Он жаждал увидеть своего племянника, но Мария Родионовна так и следовала за мужем, переезжая с зимних на летние квартиры, останавливаясь там, где был ее муж. И малыша, рожденного в походе, везде таскала за собой. Теперь у нее уже было двое детей, и Никита Иванович с беспокойством думал, как она справляется со всеми делами. Но Мария Родионовна не привыкла сидеть без дела и из Ахтырки получил он от нее коротенькое письмо. Сдержанное, скупое, оно тем не менее вызвало в его воображении целую бурю. Он представил себе, что перечувствовала богородицына дочь в этом забытом южном уголке страны, где скончалась ее мать и где такие таинственные явления сопровождали ее уход…

«…Теперь в Ахтырке получила вдруг два удовольствия своему сердцу — сперва получением от Петра Ивановича письма, а потом и случай к вам, батюшка граф Никита Иванович, через сие изъявить мою всегдашнюю к вам преданность хотя пером.

Спешу сказать, что я, выехав два дня назад из Харькова, доехала сюды вчерась поутру и с сыном здоровы. А весь вчерашний день пробыла здесь для приуготовлению надлежащего к перенесению тел покойных родителей моих. Останки отца привезены были из Белгорода, а матери — вынуты здесь из обветшалой церкви.

Севодни же оба при мне поставлены будут во вновь построенной здесь, что со всею пристойностью исполня, севодни же далее поеду продолжать свой путь.

Сын мой до сих пор в дороге спит спокойно, что ни малейшей мне не делает остановки…»

В тот же день, бросив все дела, Никита Иванович поехал к Смоленскому кладбищу. Весна уже вступила в свои права, и на откосах песчаных и болотистых берегов Невы уже проступила легкая зеленая пелена. Северная скороспелая трава торопилась выбросить свои острия навстречу ясному майскому солнцу, поскорее выкинуть метелки с мелкими семенами и разбросать их по влажной после зимы земле, чтобы, едва успев завершить свой летний жизненный цикл, зажелтеть и опасть ранней осенью. Пушистые птенцы вербы уже зажелтели первоцветом мая и пускали с веток туманные облачка пыльцы. Среди могил и крестов зачернели протоптанные дорожки, набрала силу сирень, выбросив еще не раскрывшиеся кисти цветов, легко шевелила тяжелыми сережками береза, и клейкие листочки первых зеленых веток уже проклевывались сквозь зеленый туман, окружавший старые замшелые стволы деревьев.

Ухоженные и расчищенные дорожки не мешали зеленой молодой траве прорастать на могилах, все кладбище возле церкви приобретало веселый наряд, а многолетники, посаженные в изножьях и в головах могил, уже выбросили первые тугие и острые листья.

Тихо и пустынно было на кладбище, и Никита Иванович немного побродил в сумрачной и тихой пустыне древнего бедного погоста. Тихонько позванивал колокол церкви, слегка качался его язык от дуновения весеннего ветерка, и медные бока его словно пели под тишину и таинственность кладбища.

На паперти, низком каменном крыльце церкви никого не было. Только под самой стеной примостилась сгорбленная фигура нищенки, одетой в зеленую юбку и красную кофту. Она сжала руками колени, поднятые почти к самым губам, и тихо сидела под лучами неяркого северного солнца.

Никита Иванович узнал ее — то была юродивая Ксения, рассказов о которой он столько наслушался от сестер Вейделей, которую и сам видел много раз.

Он подошел к ней, низко поклонился и протянул копейку — царя на коне.

Юродивая не подняла головы, не взглянула на дающего, продолжала все так же сидеть, скорчившись, зажав красными руками острые колени под зеленой юбкой.

— Прими Христа ради, — тихо сказал Никита Иванович, положил копейку на колени женщине и отошел, все оборачиваясь на согнутое, сгорбленное человеческое существо, так и продолжающее сидеть тихо, безмолвно, бездвижно.

Никита Иванович вошел под полутемные своды церкви, осенил себя крестным знамением, поклонился низко, до земли, и прошел к аналою.

Витые большие свечи захватил он с собой из дворца, а тут намеревался заказать молебствие по случаю нового погребения-захоронения родителей сестер Вейдель.

Старенький священник отец Паисий вышел из ризницы и проследовал к иконостасу.

— Отче, — остановил его Никита Иванович, — прошу молебен сотворить…

Священник молча принял дань Никиты Ивановича, прошел в дверь рядом с царскими вратами и вышел оттуда уже облаченный в траурную черную ризу с большим серебряным крестом на груди.

Тоненько и тихонько запели невидимые за хорами певчие, Никита Иванович грузно опустился на истертый коврик перед иконой Божьей матери и молча простоял все время службы, то и дело медленно, истово крестясь и прикладываясь головой к старому истертому коврику.

Еще долго после молебна об упокоении Анастасии и Родиона, рабов божиих, стоял он на коленях, впитывая особую тихую тишину церкви, ни о чем не думая, ничего не прося себе у Бога. Панин стоял и стоял, и тишина и покой были в его сердце.

Выходя из храма, Никита Иванович отдал отцу Паисию большую сумму денег — на нищих, обездоленных, на устройство храма, на все нужды. Отец Паисий заговорил было о благодарности, но Никита Иванович строго взглянул на него — Бог зачтет, — так и читалось в его взгляде.

С тем и вышел из храма. Он знал отца Паисия по рассказам. В этой самой отдаленной от центра церкви был священник не сребролюбив и бескорыстен, помогал, чем только мог, окрестной бедноте, оделял нищих. И слава его среди бедного люда Петербургской стороны росла.

Ксении на ступеньках храма уже не было, а копейка, поданная Никитой Ивановичем, одиноко валялась на каменной паперти.

Никита Иванович склонился в поклоне перед этой копейкой, опять осенил себя крестным знамением и отправился во дворец, к многочисленным и никогда не кончающимся делам. Но нет-нет, да и вспоминался ему среди забот и суеты тихий храм на бедной Петербургской стороне, спокойное кладбище с бедными, но ухоженными могилами, легкий зеленый туман на деревьях, и у него становилось тихо и спокойно на сердце, словно бы душа его омывалась свежими силами, получала из живительного источника еще одну, неведомую силу.

Екатерина не раз высказывала в совете неодобрение действиям Петра Ивановича — он медлил взять Бендеры, имевшие важное стратегическое значение. Но Петр Иванович основательно подготовился к штурму и писал об этом брату:

«Комнатные заключения о наших против неприятеля обращениях совсем неправедные и фальшивые, потому что может ли уже быть тут такое сбережение по болезненным припадкам от воздуха, где неприятель, в крепости будучи почти равен своею пехотою осаждающему силою, вот уже шесть дней сряду при избрании в который час удачнее изыскать внезапностью удобный способ разогнать все мое войско, делает самые отчаянные вылазки и заставляет меня метаться по всей своей необходимо весьма пространно держанной, но только десятью пехотными полками позиции, из которых на содержание и работу в траншеи входят не меньше двутысяч пятисот человек, да по толикому числу при наступлении ночи на смену оным. Следовательно, почти каждую ночь твой братец, будучи главным командиром, редко больше к сражению противу неприятеля выводит как до тысячи человек пехоты»…

Зато Петр Иванович так подготовил свою армию, снабдив ее взрывными минами, что, заложив главную мину против стен крепости, распределив войска самым надежным способом, успел штурмом захватить крепость. Турки еще хотели вести переговоры и даже выслали депутацию, однако Петр Иванович ни на какие переговоры не пошел, и весь гарнизон крепости сдался на милость победителя.

Но Петр Иванович, при всей своей медлительности — армия была послана на слабого противника, а встретилась с ожесточенным сопротивлением, успел в таком деле, которое и до сих пор следует считать наиважнейшим. Он начал переговоры с татарами — отдадутся крымцы под покровительство России и отпадут от Турции — согласен Панин не вести против них боевые действия, нет — считает их своим противником. Многие дипломатические ходы были использованы Петром по совету брата, и в конце концов крымские татары после всяческих уловок и обманов согласились на покровительство России. Один противник был удален…

Бендеры, наконец, пали. Почти двенадцать тысяч турок взяты в плен, захвачено триста сорок восемь орудий и множество боевых и продовольственных припасов. Потери русских войск при этом достигали шести тысяч солдат.

Донесение Петра Ивановича не понравилось Екатерине:

«Сколь он бендерскую мерлогу ни крепку, а ногтей почти больше егерей имел и сколь ни беспримерно свиреп и отчаян был, но великой Екатерины отправленных на него егерей стремление соблюсти достоинство славы оружия ея, со вражденными в них верностью и усердием к своему государю, храбрость с бодростью нашли способ по лестницам перелезть через стены его мерлоги и совершенно сокрушить его челюсти, вследствие чего непростительно согрешил бы я перед моею государынею, если б того не сказал, что приведенные мною на сию охоту ея егеря справедливо достойны высочайшей милости великой Екатерины, в которую дерзаю совокупно с ними и себя повергнуть»…

Не понравилось ей, что и потери войск были большие, и город разрушен.

— Чем столько потерять, лучше было и вовсе его не брать, — бросила она Никите Ивановичу. Но все-таки послала Петру Ивановичу орден святого Георгия первой степени, однако, при очень сухом рескрипте.

Политика, к сожалению, не давала возможности командующим армиями взаимодействовать целенаправленно. Оба: и Румянцев, и Панин были совершенно изолированными друг от друга, на деле же им нужно было взаимодействовать в сложившихся обстоятельствах.

Много напортил брату Панина и Захар Чернышов. Несмотря на то, что оба были женаты на сестрах, Захар чем только мог противодействовал Панину — он считался президентом военной коллегии и хотел, чтобы Петр Иванович вполне подчинялся только ему. А Панину не хотелось унижаться. «Мы всегда покорялись одному лишь государю», — неосторожно высказывался он в письмах к брату.

Кроме того, медлительность и осторожность Панина невыгодно подчеркивалась двором в сравнении с блистательными победами Румянцева. Но там не понимали, что те были достигнуты в чистом поле, где противник был не настолько стоек, а Панину пришлось осаждать хорошо укрепленную крепость.

Петр Иванович обиделся, и справедливо. Но переломить настроение двора в свою пользу было ему не по силам. И он подал прошение об отставке — его давно изнуряла подагра, Мария Родионовна также советовала ему отойти от дел и переехать в Москву, где у нее были свои планы — она, как и в Петербурге, открывала дольгаузы и призревала слабоумных…

Петр Иванович писал брату:

«Ныне отправлена моя реляция об отличившихся подчиненных. Сколь весьма трудно удерживать себя в великодушии, видев оное все попранным ногами, а преодоленным теми людьми, которые всю свою службу ведут на одних коварствах и на вмещениях своих собственных выгод, видов и корысти… Для чего и принужденно последовать вам известному господина Визина сему стиху, что «вселенной творец изволил нас пустить как кукол по столу — иной скачет, иной пляшет, иной смеется, а иной плачет», с тем прибавлением, что иной в своих робостях домогается себя и подобных себе коварно прикрывать знаками храбрости»…

Екатерина отставку приняла. Жалованье Панину сохранилось прежнее, и вся семья отправилась на жительство в Москву…

Реляцию Панина о награждении подчиненных Екатерина оставила без внимания.

Никита Иванович знал все о настроении Екатерины, выдерживал ее туманные упреки и колкости и, только читая письма Марии Родионовны, понимал, с каким стоическим терпением и сочувствием переносит и она немилость к мужу.

Уже осенью, собираясь в Москву, написала она Никите Ивановичу:

«Охотно пользуюсь сим нечаянным случаем к вам, батюшка, любезный граф Никита Иванович, писать и радуюсь, что хотя теперь о Петре Ивановиче могу вас успокоить, сказав, что имею от него письмо от 23-го прошедшего месяца с Нелединским (ординарцем Петра Ивановича, внучатым племянником братьев Паниных, поэтому и государственным деятелем впоследствии), коему он далее ехать не приказал, а велел остаться здесь до его приезда сюда. К вам же он не прежде отправит, как по приезде первого курьера, с которым орден ему послан и сие для того, что ожидает с ним от вас пространного письма, кое вы в первом вашем по взятии Бендер к нему скоро отправить обещали и кое он уже, конечно, получил. Но как сегодня две недели ровно, что от него курьер к вам не приезжает и как сие могло уже вас повергнуть в большое беспокойство, то я сочла за нужное сие вам объяснить, чтоб в прежнее спокойство дух ваш привести, уверив вас, что он совсем здоров, и, по последнему его ко мне письму, вчерашний день он должен быть в Кременчуге. А какие принял он намерения по получению воздаяния за его услуги, сие хотя мне он и сообщил, но как не знаю я, сходно ли сие будет с вашим на то согласием, без коего, надеюсь, он в жизнь свою ничего особливо столь решительного, конечно, не предпримет, и при том, как уже в коротком времени вы от него получите подробное объяснение его последнего предприятия, то я здесь, все сие вставляя, лишь только вам скажу, что в сем случае и во всех без изъятия я везде себя благополучною найду, где только согласная вас обоих честь и спокойствие будут сохранены. Сие же вам ясно изъявляет, что Петр Иванович оставляет службу и что я ожидаю. Лишь узнать, на чем вы оба между собою согласитесь, чтоб быть в самый тот же момент третей с вами в том согласной.

Затем же вам скажу, что сыну моему теперь гораздо лучше, хотя зуб еще не видно, а Катенька и я совсем здоровы.

Посылаю вам 6 платков из ваших любимых, кои мне очень недурны показались. Я жалею лишь, что так нашла их мало. Один остался у меня, чтоб золотом обвесть узор вам к лету.

Сегодня я пишу по вашему в два часа за полночь и насилу уже бумагу вижу.

Простите, батюшка, пребывайте здоровы и благополучны»…

И опять порадовался Никита Иванович за брата — какая же нежная и преданная досталась ему жена, как во всем согласна с ним и умеет стойко переносить все невзгоды и напасти…

Уже по холодам в ноябре, когда задули суровые северные ветры, а Нева угомонилась под толстым слоем блестящего льда, Никита Иванович снова читал проникновенные строки письма Марии Родионовны.

«…Последнее ваше дружеское письмо, любезный граф Никита Иванович, весьма тревожит меня тем, что не знаю, кончатся ли все ваши душевные беспокойства без повреждения драгоценного для меня здоровья. А нерешимость нашего жребия меня, ей-ей, не столько беспокоит и чем бы оный не кончился, я терпеливо все снесу и готова к тому, лишь бы только достигла видеть вас и Петра Ивановича в желаемом здоровьи. Но к величайшему моему несчастью, столько вдруг стряслось к тому препятствий, что до сих пор я не властна была следовать своему стремлению — ехать к Петру Ивановичу в Полтаву. Сперва болезнь сына к тому меня не допускала, а когда оная на время прекратилась, не истребя еще своей причины (потому что ни одного зуба у него от всех к тому его болезней и до сих пор не оказалось), то надо было еще, чтоб пятидневная сряду оттепель намерению моему, чтоб выехать 20-го нынешнего, новое сделала помешательство совершенною распутицей и разступлением рек, по коей, по рассказам всех приезжающих, без величайшего риску никак себя отважить невозможно. Посему я теперь, во всей готовности зимнего экипажу, жду только первого снегу и морозу, чтоб тотчас выехать отсель с тем, что ежели не встречусь дорогой, то ехать до Полтавы к облегчению хотя мало его теперешнего ужасного смущения, в котором все, оттоль приезжающие, с жалостью его оставляют. Катеньку же, как княгиня Александра Ивановна (сестра Никиты Ивановича) не рассудила на так короткое время при выезде моем к себе перевозить, то я ее и с сыном здесь оставляю и с ними генерал-майоршу Вулфову, что со мною приехала из Харькова и кою мне с собою не можно взять в дорогу по причине, что ее муж будет сюда на днях. Для того я беру с собою Катенькину мадам и князя Александр Иваныча Масальского.

Затем, батюшка, прощайте и позвольте только в сем вашем письме приписать несколько слов к Григорию Николаевичу Теплову и Александру Федоровичу Талызину. Первого чувствительно благодарю за полученные мною 50 бергамотов (не груша, а плод рода цитрусовых, похожий на лимон) и дюжин на 6 бутылок бергамотного соку. Но как одна дурная дорога в сем превращении была причиной, то сие ни малейшим образом не уменьшает моего признания за приложенный труд в исполнении по моей просьбе.

Второй же тем лишь от дальнейших выражений здесь спасается моего о нем понятия (после присланных четырех казанских козликов), что вы его вашим другом называете, без чего я бы сказала ему, что оные столько на англиские кожи походят, сколько сами козлы похожи на телят и что вместо моей и Петра Ивановича к нему благодарности за кожу, на его бюро годную, теперь Бога за него молят мои кучера, которым я те кожи отдала на сапоги…»

Но закончились, наконец, скитания Марии Родионовны с детьми на юге России и вся семья воссоединилась в Москве. Смутные слухи о начавшейся в Москве эпидемии чумы уже донеслись до Петербурга, но Никита Иванович получил письмо от жены брата, где и словом не поминалось о страшной заразе. Но беспокойство его от этого не убавилось. И через все заботы и хлопоты о делах, через разборки бумажных завалов, находил Никита Иванович время, чтобы писать Марии Родионовне и с грустным восхищением читать ее простые милые письма.

«…К крайнему моему сожалению не пускают меня ваш братец и с дохтуром Мертенсом в Петровское еще раз с княгиней Александрой Ивановной проститься, а через нея и вам, батюшка, любезный граф, подтвердить мое нелестное почтение. Уже просила их помешкать, чтобы хоть чрез многое вам оное засвидетельствовать, что теперь сим исполнив, скажу вам причину строгости их. Я севодни от того, что гораздо ранее велела себя разбудить, еще не оделась, как почувствовала боль в голове, правда, чрезвычайную, но никому о том ничего не сказала. Совсем уж ехать собралась, как вдруг по несчастию при дохтуре носом кровь у меня пошла беспримерно много. Однако, как скоро то прошло, то стала я совсем здорова и лишь только тем похвасталась, то они и заключили сентенцию, что мне никак ехать не можно. И все мои уж представленья им сделались напрасны. Да сверх того грозятся и на гулянье в дворцовый сад не пустить. То может быть, еще переменится, потому что до вечера долго. Однако все сие довольно вас уверить может, что я здесь им без вас в доброй строгости содержала.

