Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура — страница 7 из 65

[33]. Хвостов также печатает стихотворные и прозаические трактаты и письма о разуме, басне, опере, критике, любви и т. п.

До конца жизни Дмитрий Иванович полагал чистоту языка и слога главною «принадлежностию поэта», а себя – опытным, уравновешенным и честным учителем начинающих стихотворцев: «Коль речь твоя ясна, коль чувством дух твой полн, / Дерзай средь грозных бурь, не будешь жертвой волн» (1-е послание о критике [III, 138]). Противник «нововводителей» (сентименталистов и, позднее, романтиков), он, в отличие от своего соратника по «Беседе» адмирала Шишкова, никогда не был убежденным «славенофилом». Более того, в начале 1800-х годов он выработал компромиссную программу («я везде беру серединку» [Нешумова 2013: 205]), в которой постарался примирить крайности шишковизма и карамзинизма и пройти меж Сциллой строгого разума и Харибдой бесконтрольной чувствительности (извольте заглянуть в его осторожное «Письмо о красоте российского языка», помещенное в пятой книжке «Друга Просвещения» за 1804 год: «Не диво, что у нас стихов негодных тьма, / В которых смысла нет, ни вкуса, ни ума. / Тот хочет быть высок, другой быть хочет сладок, / Совсем не ведая, что слог и что порядок» [Морозов: LXXV, 75]. Хвостов ведал).

Назад, назад к эпитафии, переведенной Хвостовым! В центре сентиментальной этики, столь напугавшей Дмитрия Ивановича на заре его поэтической деятельности («ужасное преступление»), находилась тема несчастной любви и связанный с ней вопрос о праве горемычного лишить себя жизни. История о двойном самоубийстве, лежащая в основе эпитафии, переведенной Хвостовым, поразила в свое время воображение современников. Это происшествие подробно описано Николаем Михайловичем Карамзиным в «Письмах русского путешественника» (1789):

Италиянец, именем Фальдони, прекрасный, добрый юноша, обогащенный лучшими дарами природы, любил Терезу и был любим ею. Уже приближался тот щастливый день, в который, с общего согласия родителей, надлежало им соединиться браком; но жестокий рок не хотел их щастия… [Карамзин: 294]

Узнав о том, что они не могут жениться, молодые люди решили покончить с собой одновременно:

[они] встретились за городом, в каштановой роще, приставили к сердцам своим пистолеты, обвитые алыми лентами; взглянули друг на друга – поцеловались – и сей огненный поцелуй был знáком смерти – выстрел раздался – они упали, обнимая друг друга… [там же: 295]

Чувствительный путешественник осуждает это самоубийство:

Признаюсь вам, друзья мои, что сие происшествие более ужасает, нежели трогает мое сердце. Я никогда не буду проклинать слабостей человечества; но одне заставляют меня плакать, другия возмущают дух мой. Естьли бы Тереза не любила, или перестала любить Фальдони; или естьли бы смерть похитила у него милую подругу, ту, которая составляла все щастие, всю прелесть жизни его: тогда бы мог он возненавидеть жизнь; тогда бы собственное сердце мое изъяснило мне сей печальный феномен человечества; я вошел бы в чувства нещастного, и с приятными слезами нежного сожаления взглянул бы на небо, без роптания, в тихой меланхолии. Но Фальдони и Тереза любили друг друга: и так им надлежало почитать себя щастливыми. Они жили в одном мире, под одним небом; озарялись лучами одного солнца, одной луны – чего более? Истинная любовь может наслаждаться и без чувственных наслаждений, даже и тогда, когда предмет ея за отдаленными морями скрывается… [там же]

(Восторженный почитатель Карамзина Василий Андреевич Жуковский, тоже несчастный влюбленный, воспринял выделенные мною слова как завет, которому он следовал в отношениях со своей юной племянницей Марией Андреевной Протасовой, впоследствии – Мойер[34].)

К концу XVIII века имена Терезы и Фальдони стали нарицательными. В 1783 году был опубликован сентиментальный роман Н. – Ж. Леонара «Lettres de deux amans habitans de Lyon» (русский перевод М.Т. Каченовского выходил дважды – в 1804 и 1816 годах). В 1834 году в «Литературной газете» был напечатан рассказ М. Воскресенского «Замоскворецкие Тереза и Фальдони», «добродетельные герои которого уподоблялись героям Леонара». Эти имена несколько раз упоминаются в первом романе Достоевского «Бедные люди». Самуил Лурье остроумно заметил, что карамзинская интерпретация лионского самоубийства является «потайным эпиграфом» к роману [Лурье: 202].