Что же касается детей, то Катенька хотя имеет иногда пятнушки (Никита Иванович сразу вздрогнул, подумав о чуме), но оные ничего в себе не заключают. А Никитушка теперь совсем здоров и гораздо оправился и смешон становится. Весьма жалею, что портрет его не поспел с этим случаем к вам отправить. Но вскоре уж я надеюсь то исполнить. Сверх того, льщу себя надеждой в конце лета, если что не помешает, обоих их к вам и с собой представить в Петербурге хотя на короткое время.

Здесь все довольно хорошо, и мы живем изрядно. Но не иметь надежды вас настоящим образом увидеть, нас тревожит. Конечно, вам поверить можно, что сие безмерно нас тревожит.

Вам пребывать не перестану покорная и усердная услужница гр. М. Панина…

После блистательных побед Румянцева Константинополь стал судорожно искать путей к миру. Прежде всего обратились к Пруссии и Австрии с просьбой о посредничестве.

Тайно заключенный союз Порты с Австрией обязывал австрийцев силою оружия или путем переговоров отдать Турции все завоеванные Россией земли. А Фридриху очень хотелось уменьшить контрибуцию, которую он выплачивал России. Поэтому от посредничества Панин не ждал ничего хорошего. И в Петербурге довольно холодно посмотрели на услуги, предложенные этими странами. Условия, на которые Россия соглашалась заключить мир с Турцией, были достаточно умеренными — для себя Россия требовала лишь Азов, территорию Большой и Малой Кабарды, где население давно тяготело к русским. Панин считал целесообразным потребовать также от турок независимости Молдавии и Валахии, а также Крымского ханства.

Но прежде чем заключить мир с Портой, надо было урегулировать дела в Польше. Еще в начале войны австрийские войска без каких бы то ни было объяснений заняли часть приграничной польской территории, объяснив русскому двору, что земли эти якобы триста лет назад были переданы Польше в залог, а теперь срок залога кончился. Вслед за этим австрийцы уже без всяких объяснений заняли еще ряд польских городов. Предшествовали этому встречи Фридриха с Иосифом II, австрийским монархом, сыном Марии-Терезии. Фридрих не терял надежды реализовать свою мечту — отобрать Силезию.

Но без России сделать это было невозможно, и Фридрих предложил Екатерине попросту разделить Польшу на части.

Государственный совет снова собрался, на этот раз для решения важнейшего вопроса о Польше.

Вначале Никита Иванович зачитал несколько депеш, касающихся переговоров с Турцией и положения в Крыму. Едва он закончил, Екатерина вышла.

И тогда Никита Иванович объяснил всю обстановку, сложившуюся в польском вопросе.

Изложив предложение Фридриха разделить Польшу, Панин сказал:

— Сие представляет случай такой, о котором всегда помышляли для исполнения всеми желаемого. Находим мы теперь удобность в ограничении себе от Польши реками. Россия хотя и не имеет никакого права на Польскую Лифляндию, однако намерен я вывести права на оставленные в Польше десять заднепровских полков и требовать возвращения, а особливо, что Польша не исполнила своего за получение оных обещания. Негоциируя на сем и согласясь на всегдашнюю уступку присвоенных австрийцами и некоторых из требуемых королем прусским польских земель, исключая Гданьск, можем мы получить Польскую Лифляндию и желаемое ограничение, а Польше отдать в замену отбираемых у нее земель княжество Молдавское и Валахское. Заинтересовав сим образом венский и берлинский дворы, скорее можно будет заключить предполагаемый ныне мир с турками и успокоить польские замешательства. Если ответ на все сие согласен, то я буду над ним трудиться…

Вопрос этот был давно решен между Никитой Ивановичем и Екатериной, а уж государственный совет и подавно согласился с Никитой Ивановичем.

Несомненно, Екатерине пришлось много убеждать Никиту Ивановича, ее, в свою очередь, убедил Захар Чернышов, автор проекта раздела Польши по рекам. Однако Панин был вынужден согласиться, поскольку отечество получало большую выгоду от сего предприятия. Он предложил компенсировать такой раздел Молдавией и Валахией. Под давлением обстоятельств от этого пришлось отказаться…

Шаг был вынужденный, Россию толкнули на это захватнические маневры Австрии. Панин потом еще долго сожалел об ослаблении Польши — его привлекала сильная соседка, с которой можно дружить и вместе останавливать турок. Однако и выгоды Россия получила действительные, а не мнимые, как в случае уступки Дании Шлезвига…

Первый раздел Польши состоялся…

Всю тяжесть обвинения за раздел Польши принял Никита Иванович на себя, выгораживая Екатерину, хотя с самого начала был против этого. Ему виделась сильная Польша с сильным королем, способная выступать союзницей России. Северная система его дала первую брешь…

Глава тринадцатая

Возвращаясь с войны, несправедливо обойденный наградами, но больше всего обиженный за подчиненных, которым просил у императрицы отметки по заслугам и награждения за славную военную службу, Петр Иванович вместе с семьей попал в Москву, когда туда пришла беда нежданная, страшная и неотвратимая — старая столица государства подверглась нападению чумы.

Уже въезжая в город, видел он по сторонам дороги неубранные трупы, многочисленные карантины, запрещающие вход и выход из города, отряды солдат, выстроившихся по сторонам шлагбаумов. Его пропускали беспрепятственно, но строго предупреждали запастись кислой водой (уксусом) в большом количестве, обмываться ею чуть ли не ежеминутно, а уж детей беречь от соприкосновения со всеми и всем. Петр Иванович затрепетал — он не боялся встретиться с кровожадным противником на поле битвы, не робел перед пушками турок, но тут сердце его наполнилось великой жалостью к малолетним своим детям и молодой красавице Марье Родионовне. Не знал он, чем и как опастись от страшной беды, и приставленный к детям и жене доктор Пертенс каждый день едва не ежеминутно должен был оглядывать и тревожиться за здоровье генеральской семьи.

Пока в семье никто не заболел, никто даже и из слуг не заразился неведомой и потому вдвойне страшной болезнью, но, посоветовавшись с женой, решил Петр Иванович перегодить время это опасное в селе Петровском, имении Александры Ивановны Куракиной, сестры Петра и Никиты Паниных. Тем более что сама Александра Ивановна собиралась в Петербург вместе с внучатами, опекунами у которых состояли оба брата Панины, так что имение ее оставалось без хозяйского глаза. Господский дом в селе был обширен, службы добротные и ухоженные, леса и речка, луга и парк славились завидной тенью и деревенскими дарами, и потому Панины с великой охотой оставили свою московскую квартиру и переехали в Петровское почти теми же днями, как вернулись в Москву.

Все лето и зиму безвыездно жили они в Петровском, защищаясь, как только могли, от страшной болезни, подкрадывающейся незаметно и в два-три дня косившей свои жертвы. Мария Родионовна извелась в заботах о детях и Петре Ивановиче, снова подверженном припадкам жестокой подагры. Однако свежий деревенский воздух, парное молоко по утрам, отвары и настои из трав и кореньев поставили на ноги всю семью.

Несколько поутихла с зимними холодами и страшная чума, из Москвы уже доносились обнадеживающие вести, и Мария Родионовна и вовсе успокоилась, и то и дело просилась у Петра Ивановича в столицу, чтобы приглядывать за своими подопечными — слабоумными жителями дольгауза.

Но едва наступило тепло, только-только проступили на деревьях зеленые стрелки молодых листочков, как с еще большей силой и свирепостью забушевала в Москве чума. Ни специальные отряды докторов и санитаров, ни карантины, установленные во многих местах города, ни многочисленные больницы, вновь открытые по императорскому приказу, — ничто не помогало. Больше того, простой люд старой столицы стал подозревать санитаров и докторов в темных заговорах, видел в них разносчиков страшной болезни, и уже кое-где нападала чернь на госпитали и карантинные пункты, убивала докторов и их многочисленных отряженных городской властью помощников, видела в них страшных пособников чумы…

Не справлялись со своим делом похоронные команды, не успевали подбирать в домах и на улицах зловонные жертвы чумы, сжигать зараженную одежду и вещи, которыми пользовались больные. Тяжелый густой смрад повис над городом — то чадили и расцветали густыми черными клубами дыма кострища, где жглось все, что принадлежало умершим и заболевшим. Некому стало убирать валяющиеся на улицах и в домах трупы, целыми семьями вымирал народ, уже десятки и сотни в день больных чумой едва приползали в карантины — временные больницы для чумных. Не хватало полиции, чтобы устанавливать порядок — вымирали и они, больше всего соприкасавшиеся с зараженными.

Те, кто побогаче, бежали из Москвы в подмосковные деревни, разнося и там заразу, укрывались за частоколом стен, выставляя стражу возле ворот и заборов. Но чума невидимо вползала через высокие заборы и прочные каменные стены и косила людей, невзирая на звания и чины, достаток или нищету.

Нужно было вообще закрывать город, не впускать и не выпускать из него никого, чтобы предотвратить разнесение заразы, но сил не хватало — стоящий в Москве полк поредел почти наполовину. С ног сбился московский генерал-губернатор престарелый П. С. Салтыков, герой Семилетней войны, не боявшийся дисциплинированных войск Фридриха, а тут в страхе отступивший перед грозным, невидимым и беспощадным врагом.

Он написал Екатерине отчаянное письмо:

«Болезнь уже так умножилась и день ото дня усиливается, что никакого способу не остается оную прекратить, кроме что всяк старался себя сохранить. Мрет в сутки в Москве до 835 человек, включая и тех, кого тайно хоронят, и все от страху карантинов, да и по улицам находят мертвых до 60 и более. Из Москвы множество народу подлого побежало, особливо хлебники, квасники и все, кои съестными припасами торгуют, калачники, маркитанты и прочие мастеровые. С нуждою можно что купить съестное, работ нет, хлебных магазинов нет, дворянство выехало все по деревням. Генерал-поручик Петр Дмитриевич Еропкин (на этого сенатора было возложено руководство борьбой с эпидемией) старается и трудится неусыпно оное зло прекратить, но все его труды тщетны, у него в доме человек заразился, о чем он меня просил, чтоб донести Вашему Императорскому Величеству и испросить милостивого увольнения от сей комиссии. У меня в канцелярии тоже заразились, кроме что кругом меня во всех домах мрут: и я запер свои ворота, сижу один, опасаясь к себе несчастия.

Я всячески генерал-поручику Еропкину помогал, да уж и помочь нечем: команда вся раскомандирована, в присутственных местах все дела остановились и везде приказные служители заражаются.

Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться, пока оное по наступающему холодному времени может утихнуть.

И комиссия генерал-поручика Еропкина лишняя ныне и больше вреда делает, и все те частные смотрители, посылая от себя и сами ездя, более болезнь разводят»…

Потерял голову старый больной генерал-губернатор, спасая себя, убежал в свою подмосковную деревню, бросив на произвол судьбы гибнущую столицу.

Тихим ласковым осенним днем Мария Родионовна выехала в столицу. Петр Иванович с утра уехал на охоту пострелять зайцев, которых в лесах у Петровского расплодилось многое множество, мадам уже занималась с Катенькой уроками, Никитушка под присмотром мамушек и нянюшек возился в саду, и Мария Родионовна с удовольствием вдыхала влажный чистый, напоенный ароматами поздних осенних цветов воздух, взглядывала на пробегающие мимо деревья в золотом и багряном уборе, на дорогу, засыпанную золотом опавших листьев. Дворовый кучер споро погонял пару гнедых лошадок, и Мария Родионовна размечталась о том, как к зиме переедут они в столицу старую, как начнут принимать у себя гостей. Боялась она только одного — Петр Иванович и всегда-то был несдержан на язык, а тут уж несправедливость императрицы и вовсе заставила его брюзжать и выказывать недовольство при каждом удобном случае. Ну до Петербурга далеко, авось не донесется до ушей императрицы, авось вся старая брюзготня Петра Ивановича обойдется сама собой. Да и не за себя он был обижен. А за то, что хотел отличить действительно боевых людей, не боявшихся кидаться в самую гущу битвы и не щадящих живота своего ради отечества и государыни.

Но что делать — в Петербурге не поняли великих стараний ее мужа, и она была согласна с ним, что несправедливость постигла его, но старалась утишить его обиду и боль. Жилось им изрядно, дети росли, становились взрослее и краше. Катенька уже заневестилась, и Мария Родионовна прикидывала, когда надо вернуться в Петербург, чтобы показать дочку великосветскому люду, чтобы как можно лучше выдать ее замуж…

Сначала она и не обратила внимания, что по сторонам дороги то и дело попадаются лежащие прямо на земле люди. Дворовый ямщик, увидев первые трупы, обернулся к Марии Родионовне и стал усиленно просить возвратиться.

— Да мы и всего на часок, — сердито ответила графиня, — сколь уж время не бывала я у своих слабоумных. Надо же им и еды отвезти, раз в Москве теперь не достать ничего съестного…

За первой подводой трусила лошадь, запряженная в воз с провизией.

Ехать было недалеко — всего несколько верст отделяли Петровское от старой столицы, и Мария Родионовна уже через несколько часов остановила свои подводы у низкого бревенчатого дольгауза, где располагался приют для слабоумных. Она видела и валяющиеся по улицам неубранные трупы, и людей в белых балахонах, огромных жестких рукавицах и белых бахилах — сапогах, сжигающих смрадные тряпки, животных и домашний скарб, вытащенный из домов, опустевших от чумы.

В дольгаузе все было спокойно. Еще прошлой весной она распорядилась поставить крепкие запоры, неустанно нести сторожевую службу, и теперь тут не было больных, и даже никто из персонала, ухаживающего за слабоумными, не заразился страшной болезнью.

Она прошла по комнатам больных, просмотрела все, что считала нужным: больные содержались в чистоте, еды им хватало, а санитары и доктора не высовывали и носа из дома. Чума обходила стороной дольгауз.

Мария Родионовна услышала все городские новости — также никто не заразился в воспитательном доме, куда свозили всех сироток — а их во время чумы оказалось в Москве великое множество. Там тоже поставили крепкие запоры, расставили сторожей. Никто не мог войти, никто не мог выйти. Уксус был потребляем в неимоверных количествах, хоть и знала Мария Родионовна, что не очень-то помогает кислая эта вода от беспощадной болезни.

Она совсем уже было собралась уходить, как услышала невдалеке от дольгауза страшный шум.

Крики, шум толпы дополнялся мрачным звоном колокола — набат сзывал москвичей.

Мария Родионовна вышла за ворота и увидела, как мимо пробегают люди — бедные простые работники, мастеровые, торговцы, крепостные, живущие на оброке в столице, нищие, женщины, дети, но все больше сумрачные мужики с насупленными бровями и кольями в руках.

— Что это? — остановила она молодую девушку в бедной старенькой кофте и рваной юбке.

— Боголюбскую Богоматерь отымают у народа, — крикнула та на бегу.

Мария Родионовна знала об этой чудотворной иконе Боголюбской Богоматери. Одна надежда осталась у простого люда Москвы — на спасительницу Пресвятую Богоматерь. Эта икона стояла на простой дубовой подставке у Варварских ворот, и каждый богомолец прикладывался к святому лику. Доктора стали говорить, что целование иконы разносит заразу, что ее надо убрать от Варварских ворот, где каждый мог подойти к лику спасительницы и приложиться. Митрополит Амвросий прислушался к советам докторов и приказал перенести икону от Варварских ворот в церковь…

И вот теперь на защиту заступницы поднялся весь беднейший люд.

Там же, у Варварских ворот, стояли и ящики, куда собирались народные деньги в честь этой иконы.

Амвросий пока еще не перенес святыню, но деньги велел опечатать и отвезти в воспитательный дом для сирот, где он состоял опекуном.

Услышав об этом, народ возмутился против Амвросия и побежал к Варварским воротам, вооружась, чем попало.

Люди бежали и бежали мимо, и ноги сами понесли Марию Родионовну вместе с толпой. Ее тоже задела за живое мысль об иконе, о святом лике Богородицы. «А я ж дочь богородицына, — смутно думалось ей, — и как же не встану со всеми на защиту святой нашей Матери?»

Дворовые, приехавшие вместе с ней, только руками всплеснули, когда увидели бегущую вместе с толпой Марию Родионовну, кричали ей, бросились было вслед, да одумались и вернулись дожидаться госпожи в самый дольгауз, благо тут топились печи, было тепло и можно было и отдохнуть, и узнать все городские новости.

А Мария Родионовна бежала вместе с толпой, уже ничего не понимая, захваченная тем же стремлением, что и все бегущие — спасти, сохранить лик, сохранить икону, столько помогавшую простому люду старой столицы.

Переулками, кривыми улочками бежала толпа, и Мария Родионовна бежала вместе с ней.

Выскочив к Варварским воротам, она увидела, что перед иконой волнуется море людей, словно волнами проносились стремления народа, никто не стоял на месте, всем хотелось протиснуться в первые ряды. А там происходило нечто страшное.

Работая локтями и руками, Мария Родионовна пробилась почти к самым Варварским воротам. Четыре служки в черных рясах и черных скуфейках пытались вытащить из толпы ящики с медными копейками. На них налетели здоровые крепкие мужики, нищие, оборванные простоволосые бабы, и закрутилась над кучей тел кутерьма. Толпа выла и кричала, и Мария Родионовна, пробившись к самому людному месту, только увидела, как полетели в стороны черные скуфейки, как вспорхнули над толпой клочья монашеского одеяния, как исчезли под грудой тел и голов тела бедных служек, в ужасе воздевавших руки к небу.

— Стойте, — кричала она вне себя, — остановитесь, опомнитесь, что вы!

Но никто не слышал ее надсадного крика, взбешенная толпа расправилась со служками и отхлынула от страшного места.

Возле иконы, возле опечатанных ящиков с медной мелочью остались лишь кровавые останки тех, кто еще так недавно, всего минуту назад, были людьми.

— Люди, — кричала Мария Родионовна, — остановитесь, побойтесь Бога, побойтесь Матерь нашу, Пресвятую Богородицу, успокойтесь, остыньте, простите грех их, простите, успокойтесь…

Она кричала и кричала, голос ее уже охрип, но никто не слушал ее. Вопили все, а медный гул колоколов все плыл и плыл над городом.

— Айда к Амвросию! — зычно крикнул кто-то. — Пусть ответит перед Богом и нами, почто взял казну матушки Богородицы…

И толпа понеслась от Варварских ворот к Чудову монастырю, где, по слухам, успел спрятаться Амвросий.

Подхваченная толпой, неслась вместе со всеми и Мария Родионовна.

Толпа растеклась по всему подворью Кремля и кинулась к Чудову монастырю. Монахи попрятались, едва кто-нибудь из них показывался, как толпа с воплем кидалась на него и разрывала в куски.

Все, что попадалось под руку разнузданной черни, было разбито и изломано. Мария Родионовна пыталась остановить народ, пыталась кричать, но голос уже изменил ей, и она только хрипела. Ее отшвыривали в сторону, и она больно ударялась об угол алтаря или острый угол монастырской галереи. Амвросия в Чудовом не оказалось, он побежал спасаться в Донской монастырь, но толпа настигла его и здесь.

Плыл и плыл над Москвой мрачный тяжелый медный набат, а толпа, разъяренная и почувствовавшая запах крови, еще больше разжигалась и бушевала.

Вместе со всеми бежала и Мария Родионовна, давно в лохмотьях, едва прикрывавших тело, почти не отличаясь от взбешенных, с пеной на губах, простых баб, бегущих вслед за мужиками, мужьями и братьями. Некому было остановить людей, вся полиция попряталась от страха, и народ буйствовал, найдя, казалось бы, причину страшной муки последних двух лет мора, гибели, страдания, голода.

В Донском монастыре толпа нашла, наконец, Амвросия, седенького маленького старичка в ветхой черной рясе с большим крестом на груди.

— Миряне, — воздел он над толпой крест, — остановитесь, не ведаете, что творите…

Но ему не дали договорить. Кинулись на него мужики, Амвросий вырвался, забежал в царские врата, дрожащими руками запер их, но толпа нажала, и огромные золоченые двери подались, упали под мощным напором.

Мария Родионовна видела только, как склонились над несчастным Амвросием головы, как протащили его по церкви, выволокли на паперть, бросили среди церковного двора и принялись охаживать кольями.

Два часа месили то, что осталось от московского митрополита.

Мария Родионовна сбегала в ближайший полицейский участок, привела с десяток дюжих полицейских, но и они ничего не смогли поделать с разъяренными людьми…

Словно насытившись видом крови, толпа, как будто ужаснувшись содеянному, тихо разбрелась по домам.

Мария Родионовна встала у того, что осталось от митрополита, и тихо надсаженным хриплым голосом читала молитвы.

— Сжалься, Пресвятая Матерь Богородица, — шептала она горестно, — не губи их, не ведали, что творят…

Потом она встала и пошла к дольгаузу. Стелился смрадный дым, зловоние от неубранных трупов носилось в воздухе. Валялись по сторонам улиц мертвые тела, никому не нужные, забытые, а над городом все плыл и плыл медный набатный звон колоколов, словно отсчитывающий последние часы древней столицы…

В дольгаузе Мария Родионовна переоделась, велела сжечь платье, от которого остались одни лохмотья, и вечерней порой, когда уже село солнце и роса омочила траву, и закапали первые слезинки дождя, вернулась в Петровское.

— Куда ты пропала? — напустился на нее Петр Иванович, давно вернувшийся с охоты и тоскливо бродящий по просторным комнатам Петровского имения.

— Прогулялась, — коротко ответила Мария Родионовна.

Тщательнее обычного протерла тело кислой водой, мыла и словно бы не могла отмыть руки.

Графиня никогда и никому не рассказывала, что видела она в тот день, 15 сентября 1772 года в Москве. Нельзя было рассказать это, никто не знал, что много лет лежало тяжестью на душе у Марии Родионовны…

Долго потом, сама с собой разговаривая, удивлялась Мария Родионовна, что толкнуло ее побежать вслед за толпой. Только слова о Богородице и всегдашняя готовность служить ей всеми силами могли подвигнуть ее на это. Могли в толпе и смять, и разорвать, и отшвырнуть с дороги, однако же целая и невредимая добежала со всеми до Донского монастыря, стала невольной свидетельницей убийства митрополита Амвросия, не пострадала нисколько, только платье оказалось разорванным и искромсанным. Нет, она ничего не боялась в тот момент и, пожалуй, говорила себе, случись все снова, снова побежала бы и снова уговаривала толпу, и снова кидалась на спасение седенького маленького старичка митрополита, но Бог судил ему, видно, такие муки, такую страшную смерть, и она ничего не могла сделать, ничем не могла помочь ему. Впервые так близко видела она страшный русский бунт, «бессмысленный и беспощадный», впервые столкнулась со слепой разрушительной силой, когда уже ничего человеческого не остается в человеке, когда он глух ко всем разумным доводам, и молча томилась тоской — сколько же в тебе, человек, еще звериного, как ты еще несовершенен и какой тонкий слой образованности и обузданности лежит на темном невежественном тяжелом слое бедноты…

Она не поделилась страшными воспоминаниями с Петром Ивановичем. И молчала до самой смерти.

«Вот если бы рядом был Никита Иванович, — нередко думала она, — ему бы рассказала, он бы понял все. Теплый человек Никита Иванович — он всегда откликнется на чужое несчастье и горе, его можно и попросить об услуге, и он с радостью выполнит любую просьбу…»

Весть о московском бунте достигла Петербурга, и там тоже были в полной растерянности, не знали, что делать, какие меры принимать.

Екатерина злилась, что в самый ответственный момент в городе не оказалось ни одного начальствующего, что Салтыков сбежал, едва умыслил, что сам подвергается опасности.

И тут пришел к ней Григорий Орлов и вызвался ехать в Москву, навести порядок и приструнить чуму…

Никита Иванович едко усмехнулся, когда услышал о желании Орлова. Не верил он фавориту, всегда относился к нему с предубеждением. Заласканный выше меры, осыпанный чинами, титулами, благодеяниями императрицы, граф российский, князь Римской империи, этот баловень судьбы скучал, не зная, чем занять себя. Чума — это вам не придворный бал, где можно отличиться в танце, или отпустить слащавый комплимент, или поволочиться за какой-нибудь светской львицей. Что может сделать Орлов со страшной опасностью, подкрадывающейся незаметно и беспощадно собирающей свои жертвы. Не отступит чума перед молодечеством и удалью гвардейского офицера. Здесь нужен ум, да еще и недюжинный. Здесь надо поразмыслить, с какого бока подойти к опасности. Это не геройский штурм, когда можно покрасоваться впереди войска, проявить геройство, молодечество и удаль…

Одиннадцать лет провел Орлов в постели императрицы, и ему наскучило однообразное житье-бытье, ему нужен был дым сражений, а императрица держала его возле своей юбки и не отпускала никуда. Она любила его, и Панин понимал стареющую женщину — Григорий красив, как бог, удаль и молодечество так и проглядывают во всех его чертах. Но Екатерина работала, как самый последний поденщик, вставала рано, писала, разбирала государственные дела, а Орлов полеживал на диване и так и остался тем же самым гвардейским капитаном, для которого хорошая попойка была важнее всех международных дел. Он отстал от Екатерины на много лет и не понимал ее. И она тоже начала охлаждаться к нему. «Кипучий лентяй» уже не устраивал ни ее сердце, ни ум.

И все-таки в своей исповеди Потемкину она писала об Орлове: «Сей бы век остался, если бы сам не скучал». Ему было все скучно, надоело блистать на придворных куртагах и балах, маскарадах и спектаклях, он уже обкушался придворной бессмысленной суеты, объелся дворцовых интриг.

Они подпирали ее трон с двух сторон: Панин — умный, хитрый, осторожный, тонкий политик, и Орлов — бесшабашный удалец, за которым стояла гвардия.

Они оба были нужны ей — у Панина она черпала богатейший запас политических сведений, у Орлова — его геройство и удаль. Оба ненавидели друг друга и при каждом удобном случае старались навредить сопернику. Орлову это удавалось чаще — известно, что ночная кукушка всегда перекукует дневную. Никита Иванович только сжимал губы и все возвращался к своей мысли: фавориты в России — государственное зло, их нашептывания ни к чему хорошему не приводят, ломают строгую систему международных отношений, строй политики. Но он тоже был старый интриган, и ему удавалось долгое время парализовывать влияние фаворитов на политику империи.

«И вот теперь Орлов решил отличиться, — думалось ему. — Да что может сделать этот изнеженный, пропившийся гвардейский капитан со всей своей удалью и геройством?»

Он жестоко ошибся…

В галерее Зимнего Орлов, вышедший из кабинета императрицы, встретил Гарриса, английского посла.

— Поздравьте меня, — легко сказал он блестящему аристократу, — еду усмирять чуму. Москва меня заждалась…

Гаррис изумился. С такой легкостью говорить о страшной каре, постигшей Россию, с такой легкостью отдаваться опасности неизвестной, ужасной!

— Что с вами, граф, — заговорил Гаррис, — что беспорядки в Москве по сравнению с чумой? Ведь вы же обязаны будете разъезжать, а значит, чума вас будет подстерегать на каждом углу?

— Чума или не чума, — легко ответил Григорий, — все равно. Я завтра выезжаю…

Гаррис с изумлением глядел вслед ему. Как понять этого русского человека, если он ради чего-то ставит на карту свою жизнь, судьбу, если едет искать приключений. Всем наделен, нет, бежит от обыденности и сытости к страшной и коварной опасности…

Гаррис пожал плечами и еще раз посмотрел вслед Орлову — может быть, никогда больше не увидит он этого блестящего русского офицера.

— Собирайся, Ерофеич, — приказал Орлов, вернувшись в свой дворец в Гатчине, — поедешь со мной в Москву усмирять чуму…

Домашний парикмахер Орлова, старый цирюльник Ерофеич повалился в ноги графу:

— Батюшка, уволь от сей комиссии, Христом-богом молю…

— Заготовь-ка побольше травок да воза два с настойкой своей добавь к обозу. Будем лечить Москву…

Ерофеич оторопел.

Он давно уже, еще в шестьдесят восьмом году, стал готовить для Орлова домашнюю настойку по собственному рецепту — мята, анис, корки померанца, водка. Орлов и растирался этой крепкой настойкой, и внутрь принимал, и все его болячки как рукой снимало. Но чтобы лечить чумных больных, пользовать их этой настойкой — Ерофеич и в уме не держал.

Но раз граф приказал, ослушаться было нельзя. И Ерофеич снарядил несколько повозок с отменной водкой, уже настоянной на травах, а также подобрал все пучки сухой травы, за которыми отправлялся каждое лето на лучшие луга — пучки мяты и аниса всегда висели по всем углам его комнаты, а уж корки померанца царская челядь просто выбрасывала. А в ней-то, в цедре, в корках и были самые главные составные его настойки.

Английский посол Гаррис часто потом вспоминал о словах Орлова, сказанных ему на прощанье:

— Такие случаи редко выпадают на долю частных лиц и никогда не обходятся без риска. А я уж давно искал случая оказать какую-нибудь значительную услугу государыне и своему отечеству.

«Странные эти русские, — пожал плечами Гаррис, — он же на самой вершине власти, влияет на все дела императрицы, а вот поди ж ты, считает себя частным лицом, он, русский генерал. Нет, русских невозможно понять», — грустно заключил Гаррис.

Орлов отправился в старую столицу скорым маршем.

С превеликой пышностью въехал Григорий Орлов в древнюю столицу России. И хоть и смрадили еще по улицам города чумные костры, хоть и стелился черный зловещий дым по узким переулкам и застил глаза москвичам, но все-таки невеликая толпа горожан собралась, чтобы встретить важную особу из Петербурга. Бухали пушки, звонили колокола, а генерал-поручик Еропкин, не испугавшийся, как Салтыков, чумы и все еще деятельно руководивший спасением города, поднес князю хлеб-соль на золотом блюде с резной деревянной солонкой.

Орлов важно, по-русски принял хлеб-соль и приказал кучке чиновников и до смерти напуганных приказных следовать за ним в его громадный дворец.

Едва сойдя с лошади, Орлов взбежал по широкой мраморной лестнице, приглашая всех следовать за собой.

Не переодевшись и не умывшись с дороги, он собрал в самом большом зале совет. Пригласить велел и всех врачей, так долго и так безуспешно борющихся с эпидемией.

И стал выслушивать о положении в городе, о борьбе с чумой.

Оказалось, что докторов и санитаров осталось мало, жалованье им почти не платили — казна опустела — съестных припасов негде стало купить. К концу этого многолюдного совета Орлов уже знал все.

Люди разговорились, и Орлов выделил нескольких молодых докторов, некоторых чиновников, которые говорили о бедах и нуждах с болью и знанием.

— Докторам утроить жалованье, — первое, что решил Орлов. — Жизнью жертвуют, а мы скупимся…

Больниц и карантинов не хватало, больные переполнили все помещения.

— Негде размещать, — жаловались доктора.

— Сколько коек можно поставить в этом доме? — спросил Григорий.

Пораженные врачи замолчали.

— Ну, что ж молчите? — спросил Григорий. — Тут комнат, поди, сорок, не знаю, правда, не считал, да залы парадные, да прихожие…

Пораженное собрание молчало.

— Свой дворец под чумных отдаете? — едва выговорил Еропкин.

— Да мне одному и шалаша много, — рассмеялся Орлов. — Вот и располагайтесь, лекари…

Восхищенная публика зарукоплескала.

— А людей нехватка, — решил Орлов, — пусть так будет, набирайте крепостных, которые захотят с чумными возиться, всем им свобода будет!

Никогда еще по Москве не было предпринято таких крутых мер, никогда еще никто из вельмож не позволял себе так широко и щедро распоряжаться своим достоянием…

— А которые мертвые, вывозить их надобно, — опять сказал Орлов, обращаясь ко всему собранию, — выпустите узников, которые в тюрьмах зря хлеб проедают, дайте им в руки повозки да все снаряжение, пусть работают. И освободите, поди, много и невинных сидит. А которые самые злостные, что ж, пусть и они узнают горе народное…

— С собой привез я Ерофеича, — продолжил Орлов, — вы не думайте, что приказываю вам, а попробуйте, может, поможет. Кислой воды в большом количестве привез, так что хватит на всех…

Весть о щедром, добром и деятельном князе и его изумительных распоряжениях так скоро распространилась по Москве, что горожане повеселели.

А распоряжения следовали одно за другим — велено было доставить в Москву торговцев съестными припасами, закупать у них продукты и продавать по более низкой цене. Разницу Григорий обязался доставить и из казны, и из собственного кармана, пригласил к тому же и московских богачей. Однако московский люд не только голодал, не было работы ни для кого; все остановилось в матушке-Москве. Григорий затеял большое строительство — надо было углубить ров вокруг города, чинить и заново строить дороги, осушать болота, с которых летела на город несметная туча комаров. За все эти работы приказал Григорий расплачиваться поденно, а изделия ремесленников — покупать казне…

Дворец Орлова сразу же наполнился больными. На некоторых пробовали и лекарство Ерофеича — обтирали тело, а некоторые просили и капельку внутрь. Может, от уксуса да процедур докторов, а может быть, и в самом деле травяной спиртовый настой спас многие жизни. Однако работа закипела. Еще исходили черным дымом костры на улицах, где сжигались смрадные тряпки больных, еще тянулись по переулкам бесконечные повозки с гробами, еще не умолкали день и ночь похоронные песнопения в церквях, но умелая организация, средства, а сверх того, щедрость и душевная доброта важного и влиятельного сановника из Петербурга скоро сделали свое дело.

Начали открываться съестные лавки, подешевел хлеб, московская голытьба получила работу и заработок, стали пробегать по улицам и прохожие, а у модных лавок скоро стали скопляться и московские барышни, жаждавшие модных украшений, и кружев, и лент, и перчаток.

Медленно, словно в полусне, просыпался к жизни большой город, гудел колоколами, рдел солнечными лучами в золотых маковках храмов, снова у Варварских ворот собиралась беднота, чтобы приложиться к лицу заступницы Богородицы, и снова открылись ящики для медных копеек — добровольной дани богомольцев.

Полиция выловила и многочисленных сирот, потерявших кормильцев и скитавшихся по улицам. Малышня промышляла чем могла — крала в лавках крендели, влезала в дома через крохотные оконца, воровала и торговала. Всех их приказал Орлов приютить в воспитательном доме. Но и дому этому тоже не хватало помещений — сиротство в Москве было такое, что один воспитательный дом не мог вместить всех, кому нужен был кров.

Ближние дома к воспитательному дому Орлов предложил купить, расширить место для сада и парка, и через два-три месяца не осталось на улицах Москвы ни одного беспризорника, который не был бы определен к воспитанию казной. Там уж как их воспитывали, это лежит на совести тогдашних надзирателей и воспитателей, но кормили и поили сирот, обучали ремеслу и выпускали в жизнь с профессией и какими-никакими деньгами на обзаведение.

Под присмотром Орлова занялась администрация и расследованием кровавого бунта, оставившего по себе недобрую память в виде обезображенных церквей, разграбленных и изуродованных монастырей, частных домов и усадеб.

Свидетелей бунта было много, но ничего определенного открыть не удалось. Выяснялось, что просто взбешенная толпа озверевших людей превратилась в мародеров и убийц, действовала по наитию, как Бог на душу положит. Не было у бунта ни организаторов, ни головы, ни хвоста, как говорила потом Екатерина со слов Орлова. Это была просто чернь, безумная, озверевшая, сметавшая все на своем пути, доведенная до отчаяния и помутительства рассудка.

Кое-кого схватили, жестоко наказали, но последствий от бунта уже не осталось, и сам Григорий Орлов потом признавался: «Хотя по самой справедливости и должно стараться в изыскании истины доходить до самого источника, от чего преступление начало свое получило, дабы виновные по существу преступления были наказаны по точности их вин, но в нынешних, крайне тяжких обстоятельствах нет ни времени, ни способов достигнуть сего»…

Многие свидетели рассказывали Орлову о том, как молодая, одетая в господское платье женщина пыталась остановить толпу у Варварских ворот, как уже в разорванном платье и с избитыми руками бросалась на колени перед убийцами митрополита и умоляла не трогать его, но толпа отшвыривала ее в сторону, а женщина не унималась, и бежала вместе со всеми, и опять молила толпу, и кричала, и хрипела уже сорванным голосом, чтобы остановились, опомнились, но толпа не слушала ее.