Если бы Хвостов дожил до «Бедных людей», он бы, думается, не преминул подчеркнуть свой приоритет в разработки темы Терезы и Фальдони в русской литературе и, наверное, еще раз указал бы на опасность подобных чувствований для русского общества и словесности. Впрочем, следует заметить, что одновременно с Хвостовым к эпитафии Руссо обратился и его приятель, один из будущих творцов русского сентиментализма Михайла Никитич Муравьев. Нам известно, что в рукописном отделе РГБ хранится перевод этой же эпитафии, сделанный Муравьевым, начинающийся стихом «Двоих любившихся остатки здесь смесились…». Это стихотворение озаглавлено «Стихи для Дмитрия Ивановича Хвостова» (то есть, скорее всего, посвящено Хвостову) и датируется архивистами приблизительно 1775 годом [ЗОР: 55]. Надо полагать, что в середине 1770-х годов молодые авторы состязались в переводе эпитафии Руссо Женевского. Было ли это состязание поэтическим поединком классициста с сентименталистом (в таком случае находит свое объяснение посвящение муравьевских стихов Хвостову)? Конечно, чтобы ответить на этот вопрос, нужно прежде всего посмотреть муравьевский перевод. Вот только ехать сейчас в Россию не хочется. Вреден север для моего зуба: реагирует на холодное.

Любопытно, что в 7-м томе сочинений Хвостова сразу после надгробия лионским любовникам следует (по ассоциации?) эпитафия на смерть «отменной и похвальной скромности почтенного и знаменитого» Михайлы Никитича Муравьева, скончавшегося в 1806 году:

Се Муравьева прах, над ним восплачьте Россы.

Ему не надобны ни пышные колоссы,

Ни громки надписи, ни множество похвал;

Довольно, что бы кто усердствуя сказал:

Велик был для других, себе казался мал [VII, 229].

Стихи Хвостова об ужасном происшествии в Лионе заставили меня, дорогой коллега, в очередной раз задуматься о губительной силе любви (я в прошлом году устроил небольшой симпозиум, посвященный памяти первого русского лирического стихотворца Виллема Монса, лишившегося головы за коррупцию и связь с женой Петра Великого; хотя при чем тут была голова?).

А тут еще один наш студент рассказал трагическую историю, немедленно напомнившую мне о хвостовской эпитафии несчастным любовникам. «У меня в детстве, – поведал молодой человек, – были два попугая, которые очень любили друг друга. Но они быстро умерли». – «От любви?» – «От глупости: они высунули головы из клетки, обнялись шеями, застряли в прутьях и… задушили друг друга в поцелуе. Идиоты».

Слезами чувство чту. Рассудок умолкает.

3. Орган полета

У голубей отсутствуют зубы, мочевой пузырь и все остальные некритичные органы, способные утяжелить тело при полете.

Зоодруг

Раз уж зашел разговор о пернатых… Едва ли не самой знаменитой птицей в творчестве Дмитрия Ивановича стал зубастый голубь из притчи «Два голубя» (переложение басни Лафонтена «Les deux pigeons»), опубликованной графом в 1802 году в собрании притч, которое он посвятил великому князю Николаю Павловичу – будущему императору (прочитав в предисловии к книге о том, что автор, член Российской академии, подносит ее великому князю подобно тому, как его предшественник А.П. Сумароков поднес свою книгу притч цесаревичу Павлу Петровичу[35], 6-летний Николай Павлович, как следует из записи в журнале его занятий от 23 июля 1802 года, «схватил книгу и поцеловал то место, где стояло имя его родителя») [Николай: 63]. «Несмысленный» герой упомянутой выше притчи Хвостова, попавшись в силки,

Кой-как разгрыз зубами узелки

И волю получил… [Хвостов 1802: 162]

Кажется, первым публично высмеял орнитологический курьез Хвостова Дмитрий Васильевич Дашков в своем шутовском панегирике графу Дмитрию Ивановичу: «В басне сей русский Лафонтен превзошел француза, наделив своего голубка острыми зубами для разгрызания сетей, в которых он запутался. Вот истинная поэзия, творящая новый мир, новую природу!» [Арзамас 1994: I, 184]. Дашкову вторил сатирик-фабулист Александр Ефимович Измайлов, постоянно издевавшийся в стихах и прозе над Дмитрием Ивановичем (последний в отместку называл его «насмешливым буяном»): «Чего не делает всемогущая поэзия? Прикоснется ли магическим жезлом своим к Голубку, запутавшемуся в сети, – мгновенно вырастают у него зубы и он разгрызает ими узелки, к Ослу – новый длинноухий Тирезий переменяет пол и превращается в Ослицу»[36]. Над зубастой птицей, ставшей своего рода логотипом поэтического хозяйства Хвостова, смеялись переводчик «Илиады» Николай Иванович Гнедич и теоретик словесности Николай Федорович Остолопов (последний ехидничал, что назло Буффону у Хвостова голубь «является с зубами, а уж с коленями» [Остолопов: 134–135]), потешались над ней в «Арзамасе» («у козла нет свиной туши, а у голубей зубов, точно так, как нет здравого смысла в стихах его» [Арзамас 1994: I, 343]) и после «Арзамаса» (у Пушкина Хвостов – «отец зубастых голубей» [II, 378]).

И совершенно напрасно. Как Вы когда-то убедительно показали, коллега, все эти зубастые голуби, трансгендерные ослы, вороны с пастью, безрогие зайцы и летающие яйца[37] не монстры спящего разума, а басенные образы, созданные в соответствии с авторскими установками Хвостова (в своей очаровательной комбинаторике он предвосхитил, как Вы заметили, открытия обэриутов)