Григорий Орлов благоговейно выслушал эти рассказы, приказал сыскать эту женщину, чтобы поблагодарить ее за тяжкие, хотя и не увенчавшиеся успехом усилия. Ее искали, но не нашли. Так и осталось неизвестным московским жителям имя женщины, не испугавшейся озверевшей толпы…

То ли жесткие и крутые меры, предпринятые Орловым, то ли уже близкие холода задушили чуму, а порядок и ход дел в Москве были восстановлены только благодаря его вмешательству. Он прекратил панику, избрал правильную тактику для усмирения толпы, сделал многое для облегчения жизни городской бедноты. Долго еще ходили легенды по Москве о прекрасном великане, задавившем чуму крепкой и властной рукой.

Через полгода не осталось и следа от болезни, и опять поплыли над Москвой праздничные перезвоны колоколов, запели ангельскими голосами московские певчие славословицы Господу за дарование жизни московскому люду.

Город ответил горячей благодарностью Григорию Орлову — великолепные триумфальные арки воздвигнуты были в его честь, Царское Село украсилось Мраморными воротами. По случаю его подвига была выпущена специальная медаль. На одной стороне ее выбит был римский юноша Курций, принесший себя в жертву и бросившийся в пропасть, а на другой — профиль Григория Орлова с надписью над ним «И Россия таковых сынов имеет».

Екатерина хотела было, чтобы надпись гласила: «Такова сына Россия имеет».

Но Григорий, усмехнувшись, сказал, что это будет обидно для других сынов Отечества, и посоветовал сделать более скромную надпись.

Мария Родионовна об этой поре жизни написала Никите Ивановичу коротенькую записочку из Петровского:

«Я хотя недавно к вам писала, но чтоб вы не сочли, что я чумой умерщвлена, для того я своеручно почтение мое вам и княгине Александре Ивановне через сие свидетельствую и, невредимо пребывая, еду сейчас с Петром Ивановичем на охоту верхами. Катенька и Никитушка совершенно здоровы»…

Победителем вернулся в Петербург фаворит, и императрица уже думала, что снова расцветет ее весна — она не на шутку была привязана к Орлову, и он снова подтвердил свое молодечество и геройство. Екатерина гордилась им, упивалась его победой, расхваливала любовника всем иностранным корреспондентам и, очарованная новой его победой, расточала Григорию ласки и дары.

Но Орлов повернулся спиной к своей императрице. В это самое время он без памяти влюбился в свою двоюродную сестру фрейлину Зиновьеву. Подросла девочка с тех пор, как вместе с двоюродным братом танцевали на балу в Кенигсберге, одетые в черный бархат и скованные цепью. И однажды Орлов взглянул на свою пятнадцатилетнюю сестру глазами мужчины, — высокая, красивая, ласковая, удивительная.

Он потерял голову.

Позже, уже после Фокшан, он все-таки умолит государыню позволить ему жениться и получит разрешение через такую обиду и боль, через такую ревность и злобу, что отзвуки этой обиды императрицы долго еще будут терзать ему сердце. Но любовь взяла свое, он женился, переехал в Москву, потом выпросился за границу, — княгиня была больна грудью. Несколько лет жилось им хорошо, но жена все-таки умерла, а этот ловелас, у которого любовных похождений было больше, чем у Казановы, вдруг захандрил и сошел с ума. Последние годы его, в сущности, не существовало — он жил в своем мире, разговаривая с княгинюшкой, и пускал слюни, как младенец.

Узнав о прекрасно проведенной Орловым операции в Москве, Никита Иванович был неприятно изумлен — он и не предполагал в своем извечном противнике такие таланты прекрасного организатора. Он от души поздравил Орлова, не без зависти оглядывая его щегольской вид, а себе положил на душу — вперед не принижать человека, никогда не знаешь, что он может сотворить, когда придет его время…

Пока что Орлов был в силе и фаворе, хотя императрице уже становилось тяжело переносить его бесконечные измены. Едва он старался приласкаться к ней, проводил рукой по ее все еще прекрасному плечу, как тут же показывались у нее на глазах слезы, кипели и срывались. Болезненно и тяжело переживала Екатерина его ветренность, грубость и даже не обижалась, когда он отвечал ей иногда «Черт бы побрал тебя совсем», но становилось ясно всесильной самодержице, что личное счастье с этим красавцем невозможно, слишком различны они по природе — она отдавала ему всю душу, а взамен не получала ничего, даже преданности.

Флирт с Зиновьевой не давал покоя оскорбленному сердцу, и царица отослала Орлова в Фокшаны для заключения мира с турками — думала, может, за это время остынет к Зиновьевой, может, снова вернется к ней…

Нет, не остыл, а она не могла мстить, она не была Елизаветой, способной из-за пустячного наряда отправить соперницу в ссылку, вырвать язык и покарать кнутом. С тяжелым сердцем смотрела Екатерина на юную прекрасную соперницу и с грустью думала про себя, что все ей удается, а женского счастья нет и нет. И ее фавориты — лишь отчаянные поиски этого женского счастья, что всем им нужно только ее положение, богатство, власть, а к ней самой, как просто к женщине, не испытывают они никакой любви. Но она была рада обманываться…

Орлов отправился в Фокшаны — заключать мир с турками после таких блистательных побед русского оружия.

Глава четырнадцатая

Панин, обычно такой спокойный и медлительный, буквально ворвался в кабинет императрицы.

— Матушка, — чуть не со слезами закричал он, — да что же он делает?

Екатерина сидела за туалетом. Она только что закончила натирать лицо льдом, и оно, мокрое, покрасневшее, отражалось в зеркале.

Царица недовольно обернулась к Никите Ивановичу.

— Не могли бы вы, граф Никита, объясниться более четко? — презрительно произнесла она.

— Простите, государыня, — припал на одно колено Панин. — Но мысли путаются, когда я получаю такие известия…

И он подал ей донесение Обрескова.

Екатерина пробежала глазами депешу…

Не далее, как вчера в одном из писем к своему корреспонденту в Европе она с восхищением и гордостью писала:

«Полагаю, что мои ангелы мира находятся теперь уже лицом к лицу с этими противными бородачами турками. Граф Орлов — без преувеличения самый красивый мужчина нашего времени — должен казаться действительно ангелом перед этими неотесанными мужиками. Свита его блестящая и избранная, но, бьюсь об заклад, его особа затмит всех окружающих. Странная личность, этот посол. Природа была так щедра к нему, как в отношении наружности, также и ума, сердца и души»…

И вот, пожалуйста, сюрприз!

Незадолго до Фокшанского конгресса, где должен был быть заключен мир с Турцией, противники освободили Обрескова. Он прослужил в посольстве России в Константинополе почти тридцать лет, знал досконально эту страну, нравы ее правителей, превосходно владел турецким языком и почитал пользу России высшим в мире достоянием. Однако на конгресс он был назначен вторым лицом после Орлова.

А Григорий начал с того, что нарушил все инструкции государственного совета и не предъявил туркам первоначальных жестких требований. Мало того, взялся за обсуждение самого сложного вопроса, на что никто его не уполномочивал — о независимости Крыма. Турки сразу осмелели и поставили под сомнение сами переговоры. Когда же Осман-Эфенди пошел на важную уступку, Обресков потребовал срочно сообщить в Петербург. Здесь можно было найти компромисс, но Орлов запретил сноситься со столицей.

Тотчас по приезде на место он все поставил вверх дном. Граф и не думал заниматься порученным делом. На заседании конгресса затеял ссору с Румянцевым и грозил его повесить в присутствии турецких представителей. Прерывал переговоры для празднеств в Яссах и проводил время в маскарадах и балах, щеголяя в камзолах, расшитых бриллиантами, посланными ему Екатериной.

Наконец, кто-то по дружбе сообщил ему, что императрица нашла себе другого фаворита, и Орлов бросил все и поскакал в Петербург…

Худшего исхода для переговоров с турками не могло и быть.

От бешенства Панин даже изменил своему обычаю ходить медленно и говорить основательно и не торопясь…

Но Екатерина поняла его.

— Худо, Никита Иванович, — улыбнулась она ему мокрым лицом в зеркале, — да увидишь, какой прием тут ему устроим…

Прием в самом деле не заставил себя ждать. За три десятка верст до Петербурга кибитку Орлова остановили, показали инструкцию о карантине — всех, прибывших с мест, где гремела эпидемия, запирать в карантин — и поместили в Гатчину, во дворец…

Вечером того же дня, как приехал Орлов, кто-то увидел среди придворных экипажей кибитку — небось Григорий приехал на маскарад? Екатерина испугалась, знала, что гвардия за Орловых, убежала в апартаменты Панина…

Впрочем, тревога оказалась ложной!.. Но фавор Григория закончился, хотя императрица долго еще заискивала перед удалым молодцом…

Конгресс в Фокшанах закончился полным провалом для России. На следующем конгрессе в Бухаресте турки теперь не уступали, со дня на день ждали они, что Швеция выступит против России. Мирный договор был согласован лишь частично. Порта затаилась — на Дону и Яике появился Пугачев…

Война с турками не закончена, польские дела требуют настоятельного вмешательства, а Пугачев успешно занимает район за районом и направляется уже к Москве. Положение оказалось критическим.

Звезда Орловых закатилась, но появилась новая — Григорий Потемкин. Он тоже был членом государственного совета.

Накануне заседания совета Екатерина получила известие, что Казань разорена бунтовщиками, губернатор со своей командой заперся в кремле. Со дня на день ожидалось наступление Пугачева на Москву.

Никита Иванович пришел на заседание в крайне угнетенном состоянии — ничего хорошего ни внутренние, ни внешние дела не обещали.

Екатерина казалась крайне пораженной известием о восстании и объявила:

— Намереваемся мы оставить здешнюю столицу и ехать в Москву для спасения первопрестольной и всей внутренности империи, потому настаиваю сказать о том каждому свое мнение…

Потрясенные члены совета молчали.

— Никита, граф Панин, скажи хоть ты, — требовательно обратилась к нему Екатерина. — Знаю, что скажешь дельно, не молчи…

Никита Иванович поднялся.

— Не только хорошо сделает императрица, если оставит столицу и уедет в Москву, чтобы самой оттуда действовать, но крайне бедственно в рассуждении целостности всей империи…

Екатерина с облегчением вздохнула: отошла ее пора гарцевать на коне впереди войск.

Потемкин, наоборот, высказался в пользу поездки Екатерины. Прежний фаворит «с презрительной индеферентностью все слушал, ничего не говорил и извинялся, что он не очень здоров, худо спал и для того никаких идей не имеет».

Остальные молчали.

Вызванный из Польши генерал Бибиков, направленный против Пугачева, умер, надо было назначать на его место нового командующего войсками для подавления восстания.

Плодотворное заседание кончилось тем, что постановили послать к Москве дополнительные войска, возбудить московское дворянство последовать примеру казанцев и собрать ополчение, к Казани направить знаменитую особу с такою же полною мочью, как имел генерал Бибиков. Кого назначить вместо Бибикова, совет так и не посмел определить.

Никита Иванович волновался сильно. Он отвел Потемкина в дальний угол и предложил ему поддержать у императрицы кандидатуру своего брата, который несомненно согласится выступить против Пугачева, даже если его придется нести на носилках.

Потемкин не сказал ни да, ни нет — он только вошел в фавор, боролся еще с Орловым, и ему мало дела было до Пугачева и всех дел, вместе взятых…

Никита Иванович отправился к государыне.

Ей он изложил то же самое.

«Государыня, — писал он брату, — будучи весьма растрогана сим моим поступком, божилась передо мною, что она никогда не умаляла своей к тебе доверенности, что она совершенно уверена, что никто лучше тебя отечество не спасет, что она с прискорбием тебя со службы отпустила, что она не отважилась тебя призвать к настоящему делу по одному тому, что ты уже из службы вышел»…

К сожалению, Екатерина лицемерила. И Петр Панин хорошо это понял, когда просил, чтобы ему как командующему войсками дали контроль над всеми властями той обширной территории, где разрастался бунт. Единоначалие теперь было самым твердым условием успеха.

Она даже писала, что господин Панин изволит делать из своего братца властителя с неограниченной властью… Но ведь дала же она Бибикову те же полномочия и не назвала их беспредельной властью? Потемкин верно оценил положение и заступился за Панина.

Но Екатерина долго еще отыгрывалась на брате Панина — Никите Ивановиче. «Я уверен, мой любезный друг, — с горечью писал он брату, — что ты собственным своим проницанием уже довольно постигнешь, в каком критическом положении я теперь и как очевидно извлекают меня из участвования в твоем деле, как будто бы в возмездие тому, что крайность привела к употреблению тебя, а из сего выходит и притеснение всем моим делам. Тебе надобно в твоем настоящем подвиге обняться единым предметом служения твоему отечеству, а исполня оное, Боже тебя избави принуждением оставаться долее в службе. Вот, мой сердечный друг, истинное и непременное души моей разрешение. Нам уже и на остаток нашего века быть не может никакого другого средства и положения спасти свои седины и закрыть глаза с тем именем в нашем отечестве, которое мы себе приобрели»…

И опять собралась в дорогу, на войну с бунтовщиком Пугачевым, вся кочующая панинская семья. Никита Иванович держался в курсе всех начинаний брата, старался, чем возможно, помочь ему советами и видел, что новый начальник края, охваченного бунтом, действует толково, разумно и деятельно.

Прежде всего понял Петр Иванович, что начальство крепости Казани даже самую мысль об осаде города Пугачевым отвергало, удаляло самое стремление подготовиться к штурму. Еще за десять дней по нападения на город прежний ставленник Бибикова генерал-майор Александр Ларионов писал о положении Казани:

«Приступая к рассуждению об оказавшихся якобы опасностях от известного злодея городу Казани, согласен я взять меры ко укреплению сего города. Но как не предусматриваю я ни скорой к тому и ниже отчаянной опасности, то и желал бы, чтоб произнесшиеся слухи о сем не потревожили живущих в здешнем городе и во окрестностях оного всякого звания и рода людей и не привели бы в замешательство нынешнего земледелия. Последние известия дают нам сведения о движениях сего злодея, который, сжегши Ижевский завод, обратился к Сарапулу, расстоянием около 350 верст. В преследование за ним, известно, из Екатеринбурга майоры — кавалер Гагрин и Жолобов 23-го числа прошедшего месяца выступили на подставных подводах.

Уповательно уже, если оные к злодею не приближались, то, конечно, от него не в дальнем расстоянии. К тому же войски, находящиеся в Башкирии и поблизости реки Камы, яко то деташамент подполковника Михельсона и полковника Якубовича, которые, известно, отряжены на то, чтоб наблюдение за ним иметь. Так что никак сего ожидать не можно, чтоб по сие время им было неизвестно злодейское его обращение, следовательно, они и приближиться к нему должны, а с другой стороны, точных известиев не имеем мы, чтоб он шел на Казань, где, совершенно и ему должно быть знамо, без войск никак быть не можно. То и можно надеяться, сей разбойник без всякого дальновидного намерения, следуя одной удаче, в местах не укрепленных войсками и безоборонных стремление свое и варварство может продолжить.

Соболезнуя духом патриотическим о безоборонных бедных края того поселянах, и паче ежели ожидать набегу его на Казань, то на расстоянии от Казани до Сарапула предаем мы на сем пространстве всю землю его злодейскому варварству, и тем самым приумножению его злодейской толпы, не испытав могущих средств всеми последними нашими силами и без всякого сумнения ожидаемой помощи от главнокомандующего над находящимися в здешнем крае войсками генерала, отвратить.

Взирая на все вышеописанное достойно соболезнования и неминуемо подвергнувшия следствия, представить бы я осмелился, не соизволите ли, не обнажа однакож город как войсками, так и артиллериею, отправить навстречу корпус с надежным штаб-офицером, придав ему и поселян сколько возможно, не вступая никак в сражение с ним, а обсервовать только одни движения, и давая, как в Казани, так и в Вятской провинции, устрашение…»

А уже через десять дней после такого неосмотрительного донесения Ларионов подвергался нападению Пугачева. Бунтовщик взял город, а Ларионову пришлось запереться в казанском Кремле и выдерживать длительную и жестокую осаду…

Получив в свои руки командование над краем, занятым самозванцем, Петр Иванович озаботился прежде всего самой тщательной разведкой.

Прибеглые солдаты и переметнувшиеся казаки снабжали его достоверными сведениями, и Петр Иванович вскоре уже знал все о передвижении, о намерениях и составе толп бунтовщиков. Его военный опыт, его выучка и смелость дали себя знать.

Зная обстановку, он и расположил свои войска наиболее удобным способом, отнесясь к Пугачеву с его громадными толпами плохо вооруженных, недисциплинированных, но охваченных энтузиазмом людей серьезно, как к настоящему военному противнику, и лучшими помощниками его стали полковник Михельсон, царицынский комендант Цыплятев, а также начинавший свою воинскую карьеру Александр Васильевич Суворов.

Четкие и точные приказы, предписанная Паниным тактика, назначение Михельсона в помощь осажденной Казани позволили уже 25 августа 1774 года Михельсону рапортовать Панину:

«Повеление вашего сиятельства отчасти помощью Божией имел счастье исполнить. Злодея Пугачева сего числа на рассвете атаковал и с небольшим уроном с нашей стороны, о коем за невозвратом всех команд точно донести не могу, совершенно разбил. Все пушки, числом 19, единорогов 4, мортир пудовую 1 и весь обоз отнял. На месте побитых более 2000, живых взято тысяч шесть, в числе коих вся Саратовская и оставшая легкой полевой команды. Обо всех прочих обстоятельствах отправленный с сим майор Дуве, коего осмеливаюсь как храброго штаб-офицера препоручить в милость вашего сиятельства, словесно донести может. Злодей с малым числом бежит. Вся моя конница оного преследует, о чем вашему сиятельству покорнейше донеся, не замедлю представить обстоятельный рапорт. Полковник Иван Михельсон, в степи в ста верстах от Царицына».

Уже через пять дней снова рапортовал Петру Ивановичу Михельсон об очередной стычке с отрядами Пугачева:

«По отправлении моих пленных злодейской толпы, продолжая марш мой, пополудни в пятом часу получил рапорт от своей передовой команды, что показывается злодейская партия от меня верстах в десяти, которая, как видно, умножается. Я приказал моим передовым, ежели способно будет, на оную ударить, а сам поспешил в подкрепление к оным. Отошел верст 5, меня вторично рапортовали, что сия партия человеках в тысячу остановилась за буераком, позади коего великая пыль. С полчаса спустя стали показываться великие огни, из чего я заключил, что там вся злодейская толпа, и взял намерение на рассвете оную остановить, а чтоб злодеи о моем прибытии или месте, где я остановился, не могли узнать, запретил раскладывать огни. Злодеи, между тем, узнав о преследовании их, еще с вечера построились к бою и ожидали меня, имев и то намерение ночью на меня сделать нападение. Однако, не знав места моего расположения, сие оставили.

Расстояние мое от злодейской толпы хотя и не было более шести или семи верст, однако, будучи принужденным обходить великий буерак неподалеку злодейского места, который меня мог привести в расстройку, я поднялся с полуночи и на самой заре стал на пушечный выстрел противу злодейской толпы, ожидающей меня во всякой готовности. Я, приметя намерение варваров, надеющихся на свое многолюдство, меня окружить, разделился на три колонны. Укрепя фланговые колонны своею конницею, приказал майорам Харину и графу Меллину ударить на злодейский левый фланг, а сам пошел на середину, имев с собою 100 человек конницы.

Первые три выстрела были сделаны с нашей стороны, на которые было нам отвечено со всех пушек, бывших у злодея. Я между тем приближался к злодейской толпе, не дав им долго времени думать. По продолжении огня не более получаса, как скоро мои боковыя колонны поравнялись против их флангов, со всею кавалериею ударился на варварскую толпу. Злодеи, сколько ни усиливались и старались удерживаться при своих пушках, коих по всем местам имели, однако помощью Божией были опрокинуты в бег. Пешие же между тем злодеи еще и тут старались нам вредить из пушек, в числе коих себя отличила Саратовская артиллерийская команда. Однако храбростью и расторопностью господ пехотных штаб-офицеров полковника Муфеля и майора графа Меллина, коим я при сем случае должен отдать справедливость, подоспев тот же час со своею пехотою принудили их к сдаче. Злодей Пугачев между тем неоднократно со своими конными сколь ни старался останавливаясь, усиливаться, однако всякий раз был опрокинут и напоследок прогнат позади его обозу, где рассыпался во все стороны. Более 2000 человек кинулись в буераки и займищи возле Волги, куда мною тот же час отряжен был майор граф Меллин с его колонною, а злодей человеках в 1000 побежал нагорною стороною, коего преследовала вся моя конница с майором Хариным. Бывшие же в толпе злодея калмыки, при начале сражения потеряв несколько человек, ударились в степь.

Злодей Пугачев, отскакав верст до 40, вновь остановился противу преследующих его. Но видя свои неуспехи, отскакал еще верст до 40, не имев у себя более 200 человек, ударился на Волгу, где, нашед лодок с 5, кинувшись на оныя со своими ближними, стал переправляться. Прочие ударились вплавь и по большей части окружены богатством, все перетонули, а сам варвар в человеках в 30 имел счастие попасть на остров, с коего уже пошел вплавь через Волгу на другую сторону берега.

Получена совершенная победа над злодеями, коих на месте сражения, в догонку и в лесу над Волгою побито и потоплено до 2000 или более, в числе коих 4 из первых злодейских сообщников. Живых взято более 6000, в числе коих и двое маленьких девок, Пугачевы дочери, мать же их с лучшим богатством, несколько часов перед сражением будучи отправлена вперед, скрылась или успела ускакать. С нашей стороны убитых 25, ранено 73, лошадей убитых 39, раненых 40. При сем же случае я имел приятнейшее удовольствие освободить из рук варварских 41 человек, девиц несчастливых дворянских — 14»…

Петр Иванович приказал прибывшему к войскам Суворову ехать к передовым войскам, окружить и поймать злодея.

А вскоре получил Петр Иванович и рапорт о том, что в злодейской толпе казаки пришли в раскаяние «и реченного злодея самозванца Пугачева поймали и везут через нижние Яицкие форпосты сюда», к стану Панина.

Увидевши связанного, в оборванной одежде, с черной бородой и синяками, Пугачева, Петр Иванович в гневе спросил:

— Как смел ты противу меня воевать?

Смело и дерзко ответил злодей Петру Ивановичу:

— Не только противу тебя, противу самой государыни воевал…

Не сдержался Петр Иванович и двинул кулаком в самое лицо Пугачева.

Это не помешало ему, однако, потом разговаривать со злодеем едва ли не дружески…

Пойман Пугачев, казнен, Петр Иванович восстановил порядок и спокойствие в крае, подвергнувшемся длительному и злодейскому разорению, наладил снабжение хлебом, озаботился о мерах безопасности. Казалось бы, можно и подумать Екатерине, чтобы по заслугам вознаградить Петра Ивановича. Однако она не забыла дерзкой болтовни Панина в Москве, когда даже приказала обер-прокурору Вяземскому присмотреться к деятельности «дерзкого болтуна». Нет, и опять оказалась скупа Екатерина на награды Петру Ивановичу. А нелюбовь к нему, младшему Панину, перенесла и на старшего — Никиту Ивановича.

Впрочем, поводов для недовольства Никитой Ивановичем у Екатерины накопилось достаточно…

Близилось совершеннолетие Павла, и Никита Иванович, издавна готовивший его к правлению вместе с матерью, в который раз испытал разочарование. Едва исполнилось цесаревичу шестнадцать, она позвала его в совет, но увидела, что взгляды наследника носят такой отпечаток реформистских настроений Панина, что больше наследника не приглашала на заседания. Все ее начинания Павел критиковал, подал ей записку «Рассуждение о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного и касательно обороны всех пределов». И опять усмотрела она в этом проекте противные ей идеи. Нет, не мог Павел с таким грузом влияния Панина, до сих пор не оставившего надежды на реформы власти, быть ей помощником в делах…

К этому времени наследник окреп, выправился и хотя был нехорош лицом, но статен, строен, правда несколько узкоплеч. Курносый его нос был некрасиво вздернут, подбородок косо срезан, лоб узок и изборожден преждевременными морщинами. Екатерина морщилась, едва взглядывала на лицо сына — до отвращения напоминал он ей покойного Петра, нелюбимого мужа. До конца дней не избавилась она от неприязни.

Нет, не сдержала царица слова, не правила вместе с сыном, а лишь все больше и больше отдаляла от себя. Она приглашала его по утрам, слушала вместе с ним доклады, назначила даже адмиралом флота и шефом кирасирского полка. Но какие же это были формальные назначения! Павел не мог сменять офицеров своего полка, а о назначениях и перемещениях ему даже не докладывали. Доклады офицеров флота носили чисто формальный характер, а в совет, принимающий решения и служащий единственным органом хоть какого-то влияния на Екатерину, его перестали приглашать…

Мог ли не испытывать Никита Иванович горечи и разочарования? Он все надеялся на реформы, на логический и стройный ум наследника, на свое влияние на сына Екатерины, но все больше понимал, что за свои взгляды ему пришлось дорого заплатить — вся его жизнь, подчиненная одной идее — ограничить власть законами, ограничить самодержавие, — билась в глухую стену. Ему не удалось пробить даже крохотной бреши.

Почасту завидовал он брату. Тот разбил Пугачева, привез его в Петербург в железной клетке, выполнил свою миссию и теперь спокойно жил в семье. Рос Никита Петрович, росток от панинского дерева, хорошела Катерина, а Никита Иванович все видел себя старым сухарем, бобылем и уже не надеялся когда-нибудь пустить корешок и от себя. Затеял он было сватовство к графине Шереметевой, спокойной и скромной девушке на выданье, и Шереметевы были счастливы, что породнятся с канцлером России, хоть и без официального прозвания, но судьба, видно, не давала Панину возможности завести семью. Перед самой свадьбой невеста заразилась оспой и умерла в несколько дней…

«Вся жизнь моя должна быть посвящена благу отечества, — так решил Панин, — Бог не дает мне счастья в личной моей судьбе, значит, так и должно быть…»

Павел боготворил своего воспитателя, испытывал к нему чисто сыновние чувства, подолгу раскрывал перед названным отцом душу, и Панин со страхом ждал, что будет дальше. Ничего хорошего он уже не видел для Павла при таком характере и образе правления Екатерины…

Как будто успокоилось все в государстве: с турками заключен был выгодный мир, Швеция не выступила против России, мятеж Пугачева подавлен братом, большие территории Польши отошли к державе, а тут и еще одно торжественное и праздничное событие — Павел женился…

Но Панин видел, как все больше забирает власть в свои руки «циклоп» — одноглазый Потемкин. С ним бороться труднее, чем с влиянием Григория — тот откровенно неумен и несведущ в государственных делах, да и напоследок запятнал себя историей в Фокшанах. А Потемкин осторожничал, как Панин, умело подсказывал Екатерине и обладал удалью и смелостью Орлова. Да и надоело уже Панину бороться с влиянием временщиков — нет закона, который пресекал бы это зло, а значит, все новые и новые обитатели постели императрицы будут нашептывать, вторгаться в дела государственные, вмешиваться в судьбу России.

Жизнь подкинула ему еще один шанс провести свои взгляды в жизнь. Хорошенькая и смелая принцесса Дармштадтская, названная в Петербурге Натальей Алексеевной, стала женой Павла, и Панин сразу обратил внимание на ее незаурядный ум, отчаянную натуру…

Петров день вся императорская фамилия встречала в Петергофе. После унылой и скучной зимы Никита Иванович наслаждался свежим приятным ветерком, бродил по аллеям, всматривался в зеленый туман, окутавший цветники и кустарники, боскеты и горки, вдыхал весенний воздух с упоением и умилением. Ему нравился Петергоф, это удивительное создание Петра, он рассматривал давно знакомые статуи, уже без зимних рогожных одежд, вслушивался в журчание многочисленных фонтанов, и душу его переполняла удивительная тишина и покой. Панин бродил и бродил, забыв все свои горести и отдаваясь лучам солнца, бившим сквозь ажурную листву едва зеленеющих деревьев и вслушиваясь в тихий немолчный рокот Финского залива. Давно уже не случалось ему так спокойно и привольно гулять, дела все больше и больше захватывали его время и помыслы. На себя Никита Иванович махнул рукой, положась на волю Господню…

В самой темной аллее увидел он молодого человека, идущего ему навстречу. Видно было, что сей человек так же, как и Никита Иванович, наслаждается приятным теплым утром и с умилением разглядывает все, встречающееся ему на пути. Никита Иванович знал его — то был один из секретарей старого друга…

Фонвизин хотел было пройти мимо, поклонившись Никите Ивановичу, — он не был представлен великому человеку и не хотел показаться назойливым. Но Никита Иванович остановил его сам.

— Слуга покорный, — сказал он молодому секретарю, — поздравляю вас с успехом комедии вашей…

Денис Иванович смутился и от души пожал руку Никите Ивановичу, — только вчера он читал своего «Бригадира» государыне, и вот уже разнеслись слухи о том при всем дворе…

— Благодарствую, — ответил он, — но едва ли можно говорить об успехе…

— Я вас уверяю, что ныне во всем Петергофе ни о чем другом не говорят, как о комедии и чтении вашем… Долго вы еще здесь пробудете?

Фонвизина привез к императрице граф Орлов, желая позабавить ее и вновь привлечь внимание к своей особе…

— Через несколько часов еду в город, — ответил Фонвизин.

— А мы с великим князем завтра, — сообщил Никита Иванович и, несколько смутясь, добавил: — Я еще хочу попросить вас, сударь… Его высочество желал бы весьма послушать ваше чтение, и для того, по приезде нашем в город, не умедлите ко мне явиться с вашею комедиею. Я представлю вас великому князю, и вы могли бы доставить ему удовольствие послушать вас…

— Не премину исполнить повеление ваше, — поклонился Фонвизин. — Почту за верх счастия моего иметь слушателями его императорское высочество и ваше сиятельство…

— Государыня похваляет сочинение ваше, — добавил Никита Иванович, — и все вообще довольны.

Фонвизин покраснел от удовольствия, но прибавил:

— Но я тогда только доволен буду совершенно, — сказал он, — когда ваше сиятельство удостоит меня своим покровительством…

Никита Иванович пристально взглянул на собеседника. Он знал, что у него уже есть сильный покровитель, хотя и отставленный от дел — граф Орлов.

— Мне будет очень приятно, — медленно, как всегда с расстановкой, произнес он, — если могу вам быть в чем-то полезен…

Фонвизин тоже пристально смотрел на Панина. Открытое лицо, доброта и честность, чистосердечие и незаурядный ум сразу же расположили Фонвизина…

Потом он вспоминал, что сердце его с этой минуты к Никите Ивановичу «привержено стало и как будто предчувствовало, что он будет мне первый и истинный благодетель»…

Молодой Фонвизин «не умедлил явиться» к Никите Ивановичу.

Раздобревший и постаревший Федот, едва ли не более важный, чем сам хозяин, тщательно завитой и напомаженный, в белых перчатках и лаковых штиблетах, доложил, что граф в антресолях и просил обождать…

В ту же минуту Фонвизина позвали к графу. Тот сидел за туалетом в ковровом шлафроке и извинился, что еще не одет и принимает его в таком виде.

— Но я тотчас оденусь, а вы посидите со мной…

Они долго разговаривали, и Никита Иванович спрашивал молодого человека, каких он взглядов, как относится к службе, семье, Богу…

Видно, Фонвизин понравился ему и открытым добродушным лицом, и моральными устоями.

Одевшись, Никита Иванович повел Фонвизина к великому князю — он всех интересных людей старался представлять своему воспитаннику.

— Ваше высочество, — сказал он Павлу, — вот хочу представить вам молодого господина Фонвизина. Отличных качеств и редких дарований человек…

— Да я уже слышал о нем, — живо обратился Павел к Фонвизину, — и не представляю, как хотел бы слышать ваше чтение. Все об вашей комедии только и говорят. А надобно знать ее из самых первых уст…

— Когда только изволите, — поклонился Фонвизин…

— Да вот после обеда, — сказал Никита Иванович, — вы, ваше высочество, ее услышите…

И, обернувшись к Фонвизину, добавил:

— А вы извольте остаться при столе его высочества…

Обед был самый простой, и Фонвизин подивился, сколь мало и нетщательно ест великий князь, молодой человек немножко болезненного вида, со вздернутым коротким носом, таким, что видны были сразу его большие ноздри…

— Была в апробации? — спросил Павел, обратясь к Никите Ивановичу, когда ему подали чашку кофе после обеда.

— Я пил, ваше сиятельство, — ответил Панин…

Уже через несколько минут чтения в зале раздался громкий хохот. Фонвизин не только читал, он мастерски умел изображать людей. Когда он подавал реплики Бригадирши, то все слушатели так и видели эту толстую невежественную и безграмотную самодуршу…

Отхохотав, Никита Иванович заметил:

— Я вижу, что вы очень хорошо нравы наши знаете, ибо Бригадирша ваша всем родня, никто сказать не может, что такую же Акулину Тимофеевну не имеет или бабушку, или тетушку, или какую-нибудь свойственницу…

То и дело громкий хохот прерывал чтение.

— Какая прелесть! — то и дело восклицал Павел.

Пожалели, что чтение кончилось так скоро.

— Это о наших нравах первая комедия, — заговорил Никита Иванович, — и я удивляюсь вашему искусству. Как вы, заставя говорить такую дурищу во все пять актов, сделали, однако, ее роль столько интересною, что все хочется ее слушать. Я не удивляюсь, что сия комедия имеет так много успеха. Советую вам не оставлять вашего дарования…

— Ничего не может быть лестнее, ваше сиятельство, чем одобрение ваше…

Они вышли в другую комнату — Фонвизин собрался уходить, и Никита Иванович пригласил его запросто бывать к обеду у Павла, когда только он пожелает.

Фонвизин искренне поблагодарил.

— Одолжите же меня, — попросил Никита Иванович, — и принесите свою комедию завтра ввечеру ко мне. Будут только близкие, и мне так хочется, чтобы вы ее прочли…

Денис Иванович с радостью согласился.

В антресолях у Никиты Ивановича общество собралось самое изысканное — послушать Фонвизина приехала княгиня Дашкова, Кирилл Разумовский, брат Петр Иванович Панин, были также оба секретаря Никиты Ивановича — Убри и Бакунин.

Денис Иванович не только прочитал пьесу, но и по усиленным просьбам слушателей начал пародировать известные личности. Только он выпятил живот, вытянул шею, сложил на животе руки и заунывным голосом начал читать какое-то стихотворение, как все покатились со смеху — Сумароков был узнан с первого слова. «Еще, еще», — кричали слушатели, уже не беспокоясь о церемониях и веселясь, как дети. Фонвизин высокомерно вскинул голову, презрительно посмотрел на всех, пробормотал какие-то несуразные слова, и живой Григорий Орлов предстал перед всеми в карикатурном виде со всеми характерными ужимками.

— А покажите-ка, батюшка, меня, — неожиданно предложил Никита Иванович.

— Не смею, ваше сиятельство, — пробормотал Фонвизин.

— Да я не обижусь, — заверил его Панин, — а со стороны посмотреть на себя очень даже полезно…

Денис Иванович принял сановитый и осанистый вид, выпятил начинающееся брюшко, погладил его рукой, медленно и в нос заговорил голосом Никиты Ивановича.

Хохот стоял неимоверный. Вместе со всеми смеялся и Никита Иванович — так похож он был в изображении Фонвизина.

Драматург поклонился и заискивающе взглянул на хозяина дома.

— Живой, как есть, — хохотал Панин. — Верно все — и руку на живот кладу, и поглаживаю…

Он представил его брату и просил на следующий день приехать обедать в его семью.

В большой гостиной Петра Ивановича собралась вся родня — Захар Григорьевич Чернышов с женой Анной Родионовной, Мария Родионовна вывела к гостям детей — прелестную Катю и сурового на вид, старавшегося держаться по-взрослому Никиту — любимца Никиты Ивановича, приехали Куракины с уже взрослым Сашей, товарищем детских игр и учебы Павла. Словом, в маленьком доме Паниных яблоку негде было упасть.

Успех чтения превзошел все ожидания. Родня хохотала, а сам Никита Иванович то и дело утирал платком глаза — удивительный был этот молодой человек, дарование его так очевидно, а сам к тому же умен, скромен и верующ.

— Редкий талант, — сказал он брату. — Когда он роль Акулины Тимофеевны читает, то я сам ее и вижу, и слышу…

В тот же вечер Никита Иванович повел с Фонвизиным серьезный разговор: предложил ему перейти на службу в иностранную коллегию…

С тех самых пор они стали друзьями — молодой драматург и уже постаревший дипломат. Все свои мысли открывал он этому человеку, раскрыл и свои взгляды на нынешнее правление и на реформы, которые так и не удалось ему провести в жизнь. Никита Иванович нашёл в молодом сотруднике иностранной коллегии полное взаимопонимание. Под его руководством стал излагать Фонвизин с той поры начала конституции…

Денис Иванович продолжал приходить обедать к Павлу и тогда, когда во дворце появилась хорошенькая, веселая и остроумная, молоденькая и умненькая Наталья Алексеевна — жена Павла. Ей тоже по сердцу был интересный собеседник, быстро подмечающий недостатки и характерные черты человека.

Екатерина невзлюбила Наталью почти с первого дня. Она сразу же осмотрела приданое невестки и заметила, что была гораздо беднее, когда сама приехала в Петербург. Но зорко следила за снохой.

Она вспомнила начало своего пребывания в Петербурге и видела, что невестка смела не по годам, что ее не занимают такие материи, какие занимали тогда Екатерину, — она не старалась нравиться всем, она и так нравилась…

Хорошо хоть то, что Павел влюблен, балует и обожает молодую жену, но плохо, что трат — невозможное количество. Она даже писала Потемкину по этому поводу:

«Друг милой и бесценной! Великий князь был у меня и сказал, что он опасается, чтоб до меня не дошло и чтоб я не прогневалась. Пришел сам сказать, что на него и на великую княгиню долг опять есть. Я сказала, что мне это неприятно слышать и что желаю, чтоб тянули ножки по одежке и излишние расходы оставили. Он мне сказал, что долг там от того, другого, на что я ответствовала, что она имеет содержание (и он также), как никто в Европе, что сверх того сие содержание только на одни платья и прихоти, а прочее — люди, стол и экипаж — им содержится, и что сверх того она еще платьем и всем на года три всем снабдена была. Она просит более двадцати тысяч, и сему, чаю, никогда конца не будет. Скучно понапрасну и без спасиба платить их долги. Есть ли же все счесть и с тем, что дала, то более пятисот тысяч в год на них изошло, и все еще в нужде. А спасибо и благодарности ни на грош».

Она уже не помнила, как сама входила в долги и даже делала займы у иностранных посланников.

Долги приходилось платить и заодно следить, нет ли где займов у иностранцев — к чему это приводит, она хорошо помнила.

Недовольна Екатерина была и частной жизнью невестки. Ей, конечно же, сразу доложили, что Наталья Алексеевна не только деспотически покорила ее сына, но даже и не дает себе труда выказывать к нему малейшую привязанность. Внимание великой княгини привлек Андрей Разумовский в тот самый день, когда под его началом пришла за невестой великого князя эскадра. Болтали, что тогда же она стала его любовницей. Недаром эти вечерние застолья втроем всегда оканчивались одними тем же — Павел сваливался на постель и крепко засыпал, а невестка с Разумовским долго еще оставались одни…

Екатерина решила открыть Павлу глаза на связь Разумовского и Натальи Алексеевны. Он не поверил. Жена плакала несколько дней и уверяла его, что свекровь хочет рассорить их. Павел стал на сторону жены, и Разумовский продолжал быть третьим в их долгих вечерних застольях…

Не появилось у Натальи Алексеевны и наследника. «Во всем только крайности, — ворчала Екатерина по этому поводу, — когда мы гуляем — так двадцать верст, когда танцуем — двадцать контрдансов, двадцать менуетов, чтобы в комнатах не было жарко, совсем их не топим. Если все натирают лицо льдом, у нас все тело становится лицом. Словом, умеренность не для нас. Опасаясь дурных людей, мы не доверяем никому и полагаемся только на себя. Полтора года прошло, а мы ни слова не знаем по-русски и хотя очень желаем учиться, у нас нет времени этим заниматься. Все у нас вверх дном…»

Царица была в полной растерянности. Она даже полагала, что Никита Иванович может тут помочь. «Я думаю, что если ослепленный великий князь инако не может быть приведен в резон насчет Разумовского, то не может ли Панин уговорить его, чтоб он Разумовского услал в море, дабы слухи городские, ему противные, упали…»

Но невестка уже не могла обойтись без Андрея, и Павел не хотел отсылать фаворита…

Все более и более смелые речи звучали за столом у Павла. Все вместе — обида за отца, обида за жену, обиды в каждодневной жизни, отсутствие возможности влиять на ход государственных установлений — все это посеяло в Павле ненависть и отвращение к матери. Он пришел на заседание государственного совета и высказал критические замечания о политике — его перестали приглашать. Он написал записку о государстве вообще, высказав там свои наболевшие мысли — Екатерина с презрением отвергла ее, не захотев даже прочесть. Он просил двадцать тысяч на уплату долгов жены — Екатерина ему отказала, в то время, как фавориту дала пятьдесят тысяч «на булавки». Все раздражало его, все заставляло относиться к матери с особым недоверием и ненавистью. Он боялся, что его отравят, и каждое блюдо к столу заставлял пробовать. Он стал подозрителен и мнителен. И слова жены, почему же мать отрешила его от престола, когда только он должен был наследовать трон отца, упали на благодатную почву…

Так созрел заговор…

Глава пятнадцатая

Ясный солнечный день последнего месяца осени заставил все население Петербурга высыпать на улицу. Важно прохаживались воспитатели с детьми, сновали из одной модной лавки в другую великосветские дамы, только что получившие последние новости из Парижа, запасаясь лентами и кружевами — они снова вошли в моду. Гуляли, не спеша, городские щеголи, взмахивая тонкими тросточками и увешав себя цепочками от карманных хронометров. Бегали по всем переулкам бойкие городские мальчишки. Теснились среди толпы продавцы всякой мелочи, расхваливая свой немудреный товар…

Никита Иванович тоже соблазнился хорошей погодой и шел по Невской першпективе, наслаждаясь последними лучами солнца, заливавшими перекрестки и переулки. Шумное бестолочье толпы нисколько не задевало Панина — он всматривался в лица прохожих, слегка кланялся встречным знакомым и неловко огибал лотошников.

— Выше, выше, выше, — послышался вдруг ему далекий голос, глухо звучавший, словно бы предупреждая о тревоге.

Он оглянулся в нетерпении и увидел юродивую. Как всегда, Ксения шла быстро и торопливо, словно спешила по какому-то ей одной ведомому делу, но голосила так, что вопль ее отдавался барабаном по всей ширине улицы.

— Выше, — орала она, — выше идите, выше…

Никита Иванович уже давно знал, что никогда юродивая не кричит просто так, что все ее предсказания оправдываются. Ее любил и старался приветить каждый горожанин…

Он вернулся на свои антресоли, занятый мыслями и встревоженный этой неожиданной встречей.

Но погода была чудесная, и вечером Панин решил проехаться по улицам, приказал запрячь экипаж и медленно покатил вдоль Невы.

Странно, при таком солнце, вечерние лучи которого словно бы окрашивали все вокруг, он видел, как неспокойна черная вода реки. Она словно потекла вспять, словно наталкивалась на какое-то препятствие. Никита Иванович доехал до Петропавловской крепости, оттуда по деревянному мосту перекатил на другой берег и остановил экипаж у старого домика Петра Первого.

Скромно жил преобразователь России. В его домике было всего три комнаты, но рядом с домом до сих пор возвышалось старое раскидистое дерево, а на высоте трех метров на стволе его виднелась икона Божьей Матери. Панин слышал эту легенду — как будто бы Петр приказал повесить икону ровно на той отметке, куда в самые сильные наводнения доходила вода.

Никита Иванович перекрестился на образ, старый, почерневший лик, над которым сооружен был небольшой навес для защиты до дождя и снега, постоял, помолчал и уселся, чтобы ехать обратно.

Юродивая кричала — выше, стало быть, будет наводнение, но ничто не предвещало этого. Солнце светило, как никогда, а ветер совсем упал, и даже листочки на деревьях не колебались под движением воздуха.

Гроза и буря начались ночью…

Сильные порывы западного ветра взбаламутили воду в Неве, принесли встречные морские волны, и вода словно кипела в котле, завиваясь в воронки и оставляя белые буруны пены…

Утром следующего дня вся столица потонула в густом белом тумане. Сильный холодный ветер не в состоянии был разогнать белую мглу. Время от времени раздавались пушечные выстрелы, означавшие приказ судам и лодкам укрываться в гавани.

Солнце спряталось за густую белую непроницаемую мглу. На перекрестках зажглись костры, но даже дым и огонь не в состоянии были рассеять мглистость и плотность тумана.

Не видные в тумане экипажи с зажженными по сторонам фонарями то и дело натыкались друг на друга, хотя и кричали ямщики привычное «Погоняй» или «Пади!».

Вода в Неве пока не поднималась, но встречный ветер гнал по ней такие волны, что все лодки были вытащены на берег и горбатились днищами у всех набережных…

Три дня подряд висел над столицей совершенно непроницаемый туман. Люди уже отчаялись когда-нибудь увидеть солнце, дневной холодный свет и в тревоге и ожидании неизведанного бегали то и дело к низким осадистым берегам реки. Вода пока не поднималась, и горожане надеялись, что туман успокоит и прижмет реку. Но страшные воронки, водоворотом крутившиеся на Неве, не оставляли этой надежды.

Ночью ветер поднял такой свист и вой, что горожане крестились, стоя на коленях перед образами Господа и Святой Богоматери, священники день и ночь служили, вознося Господу молитвы и умоляя о спасении. Город притих в ожидании неминуемой беды.

И она разразилась.

Холодный западный ветер словно бы сорвал все покровы с города. Он дул с такой силой, что первыми попадали соломенные крыши с домиков на Петербургской стороне. С завыванием, свистом и гиканьем устремлялись потоки воздуха на почерневшие дощатые хижины, скручивали в штопор крыши, срывали листы железа с более богатых домов и дворцов, поднимали высоко к небу и с силой обрушивали на землю. С корнем вырывал ветер деревья, и они топорщились мгновение безобразными узловатыми корнями, крутились в воздухе, а потом со страшной силой валились в воду, вздымая мириады черных брызг.

Черная вода Невы понеслась к истокам, взбаламученная потоками морской воды, принесенной западным ветром. От комьев земли, вырванных с корнем деревьев, крыш, разметанных по небу, осколков стекол и слюды из крохотных оконец не стало видно неба. Ветер ревел и ревел, словно показывая людям всю свою исполинскую силу, словно хохотал над людской беспомощностью перед грозной стихией…

В этом диком ветре, сгибаясь при каждом порыве, носилась по Петербургской стороне, невдалеке от Смоленского кладбища юродивая Ксения. Ветер рвал зеленую юбку, разметал по плечам тяжелые темные волосы, сорвал с головы и унес скромный платок, но яркая красная кофта, словно флаг, металась между уцелевшими еще домами и крик ее перекрывал вой бури:

— К Матери-заступнице, к Богородице идите, бегите, спасайтесь…

Нищие, калеки, бездомные бродяги тянулись к церкви Смоленского кладбища, подчиняясь этому властному и дикому зову.

Буря разметывала дощатые домишки, их обитатели, застывшие за стенами, оказывались вдруг среди воя и грозного завывания, хватали детей и пробивались сквозь комья, носившиеся в воздухе, сквозь щепки и осколки к церкви Смоленского кладбища.

Ксения металась и металась среди бедного люда, призывала и призывала. К ночи в церковь набилось столько людей, что даже старенькому священнику, служившему скорбные службы, негде было пройти. Свечи затухали среди свиста и воя бури, врывавшейся в открытые двери храма, их зажигали снова и снова, пели певчие, стараясь перекричать рев бури, а люди падали на колени, прижимая к себе детей и умоляюще всматривались в бесстрастные лики образов, в печальный лик Богородицы, надеясь на защиту…

Стихия не унималась три дня. А потом началось самое страшное — вода в Неве стала прибывать. Западный ветер тянул и тащил с моря гигантские волны, они сталкивались с текущей к морю водой, и бешеные водовороты, столбы и смерчи поднимались к самому небу.

Вода поднималась и поднималась, и скоро вся Петербургская сторона была просто сметена бешенным напором, ревущим ветром и смерчами. Стихия подступила к кладбищу, и скоро поплыли по воде сорванные кресты, груды могильного мусора, а потом и гробы, выбитые рекой из глубоких могил.

Все вместе крутилось и крутилось в бесконечном водовороте, ударялось о берега, сносило гранитные набережные, рвало мосты и било в стены дворцов, грозя снести их… Вода поднималась и поднималась. Отметку на Петровом дереве не стало видно, затопила река самый лик Божьей Матери.

И только церковь Смоленского кладбища нерушимо стояла среди водоворота, несущихся со страшной силою гробов и крестов, обломков деревьев и ворот, плетней и стен, обломков кирпичных труб и остатков зелени…

Люди, набившиеся внутрь, вспоминали, как кричала на дне ямины, предназначенной для фундамента церкви, блаженная Ксения, раскинув крестом руки. И вспоминали, как ночами носила она на спине тайком от всех кирпичи, чтобы выкладывать стены этой церкви, а утром каменщики находили эти груды кирпича и удивлялись чудесам…

Церковь на Смоленском кладбище спасла многие жизни. Хоть и залит был ее пол водою, хоть и бились в стены громадные ревущие волны, но сама церковь не пострадала, даже двери ее остались неприкосновенны…

Город оборонялся против бури и наводнения как только мог. Солдаты и моряки укрепляли берега и набережные мешками с песком, камнями, но река словно смеялась над бесплодными людскими усилиями — она сметала в миг то, что было сделано ценою невероятных усилий и многих часов непосильного труда, и многочисленные утонувшие выныривали из воды рядом с покореженными мостовыми и разрушенными берегами, чтобы еще раз напомнить людям, как бессильны они перед лицом грозной стихии.

Тысячи людей утонули, большинство домов разрушено, устояли лишь дворцы, сделанные навечно, да высилась среди безбрежной черноты воды Смоленская церковь. Все так же золотился шпиль Адмиралтейства в черном тумане бури, все так же блестел купол Петропавловской крепости, хотя подвалы ее были залиты и несчастные узники оказались во власти самой мучительной и медленной смерти — их забыли вывести, и все они погибли…

Едва началось наводнение, этот страшный потоп, Никита Иванович вбежал в половину Павла — мать и отец беспокоятся, в первую голову, о детях, о ребенке, а Павел и был ребенком для Никиты Ивановича.

— Перейдите, ваше высочество, в мои антресоли, — проговорил он, — там выше, кто знает, что еще может произойти…

Наталья Алексеевна была уже беременна. Придерживая руками выпирающий живот, она накинула широкий атласный капот, а Павел хотел было протестовать — они и так жили на втором этаже, и вряд ли вода дойдет до их апартаментов. Но встретил строгий взгляд Панина и поспешно поддержал жену, уже направлявшуюся к дверям.

Они вышли на галерею, обвивавшую единым балконом пространство перед антресолями Панина, поднялись по лестнице и услышали стук, тихий, повторяющийся, в нижние двери. Двери не выдержали, сорвались с петель, и лавина воды обрушилась в нижнее помещение. Она растекалась по полу, собираясь в мелкие лужи и поднимаясь все выше и выше.

Скоро воды было уже по пояс.

— В антресоли! — закричал Панин, но, словно завороженный, следил, как прибывает и прибывает вода. Внизу кипел водоворот. И тут в двери, стукаясь о все углы, тихо вплыл старый, прогнивший, почернелый гроб…

Все трое в ужасе застыли. Гроб стукнулся краями о лестницу, застрял на полпути и рассыпался на обломки, доски, кости.

Панин повернул чету к двери, не давая им взглянуть на остатки гроба, на черную воду внизу.

— Скорее! — кричал он.

Бухали и бухали пушки, возвещая жителям о наводнении…

Уложили в постель великую княгиню, накрыли епанчой и долго еще сидели с Павлом, слушая завывание бури, шум бурлящей внизу воды и монотонные пушечные выстрелы…

— Никита Иванович, — неожиданно сказал Павел, — я умру молодым…

Никита Иванович вскинул голову.

— Что это вам, государь мой, пришло в голову? — удивленно спросил он. — И что за мрачные мысли поселились в душе вашей? Пройдет день-два, и от воды не останется и следа. Отложите беспокойство…

— Но этот гроб напомнил мне одну историю, о которой я никогда еще не рассказывал. Вам первому открываюсь…

Никита Иванович встревоженно взглянул на Павла, тот казался более мрачным, чем обычно.

— Не рассказывайте, ваше высочество, — тихонько сказал Панин, — от мрачных рассказов возникают самые нелепые вздоры…

Он знал, как склонен к мистицизму наследник престола и сколько мрачности и обреченности бывало в его душе после всех разочарований, которые доставляла ему его августейшая матушка.

— Мне необходимо выговориться, и Бог знает, когда случится еще такой час…

— Тогда я слушаю…

Павел поерзал в кресле и, взглянув на спящую жену, раскрасневшуюся и хорошенькую, начал свой рассказ:

— Как-то в поздний час после одного славно проведенного вечера мы с Сашей Куракиным решили побродить по Петербургу инкогнито…

Никита Иванович усмехнулся:

— А я-то думал, что племянник мой будет вам подмогой в других славных делах…

— Он друг мой и, вернее всего, единственный, — отвечал Павел односложно, — но слушайте дальше, какая странная история приключилась с нами. Была весна, тепло, светлая наша ночь. Луна выскочила на небо. Нам было весело, и мы не думали ни о чем важном. Один из слуг шел впереди, за ним — я, за мной — Куракин, второй слуга следовал сзади. Вы знаете наши петербургские ночи. Было так светло, что можно было читать. Вдруг в глубине одного из подъездов я увидел фигуру человека довольно высокого роста, худощавого, в испанском плаще, закрывшем нижнюю часть лица и в военной шляпе, надвинутой на глаза. Казалось, он кого-то ждал. Когда мы проходили мимо, он выступил из глубины подъезда и молча пошел слева от меня. Лицо его было скрыто тенью от шляпы, и я не мог разглядеть его черты…

Павел приостановился, вздохнул, снова взглянул на Наталью Алексеевну и продолжил:

— Шаги зато отпечатывались по мостовой так громко, что, казалось, будто камень бьется о камень. Сначала я очень удивился. Потом почувствовал, что левый бок мой замерзает, словно незнакомец сделан изо льда. Стуча зубами от холода, я оборотился к Куракину и сказал:

— В нашей компании прибавление!

— Какое прибавление? — спросил Куракин.

— А вот этот, что идет слева от меня, и притом, кажется, довольно громко.

Князь приостановился, вгляделся и ответил, что никого не видит.

— Да вот же! В плаще, слева, между мной и стеной!

Куракин странно на меня посмотрел и ответил:

— Ваше высочество, вы идете вплотную со стеной дома, там ни для кого нет места!

Я протянул руку и в самом деле коснулся рукой камня. Но притом я явственно различал незнакомца и слышал грохот его шагов. Я стал пристально на него смотреть: его глаза сверкали из-под шляпы завораживающим нечеловеческим блеском, и я не мог отвести от них взгляда.

— Куракин, — сказал я, — не могу изъяснить, но это очень странно.

Я дрожал все сильнее и чувствовал, как стынет кровь в жилах. Вдруг незнакомец позвал меня глухим и печальным голосом:

— Павел!

— Чего тебе надобно?

— Павел! — повторил незнакомец, однако голосом несравненно более мягким, но все же тем же печальным тоном. Я молчал. Он опять позвал меня по имени и вдруг остановился на месте. Я тоже остановился, как будто наткнулся на невидимую преграду.

— Павел! Бедный Павел! Бедный царевич! — сказал призрак.

Я обернулся к Куракину:

— Ты слышишь?

— Ничего, государь, не слышу!

А я слышал. Голос его и сейчас чудится мне. Я превозмог себя и опять спросил:

— Что тебе надобно? Кто ты таков?

— Бедный Павел! Кто я таков? Я часть той силы… кто хочет тебе добра. Чего мне надобно? Прими мой совет: не привязывайся сердцем ни к чему земному, ты недолгий гость в этом мире, ты скоро покинешь его. Если хочешь спокойной смерти, живи честно и справедливо, по совести. Помни, что угрызения совести — самое страшное наказание для великих душ…

Он опять кинулся вперед, пронзив меня все тем же всепроникающим взглядом из-под шляпы. Я последовал за ним, движимый неведомой силой. Он молчал, я тоже молчал. Куракин и слуги шли за мной. По каким улицам мы проходили, я не понимал и впоследствии вспомнить не мог.

Никита Иванович молча пошевелился в кресле.

— И таким образом, — продолжал Павел с печальной улыбкой на устах, — мы шли не менее часа, оказались перед зданием Сената. Призрак остановился:

— Прощай, Павел. Ты меня еще увидишь. Здесь, на этом месте…

Шляпа его сама собою приподнялась, и открылся лоб. Я отпрянул в изумлении — передо мной стоял мой прадед Петр Великий. Прежде, чем я пришел в себя, он исчез бесследно…

Теперь на этом месте — монумент. Центральная гранитная скала в основании, на ней — Петр на коне, и вдаль простерта его рука. Я никогда и никому не рассказывал о своей встрече с прадедом и никому не показывал этого места. Куракин уверяет меня, что я заснул во время прогулки. А мне страшно. Эта сцена так и стоит передо мной. Иногда кажется, что я все время так и стою там, на площади перед Сенатом. Я вернулся во дворец с обмороженным боком, в полном изнеможении и едва отогрелся…

Никита Иванович поник головой и ничего не отвечал наследнику. Его мучило, что до сих пор он не знал этого, и переполняло сочувствие к Павлу.

— Государь, — тихо начал он, — все это вам терзает душу, а сегодняшняя сцена разбудила снова ваше воображение… Я так думаю, что вы не видели Петра, но душа сама подсказывает вам, что делать на этом свете — жить честно и справедливо, следовать во всем великому прадеду. А ваши страхи — следствие сильных и больших разочарований. Будьте мужественны. У вас — прелестная жена, у вас — великое будущее, у вас будет все — слава, власть, деньги. Не бойтесь мрачных предчувствий. Беды проходят, радости остаются с нами…

Павел взглянул на своего воспитателя и едва ли не отца. Как ему нужны были эти сильные слова сильного мужчины, способного поддержать его в трудную минуту…

Но он ничего не сказал Никите Ивановичу. А тот думал, в каких мрачных красках рисует этот блистательный отпрыск блистательного престола свое будущее, и сердце его сжималось от любви и боли. Ему так и хотелось сказать — бедный Павел!

До самого рассвета просидели они в креслах, думая каждый о своем, изредка поправляя на Наталье Алексеевне то одеяло, то сползающую на пол епанчу, наброшенную сверху…

Катастрофа, как увиделось им утром, была столь сильна, что даже вышедшее солнце не смягчало ее последствий. Часть Петербурга полностью разрушилась. В Эрмитаже ураганом и напором воды выбило все окна и двери, по Неве плыли обломки ста сорока судов, стоявших в гавани и разбитых в мелкие щепки. У себя внизу, в Манеже, Панин увидел целое озеро.

Целую неделю еще продолжали плыть по реке обломки, деревья, вывороченные с корнями, трупы утопленников.

Одна Екатерина не хотела мириться с грустным и растерянным видом своих приближенных.

Вот как она описывала эту катастрофу в письме одному из иностранных корреспондентов:

«В десять часов вечера началось с того, что ветер с шумом распахнул окно в моей спальне. Пошел дождь, а вслед за ним с неба посыпались всевозможные предметы: черепицы, железные листы, стекла, вода, град, снег. Я спала очень глубоко. В пять меня разбудил порыв ветра, я позвонила, и мне пришли сказать, что вода уже у моих дверей и просит позволения войти. Я сказала: «А, если так, то пошлите снять часовых, которые стоят в малых дворах, чтобы они не погибли, не допуская ее до меня». Мне захотелось видеть все ближе — я ушла в Эрмитаж. Он и Нева напоминали разрушение Иерусалима. Набережная, еще не достроенная, была покрыта трехмачтовыми торговыми судами. Я сказала: «Господи! Вот ярмарка перешла на новое место. Надо будет, чтобы граф Миних, сын фельдмаршала и директор таможен, открыл таможню там, где стоял прежде театр Эрмитажа…»

Она шутила и смеялась — то ли чтобы уберечься от заразы уныния, то ли чтобы скрыть от Европы великие разрушения в Петербурге…

Как бы там ни было, она в тот же вечер устроила малый прием в Эрмитаже, чтобы забыть все горести вчерашнего дня.

Наскоро вставили стекла в малой зале Эрмитажа, убрали осколки и обломки, занесенные ветром, расставили большой стол, накрытый на двадцать персон, почистили кресла и стулья, занесенные песком и илом, разложили карты на ломберных столиках, и к приходу гостей все сияло блеском. Большая люстра горела яркими свечами, лампы, развешанные в простенках, давали гораздо больше света, чем в обычные дни, золотились чаши и кувшины на столе, сверкали хрустальные вазы и приборы, разложенные у каждого места. Как будто и не было столь необычной катастрофы, как будто не плавали еще в лужах внизу дворца рыбы, как будто и не приходилось пробираться в эту залу сквозь наваленные обломки деревьев и кучи песка и ила.

Панин и великий князь с Натальей Алексеевной пришли одни из последних. На этих малых приемах императрица обычно садилась обедать или ужинать только с самыми близкими людьми, только с членами императорской фамилии, и Панин чрезвычайно удивился, получив именно сегодня такое приглашение.

Однако он не подал виду, вытащил свой старый, уже изъеденный молью, но все еще блистающий золотом и вышивкой камзол, натянул светлые чулки, а туфли взял по тогдашней моде.

Он понимал характер императрицы, понимал, что ей необходимо отвлечься, но и не предполагал, что обед после катастрофы пройдет столь весело и живо.

Императрица смеялась, не переставая, рассказывала, как ее разбудила вода, и вскакивала, чтобы показать, как она склонилась перед ее величеством стихией. Ее веселость не была, пожалуй, напускной, просто это была реакция истерическая.

Потихоньку играл оркестр — Диц со своей скрипкой, Дальфини с виолончелью, Кардон с арфой. В зале кое-где сорвались Правила, полагающиеся для такого приема. Короткие записи на стенах запрещали вставать перед императрицей, даже если бы она подошла к гостю и разговаривала с ним стоя. На другой стене висел билетик, в коем запрещалось быть в мрачном расположении духа. Правила запрещали также оскорблять друг друга, говорить о чем-либо дурно.

Таблички с этими инструкциями висели по всем стенам — вместе со шляпами и шпагами надо было оставлять в передней распри и ссоры, оставаться правдивыми, не лгать и не говорить всякий вздор.

Уже на своем посту стоял и казначей с кружкой для бедных. На этот раз впервые такая роль была доверена секретарю Екатерины Безбородко. В копилку бросали штрафы — нелепости в десять копеек запрещались в присутствии Екатерины.

Стол был отменный. Правда, обычно на этих приемах не ели, в большинстве случаев вечера были посвящены спектаклям или концертам, после которых всякому гостю разрешалось заниматься чем угодно. Но в этот раз Екатерина, с утра ничего не евшая и не пившая, кроме кофе, решила порадовать вкусной едой — почти все поварни во дворце были затоплены, провизии не оказалось, и обед был как нельзя кстати…

После обеда Никита Иванович отправился было к ломберному столику, чтобы принять участие в карточной игре, но императрица собрала всех в кружок и заставила Льва Нарышкина надеть на глаза повязку.

— Сейчас он всех развеселит, — воскликнула она, — каждый пойманный должен рассказать, что он делал во время потопа и как перенес налет водяного бога.

Постепенно дух веселости заразил и всех остальных, на наводнение уже стали смотреть как на веселую шутку природы…

Штрафовали всех, кто только попадал под руку Льва Нарышкина, а он, не уставая, разглагольствовал, его вольные шутки были весьма двусмысленными, но никто не одернул его, никто не заставил положить штраф в копилку для бедных.

Наконец, попалась в его руки — верно, он подглядывал из-под повязки, сама Екатерина, бегавшая по залу с быстротой молоденькой девушки.

— Приговариваю вас, — театрально возгласил Нарышкин, — сесть сей же час на пол…

Зрители тихонько ахнули.

Ну ладно бы еще другие штрафы и фанты — то выпить залпом стакан воды, то продекламировать, не зевая, отрывок из «Телемахиды» Тредиаковского, то трижды прокукарекать. Но заставить императрицу сесть на пол, да еще в присутствии всех членов ее семьи и самых близких людей — это уже было ни на что не похоже…

Однако делать нечего, и Екатерина села на пол, а потом сама кинулась в бой. Она отняла повязку у Нарышкина и принялась бегать по зале, ища жертвы…

Хохотала даже Наталья Алексеевна, у которой от событий минувшей ночи разболелся зуб, и она была бы рада покинуть высокое собрание, но не могла себе этого позволить…

Музыка заиграла громче, и Екатерина подала пример всем, пустившись в веселый танец вместе со Львом Нарышкиным…

«Пляска на гробах», — усмехнулся про себя Никита Иванович…

Впрочем, все это мало походило на оргии, о которых много сплетен и шума ходило тогда по Европе. Рассказывали о Екатерине такие чудовищные вещи, что иногда, читая те или иные письма, Панин только удивлялся, как может быть неистощима человеческая природа на разные выдумки. Да и сама императрица имела право веселиться так мило и невинно — Кучук-Кайнарджийский мир был заключен, Пугачева казнили, в стране налаживался порядок и спокойствие. Жаль только, что его, Панина, северная ось начинала давать трещины и сбои. Императрицу уже не интересовал северный альянс, ее манили греческий проект, молодечество и удаль Потемкина, задумавшего покорить Крым, а там и Константинополь, она уже видела себя украшенной лаврами победительницы на этой южной части континента…

Что ж, можно было только приветствовать такое движение, если бы оно не грозило пролитием крови русских солдат, если бы только не было смуты в государстве, если бы только оберегалась жизнь человеческая, жизнь дворян и крестьян, которых Екатерина ни в грош не ставила.

И опять бросал взгляды Панин на цесаревича. Несмотря на свои мрачные сомнения и безысходность, он станет великим человеком, если заставит себя уважать закон. А закон одинаков как для государя, так и для его последнего подданного. Он имел все права, это законный наследник императора, и Панин все еще надеялся, что Екатерина не забыла своего обещания. Но теперь, когда уже сын ожидается у великого князя, он перестал на это рассчитывать и думал об одном — хватит ли сил и мужества у Павла, чтобы противопоставить себя властолюбивой матери, отторгнувшей Павла от всякого управления делами. Опять и опять повторялась прежняя история — приходили к постели и трону Екатерины временщики, и каждое их слово было законом для России. Нет, все еще Никита Иванович, служа отечеству столько лет, не добился, чтобы правил в России закон…

Ужин в малой зале закончился за полночь.

Павел и Наталья Алексеевна откланялись довольно скоро, ссылаясь на больной зуб великой княгини, а Панин еще долго сидел и молча наблюдал за всем, что происходит. Ему не было весело, ему все вспоминался этот черный, прогнивший, растрескавшийся гроб, так тихо вплывший в нижний покой.

Что сулит это страшное предзнаменование, кому предназначен этот знак судьбы? И заранее успокоился, решив, что относится это к нему, старому царедворцу, выстоявшему в таких бурях века, видевшему столько перемен в судьбах страны, прошедший столько заговоров! Ему уже не было страшно ничего — он начинал уставать от жизни. Его, как и Павла, постигало одно разочарование за другим…

Глава шестнадцатая

— Никита Иванович, — Павел рыдал, прижавшись к плечу Панина. — Я гнусный предатель, Иуда, и нет мне в том прощения…

Никита Иванович поглаживал великого князя по узкой спине, прижимая к себе его хрупкое, тщедушное тело.

— Успокойтесь, ваше высочество, — говорил он ласковым и спокойным голосом, — расскажите все, и вам станет легче на душе…

Все еще всхлипывая и содрогаясь от душивших рыданий, Павел оторвался от наставника и бухнулся в кресло.

— Матушка призвала меня и строго расспрашивала, что за заговор образовал я…

— Но ведь никакого заговора нет и быть не могло, — встревожился Никита Иванович, — а все разговоры и наша пустая болтовня никогда ни к чему не приведут…

— Вы не знаете, граф, что я наделал! Матушка выспросила меня обо всем, и я был вынужден все ей рассказать.

— Да что же?

— Я назвал лиц, которые ближе всех стоят ко мне, и что говорили, и о конституционном проекте вашем с Фонвизиным, и о…

— И о записке Салдерну?

— Вы знаете?

— Конечно, — Никита Иванович пожал плечами.

— Я составил, по требованию матушки, весь список лиц… Она оказалась такой великодушной, что бросила его в огонь, не читая… Но моя подпись в бумаге Сальдерну может стать роковой. Если ее найдут, мне не избежать обвинения в государственной измене…

— В списке все те, кто бывает на ваших обедах и вечерах?

Павел кивнул головой. Вид у него был измученный.

— Великий князь, — успокоил его Панин. — Прежде всего, успокойтесь, ваша матушка слишком умна, чтобы досужие разговоры превратить в государственный заговор. А вот записка Сальдерну с вашей подписью — это действительно плохо. Обещайте мне, что вы никогда, ни при каких обстоятельствах не подпишитесь под каким-либо документом, не зная автора так же хорошо, как меня…

Павел в изумлении поднял глаза на Панина. Он вдруг поверил, что может быть спасен. Как окрутил его Сальдерн, как мог он дать ему свою подпись?

— Никогда, Никита Иванович, — лицо Павла и без того некрасивое, вытянулось еще больше, глаза его подернулись пеленой, он как будто даже не видел Панина.

— Я знал, ваше высочество, что Сальдерн — авантюрьер, но долго не мог понять его. Даже взял в коллегию иностранных дел, а теперь вот он поедет посланником в Голштинию…

Павел словно стряхнул с себя какой-то груз, и глаза его внимательно и печально глядели на Панина.

— Теперь он может показать мое письмо за границей, — в ужасе заговорил он, — как я смогу оправдаться в глазах матушки, как могу доказать ей, что я верный ее подданный…

Никита Иванович холодно смотрел на Павла. Трусоват, однако, великий князь…

— Бумаги больше не существует, — твердо сказал он, — я взял ее у Сальдерна и сжег…

Павел смотрел на него и не мог поверить, что спасен.

— Это правда? — задыхаясь, проговорил он. — Это правда?

— Можете мне поверить, я с самого начала понял, куда все клонится. Разговоры разговорами, их может быть сколько угодно, но подпись — это важное дело…

— Боже мой, неужели я спасен, неужели я спасен? — закрыл лицо руками Павел. — Никита Иванович, вы одолжили меня на всю жизнь…

— Великий князь, ваши подданные всегда будут любить вас и могут жизнь за вас положить, — твердо сказал Панин. Ему не нравилось, когда Павел распускался. — Успокойте супругу, ей вредно волноваться.

Наталья Алексеевна была на сносях, ей скоро надлежало дать России нового наследника престола…

Оставшись один, Никита Иванович долго раздумывал, кто мог узнать и донести императрице про всю эту интригу. Фонвизину он доверял как самому себе — вместе писали они конституционный проект, вместе обдумывали мысли о реформах. Убри слишком далек, мог знать лишь детали. Зато Бакунин был в курсе разговоров, знал и о проекте. Неужели он стал предателем и каким образом этот человек, не входящий в число близких к государыне, смог ее предупредить?

Только через графа Григория Орлова — тот не упускал ни единой мелочи, чтобы ослабить влияние Никиты Ивановича на императрицу…

Никита Иванович ждал вызова к государыне. Он подготовился к нему основательно…

Вызов не замедлил себя ждать. Никита Иванович захватил письмо из Голштинии, а также записку Сольмса, адресованную Фридриху в Пруссию, расшифрованную и перехваченную им.

Екатерина приняла Панина в кабинете, сидя за одним из бобиков — так назывались столики, изготовленные в форме боба. Второй бобик предназначался для посетителя.

— Никита Иванович, — грустно и немножко растерянно начала она, — что это я слышала…

— Не продолжайте, моя великая государыня, — поклонился Никита Иванович, — прошу только прочесть эти две записки…

Екатерина углубилась в чтение.

Граф Сольмс писал Фридриху:

«Перед отъездом отсюда г-на Сальдерна я имел с ним разговор о положении русского двора… Он обмолвился замечательной фразой, сказав, что если бы Панин слушался его советов, то был бы теперь в гораздо более приятном положении. Графу Панину недостало смелости. А теперь уже поздно что-либо предпринимать. А вот если бы Панин послушал, его по достижении совершеннолетия великого князя следовало провозгласить императором и сорегентом. Но Панин отверг предложение Сальдерна»…

Вторая записка уведомляла двор, что Сальдерн всем показывает табакерку с бриллиантовым шифром Екатерины и заявляет в Голштинии, что пользуется полным ее доверием — он украл ее в Варшаве. Выпросил он также у барона Ассебурга двенадцать тысяч рублей. Датский посол поверил, что сумма нужна Панину для княгини Дашковой, а просить у друга он стеснялся. Барон Ассебург тут же выдал эту сумму Сальдерну и, конечно, ничего не сообщил Панину. Теперь Сальдерн как будто возвращается в Петербург, так как Екатерина обещала ему выгодное место…

Екатерина подняла глаза на Панина.

— Это все, ваше императорское величество…

— Да его в кандалы и в Сибирь, — ноздри Екатерины раздувались.

Она уже поняла, как ее провели, как пустую сплетню сделали дворцовым заговором…

— Зачем поднимать шум, — мягко произнес Панин, — отставка могла бы помочь этому господину понять свои ошибки…

Екатерина еще раз взглянула на Панина.

— Вы за моего сына беспокоитесь?

Панин улыбнулся.

— Можно подумать, что вы ему родной отец, — бросила Екатерина.

— Государыня, присяга обязала меня служить верно моей государыне, а также ее любимому сыну, а вы сделали меня его воспитателем…

Панин немножко подтасовывал — Елизавета поручила ему Павла.

— Не я, Никита Иванович, моя августейшая тетушка, — поправила Екатерина.

— Я имел честь служить ее императорскому величеству, имею честь и вашему императорскому величеству служить верно и на своем месте, сколь только буду вам полезен…

Они расстались, довольные друг другом.

Но на следующий день Екатерина обнародовала указ об отставлении Никиты Ивановича от должности воспитателя Павла. Она наградила его без меры — девять тысяч душ, которые он тут же раздал своим подчиненным — Убри, Бакунину и Фонвизину, дом, стол от двора и экипаж, и сохранила за ним все другие должности. Предлог был подходящий — Павел стал совершеннолетним, воспитатель ему больше не требовался, а случай с Сальдерном показал, что гнездо противных Екатерине убеждений кроется в великокняжеском дворе. Однако она и сама понимала, что Панин никогда не станет участвовать в открытом заговоре, что душа этого заговора — ненавистная невестка Наталья Алексеевна.

В тот день вызвала она придворную акушерку-повитуху. Разговор был недолгий, но очень важный…

Схватки у великой княгини начались в четыре утра. Павел сразу же, после первых криков жены, поспешил на половину матери. Едва одевшись, Екатерина прибежала в покои великой княгини. Повивальная бабка, акушерка Екатерины, там уже хлопотала…

Весь день и всю следующую ночь ждали Екатерина и Павел у родильной постели разрешения от бремени. Утром к повивальной бабке присоединились доктора. Акушерка сказала, что ребенок уже умер и родов не будет. Через три дня умерла и сама великая княгиня.

Освидетельствование придворных врачей показало, что умерли они естественною смертью…

Много позже акушерка получила богатейшие дары и удалилась от двора.

Павел был безутешен. Он любил жену так, как может любить только впервые влюбленный, безумно и страстно…

Екатерина нашла способ излечить его горести — она показала сыну собственноручные записки великой княгини к Андрею Разумовскому, из коих следовало, что он и великая княгиня не только были любовниками, но что Андрей подсыпал Павлу опий, чтобы оставаться наедине с любовницей…

Вне себя от горя и предательства Павел заперся в своем доме…

А Екатерина в тот же день призвала принца Генриха, брата прусского короля — он гостил в Петербурге — и завела разговор о Доротее Августе Луизе. Барон Ассебург давно писал ей о невестах во всех концах Европы — он называл невест произведениями, а Екатерину — издателем. Но Луиза Доротея уже была помолвлена с принцем гессен-дармштадтским Людовиго, родным братом покойной Натальи Алексеевны. Екатерина предложила выкуп — десять тысяч рублей ежегодно за отказ жениться. Принц сразу согласился — лучше получать деньги из русской казны, нежели встревать в международные скандалы…

Дело о свадьбе было решено — внучатая племянница Фридриха и Генриха отправилась в Россию.

Траур по Наталье Алексеевне не объявлялся. Ее тихо похоронили в Александро-Невской лавре. Павел на погребении жены не присутствовал. Разумовского услали в Ревель…

Два месяца, последовавшие за смертью супруги, великий князь провел вместе с Екатериной в Царском Селе. Увеселительные поездки в Гатчину и Петергоф, крестины, свадьбы, концерты, спектакли…

Павла отправила Екатерина в Берлин, навстречу невесте. Их познакомил прусский король. Оба сразу понравились друг другу.

«Я нашел свою невесту такову, какову только желать мысленно себе мог — недурна собою, велика, стройна, незастенчива, отвечает умно и расторопно», — писал Павел матери.

Доротея Луиза наречена была Марией Федоровной и скоро пошла под венец с цесаревичем. Она и в самом деле оказалась той, что надо было Екатерине — домашняя, простая, скромная, приносящая детей каждый год — десять человек родила она мужу…

Императрица гневалась только на одно — невестка ее привязалась к Никите Ивановичу больше даже, чем Павел…

Екатерина радовалась. Александр взял от матери все лучшее, что было в ней, Константин унаследовал мрачные стороны характера Павла, Николай соединял в себе черты матери и отца, Михаил отличался похожестью на Павла, а Елена, Мария, Екатерина, Ольга, Анна — все пошли в мать кротостью и незлобливостью…

Однако поступила Екатерина с сыном своим так же, как Елизавета поступила с ней, — забрала от родителей Александра и Константина и месяцами не позволяла видеться с ними…

Теперь все международные дела отдала Екатерина на откуп Потемкину — он увлекал ее несбыточными греческими проектами, стремлением на южные границы России, а для того необходимо было заручиться поддержкой Австрии. И Екатерина встретилась с Иосифом, австрийским императором, вдалеке от дома, во время поездки в Крым. Рушилась вся система союза северных стран, которую так бережно выращивал Никита Иванович в течение почти двадцати лет.

За важнейшими советами императрица все еще обращалась к своему фактическому, хотя и не узаконенному официальным актом канцлеру — Никите Ивановичу Панину. Последним его делом было создание вооруженного нейтралитета…

Американские колонии Британии восстали против своего короля. Республика в Новом Свете заключила союзный договор с Францией, что означало — Франция присоединяется к Америке против Британии. Затем к ним присоединилась и Испания. Жестокая война началась на море…

Французские, испанские и американские пираты стали захватывать торговые суда, направляющиеся в Великобританию. Пострадали от этого и русские купцы. Архангельская торговля, приносящая казне большой доход, практически была уничтожена. Англичане также не оставались без дела — они, в свою очередь, принялись грабить суда, идущие в Америку, Францию, Испанию…

И тогда Панин предложил Екатерине знаменитую идею — о вооруженном нейтралитете. Он написал все бумаги, касающиеся этого вопроса. И Екатерина объявила Декларацию о вооруженном нейтралитете.

Россия заявляла, что нейтральные суда имеют полную свободу заходить в любые порты, кроме блокированных. Товары, на них находящиеся, должны быть неприкосновенными, а захватывать можно только контрабанду — вооружение.

Бумага бумагой, но в подкрепление своих требований Россия заявила, что вооружает пятнадцать кораблей и четыре фрегата. Одновременно всем нейтральным странам были разосланы предложения принять такие же меры и заключить между собой соглашение о свободе мореплавания под защитой государств.

К вооруженному нейтралитету сразу же присоединились Дания, Швеция, Голландия, Австрия, Португалия и королевство обеих Сицилий. Тогда и Франции, и Испании не оставалось ничего другого, как объявить о своей готовности уважать права нейтральных стран.

Уклонялась от этого одна только Англия — ей пираты-каперы были очень выгодны — они беззастенчиво грабили торговые корабли. В конце концов под давлением всех стран Англии пришлось пойти на уступки. Пиратство, каперство на море прекратились.

Декларация имела огромный успех, авторитет России вырос, а популярность автора Панина грозила затмить популярность самой Екатерины. И она возревновала к своему канцлеру. Императрица убеждала всех, что граф Панин и слышать не хотел о вооруженном нейтралитете, а все бумаги подготовил Бакунин, перешедший теперь в канцелярию Безбородко.

Панин только улыбался — кто бы ни был автором проекта, кому бы ни принадлежала эта счастливая мысль — она пошла России на пользу, а благом отечества он был озабочен более всего…

Интрига эта дорого обошлась Никите Ивановичу. Он никак не поддавался на уговоры и посулы английского посланника Гарриса, которому его король Георг V приказал во что бы то ни стало склонить Россию к союзу с Британией, ибо от пиратства на море Англия получала баснословные прибыли и расставаться с ними было ущербом не только для престижа, но для казны.

Тогда Гаррис проник к Потемкину, и его усилия увенчались успехом. Потемкин всегда был расположен к Англии и устраивал Гаррису тайные свидания с императрицей. Екатерина уже отдала распоряжение о подготовке эскадры, и Гаррис отправил королю послание о благополучном для этой страны исходе дела.

Испанский поверенный в Петербурге узнал о происках Гарриса и поспешил к Панину. Никита Иванович уже собирался ложиться спать. Как был в халате и колпаке, он вызвал своих секретарей, заперся в кабинете и наутро представил Екатерине текст Декларации о вооруженном нейтралитете. Екатерина увидела выгоду для своего имени и подписала ее.

Гаррис в негодовании покинул русский двор и много еще портил крови Панину, возводя на него всякие небылицы и клевету…

Никита Иванович уехал в свое имение. Болезнь ломала и корежила его, но интересы России были соблюдены, и императрица снова милостиво дарила его своим вниманием. Она по-прежнему приглашала его на все вечера и куртаги, советовалась о делах, но он был чрезвычайно болен и уже не мог ежевечерне бывать во дворце…

Осенью после изнурительной болезни и отдыха в смоленском имении Дугино Никита Иванович вернулся в Петербург. Он снова занял свои апартаменты во дворце, но видел, что императрица отдалась уже другим влияниям и мало интересовалась мнением старика, больного, недужного…

Придворный врач приходил каждый день, выслушивал сердце Никиты Ивановича, прятал глаза, едва тот пытался выспросить о состоянии своего здоровья. И Панин понял, что приходят его последние часы.

Он не отчаялся — все мы когда-то уходим, но заторопился — надо было сделать ему еще одно дело на земле, чтобы он спокойно мог уйти.

Вечерами приходил Денис Иванович Фонвизин, и Панин диктовал:

«Верховная власть вверяется государю для единого блага его подданных. Государь не может равным образом ознаменовать ни могущества, ни достоинства своего иначе, как поставя в государстве правила непреложные, основанные на благе общем и которых бы не мог нарушить сам. Он должен знать, что нация, жертвуя частью, естественно, своей вольности, вручила свое благо его попечению, его правосудию, его достоинству, что он отвечает за поведение тех, кому вручает дела правления, и что, следственно, их преступления, им терпимые, становятся его преступлениями»…

Последние его заботы были о наследнике престола…

Как-то заехала к Никите Ивановичу княгиня Дашкова. Она только что вернулась из-за границы, где много путешествовала, бывала при всех европейских дворах и многое могла рассказать Никите Ивановичу. Но свой разговор со старым сподвижником по заговору и перевороту начала с самой последней новости:

— Вообразите, Никита Иванович, что предложила мне императрица, едва я увиделась с ней после столь долгого отсутствия. Она предложила мне стать президентом Академии наук! Каково? Я тут же ей ответила, что она с таким же успехом могла бы назначить меня наблюдать за ее прачками… Всю ночь, не раздеваясь, я писала письмо с отказом, поехала к князю Потемкину. И вообразите, что сделал он с моим письмом? Зевая, он разорвал его, писанное на десяти страницах мелким почерком. Я вернулась домой возмущенная и снова уселась писать отказ, все еще не раздеваясь, не сняв даже бального платья. Так я была возмущена… Закончила на самом рассвете и тут кинулась на постель, чтобы хоть как-то отдохнуть от всех треволнений. А утром вижу у себя на столике указ с назначением меня президентом Академии наук? Каково? Что ж такое, неужели я, при всех моих заслугах трону, не могла получить наилучшего назначения?

Никита Иванович улыбнулся — не изменилась княгиня, все такая же взбалмошная, тщеславная, все такая же неуживчивая, все такая же заносчивая…

Он мягко сказал:

— Я вот убежден, что помнить потомки будут о комедии Фонвизина, а меня и не упомнит никто… Они пишут, оставляют след. А кто мы, те, что стояли у трона и помогали ему укрепиться? А под вами будут все, кто пишет, кто оставляет след… Да такому назначению позавидовал бы любой самый достойный муж в нашем государстве…

Княгиня искоса взглянула на него и перевела разговор на другие темы — перспектива оказаться памятной в веках как-то еще не увиделась ею с этой стороны…

Странным образом собралась под крышей апартаментов Никиты Ивановича и вся его родня. Приехал Петр с женой, Марией Родионовной, все хлопочущей об умалишенных, с выросшей и такой хорошенькой Катериной и тринадцатилетним Никитой, любимцем дяди. Заглянули на огонек Чернышовы, тоже с детьми. Анна еще больше похорошела и строго выговаривала мужу, чтобы был манерен и придерживал язык. Она, как и Маша, не оставалась без дела. Школа ее разрослась и требовала забот…

А скоро вернулись из заграничной поездки великий князь с Марией Федоровной и сразу же примчались к старому наставнику.

Сколько разговоров! Сколько обид накопилось у Павла!

Они до сих пор были ослеплены приемом в королевских дворах Европы, почести, им оказываемые, превзошли все ожидания. А дома их приняли по-домашнему, ни фейерверков, ни залпов из пушек, ни блестящего кортежа для сопровождения. Снова глухота и недовольство. Дети у императрицы, видеть их позволяют лишь по определенным дням…

Никита Иванович утешал супругов, был счастлив их приезду, собрался уже вставать с постели, чтобы снова приналечь на дела, но Екатерина послала Панину приказ — отпустить секретарей и сдать все бумаги.

Два секретаря, к которым он всегда благоволил, Марков и Бакунин, предали его и переметнулись к входящему в силу Безбородко…

Это был удар, от которого Никита Иванович уже не оправился.

Однако Екатерина подсластила пилюлю — по случаю 25-летия своего коронования она учредила орден святого равноапостольного князя Владимира и наградила им знатнейших сановников империи. Вместе с Потемкиным, Румянцевым, Орловым, Репниным награжден был этим орденом и Никита Иванович Панин.

Панин продолжал работать с Фонвизиным, но скоро уставал, силы его истощались…

Он говорил о том, что необходимо начать постепенное освобождение крепостных крестьян, установить твердый порядок наследования трона, создать выборный законодательный орган, ибо «законодательная власть может быть в руках государя, но с согласия государства, а не инако, без чего обратится в деспотизм».

После свиданий с родными и их детьми он даже встал с постели, почувствовав себя гораздо лучше. Верный Федот помог одеться. Никита Иванович нацепил неизменный парик о трех Локонах и глядел на себя в зеркало. Теперь уже не носят таких, парички стали коротки, а иногда и вовсе заменялись собственными волосами, и Никита Иванович подумал про себя: меняются моды, меняется время, а душа остаётся одной и той же…

Едва он прошел к окну, глядя на спокойную Неву и вспоминая о страшном наводнении 1777 года, как рывком растворилась дверь и вошли, даже ворвались великий князь и Мария Федоровна.

Они долго не навещали его, и Никита Иванович грешным делом обиделся на молодую чету. Оказалось, нет, боялись повредить, боялись новой немилости, могущей последовать Панину от близкого общения с навлекшими монарший гнев великими князьями. Неприятностей хватало у молодой четы, и она старалась не навредить другу.

Со слезами умиления обнялись Никита Иванович и его воспитанник. Прижалась к плечу старика Мария Федоровна — они любили его искренне и горячо…

Долго и нежно разговаривал Никита Иванович с ними. Они ушли далеко за полночь и неохотно…

31 марта 1783 года под утро Никиту Ивановича разбил апоплексический удар. Великий князь оставался у его одра до тех пор, пока Никита Иванович не скончался. Он обливал слезами руки дорогого человека, целовал их и умоляюще смотрел в лицо названого отца.

Похоронили его в Александро-Невской лавре, в церкви Благовещения. Траурная процессия была столь многолюдной, что Екатерина заперлась в спальне, не желая видеть многие почести ее сподвижнику. Пришли не только многочисленные родственники Панина, но и все, с кем он был знаком при жизни, а также люди и незнакомые, но знавшие о нем. Тысячные толпы растянулись по дороге от дворца к лавре. Великий князь плакал всю дорогу.

В Павловске, в церкви святой Магдалины он соорудил ему памятник.

Денис Иванович Фонвизин написал о Панине небольшую книгу, рассказав трудную историю жизни Никиты Ивановича и высказав ему свое почтение. Образы Правдина и Стародума в его знаменитой комедии «Недоросль» списаны с Панина, его брата и наиболее значительные его мысли высказаны этими персонажами.

Императрица на похороны не пришла…

Она так и не могла простить великому князю скорби о наставнике. Не собираясь делиться с сыном монаршей властью, государыня то и дело подумывала передать трон старшему внуку Александру, но все-таки не осмелилась сделать этого.

Павел затворился в Гатчине и жил там, отрешенный от дел и управления государством до сорока шести лет, когда после смерти Екатерины принял трон…

Справка об авторе