Грани русского раскола — страница 2 из 108

[8] Искренне действуя во имя России, намереваясь облагодетельствовать страну, представители ее элиты слабо представляли, чем и как живет народ. Источником декабризма служило европейское просвещение в масонских «одеждах», именно с ним связывались проекты необходимых преобразований.

Тема раскола осталась за рамками многотомных исторических изданий концептуального характера, которые появились в России в конце 20-х – начале 30-х годов XIX века. Так, «История государства Российского» Н.М. Карамзина доведена только до Смутного времени (начало XVII века). А весь материал сконцентрирован вокруг деятельности царей и их приближенных; другие же сведения, в частности о жизни простых подданных, расценены как малозначительные или вовсе ненужные. Задуманная в пику труду придворного ученого «История русского народа» Н.А. Полевого обрывается на середине царствования Ивана Грозного. Поэтому попытки автора утвердить новые подходы к освещению, прежде всего, народной жизни, не затронули религиозной проблематики как таковой[9].

Однако интеллектуальное противостояние двух этих мыслителей во взглядах на исторический процесс стимулировало общественный интерес к прошлому России. И в тридцатых годах XIX века в литературу вошла мода на исторические романы, которые начали обильно издаваться. Как замечала позднее литературная критика, в них «большей частью изображения предков были прямо списаны с кучеров и их потомков, народность которых заключалась в разговорах ямщиков... в описаниях старых боярских одежд и вооружений, да столов и кушаний, в которых оригинальна была только дерзость авторов, изображавших с равною бесцветностью всякую эпоху нашей истории»[10].

Среди подобных авторов можно назвать К. Масальского и Р. Зотова, писавших непосредственно о расколе. Например, К. Масальский выступил с популярными тогда романами «Стрельцы» (1832) и «Бородолюбие» (1837). Раскол в них представлен в качестве темной силы, препятствующей эпохальным начинаниям Петра Великого. Злобный противник плетет заговоры с целью убить императора, но это не может помешать уверенной поступи будущего. Представители раскола постоянно заняты какими-то далекими от жизни бытовыми спорами – о ношении бороды или русского платья, – в результате которых расстраивается свадьба или кого-то изгоняют из дома. В те годы российская общественность лишь из таких сочинений и могла почерпнуть хоть какие-то сведения о староверии[11].

Совершенно не затронута эта тема и в таком экзотическом явлении тех лет, как крестьянская поэзия. Целая плеяда представителей русских низов – И. Суханова, Ф. Слепушкина, Е. Алипанова и др. – изливала бурные потоки верноподданнических стихотворений и басен. Не имевшие никакого образования авторы утверждали: положение масс вполне нормальное, народная жизнь пышет весельем, полна патриархальной простоты и нравственного благополучия. Патриотические песни, восторженные оды царю и отечеству, благодарные излияния в адрес барина-отца – вот основной тематический круг этих произведений. Разумеется, в них не содержалось и намека на что-то, что препятствовало бы единению народа вокруг государственной власти и ее церкви[12].

Однако лучшие умы страны искренне пытались проникнуть в суть народной жизни, в душу народа и тем самым продвинуться в осознании России как уникального социума. И наиболее яркий пример здесь – А.С. Пушкин, обратившийся в своем творчестве к роли русского народа в судьбах страны. Как известно, со времени «Бориса Годунова» и «Арапа Петра Великого» Пушкин не прекращал работы в различных архивах. Исторические изыскания подводят его к созданию в 1834 году работы о крупнейшем народном бунте на Руси – Пугачевском восстании. Читая «Историю Пугачева», несложно убедиться, что в ней органично присутствует тема раскола. Автор начинает с того, что называет Пугачева донским казаком и раскольником, который в церковь никогда не ходил, а придя из-за польской границы, поселился на Иргизе среди местных старообрядцев[13]. В ходе бунта опорой восставших стали горные предприятия Урала (известного староверческого региона). Именно оттуда получал Пугачев поддержку боеприпасами; например, с Овзяно-Петровского завода, принадлежащего купцу Твердышеву, который, как замечает Пушкин в комментариях, нажил огромное состояние в течение всего семи лет. Волнения ширились: вся западная сторона Волги предалась самозванцу; повсюду грабили казну и собственность дворян – но крестьянского имущества не трогали; убивали русских священников, т.е. служителей господствующей церкви[14]. Иными словами, идейная направленность восстания не вызывала никаких сомнений. Особенно интересны наблюдения А.С. Пушкина относительно внутреннего состояния дел у восставших.

«Пугачев не был самовластен. Яицкие казаки, зачинщики бунта, управляли действиями пришельца... Он ничего не предпринимал без их согласия; они же часто действовали без его ведома, а иногда и вопреки его воле»[15].

В этом слышатся отголоски казачье-раскольничьей вольницы как принципиально иной организации жизни, отличной от жизни общества, построенного на Табели о рангах. Краеугольный камень такого уклада – общность управления, выраженная в коллективной воле. Надо подчеркнуть, что острый пушкинский взгляд в «Истории Пугачева» вскрыл неразрывную связь этих событий с проблематикой раскола. Такой подход был без преувеличения новаторским, так как позволял увидеть, насколько глубока и важна тема раскола для понимания узловых событий русской истории.

В конце тридцатых годов XIX столетия власть проникается интересом к своему собственному народу. Речь идет о концепции «православие, самодержавие, народность». Теория официальной народности (под таким названием она вошла в историю) не была прихотью власти и стала не временным явлением, а краеугольным камнем самодержавной политики на десятилетия. На самом деле эта теория – не российское ноу-хау; это адаптированный вариант наработок немецкого романтизма, с начала XIX века популярного во многих странах Европы. Суть романтизма как самостоятельного течения общественной мысли – в противостоянии классицизму, пропитанному аристократическим духом и долгое время остававшемуся законодателем европейской моды в политике. Именно этот идейный источник дал жизнь новым научным школам, которые приступили к серьезному изучению национальных историй, народных языков, традиций и т.д. Последователи романтиков утверждали ценности, помогающие обретать самоидентификацию государствам и народам. Но подходы ученых-интеллектуалов представляли не только научный интерес – они оказались востребованы властями, которые оценили их перспективность с политической точки зрения. Ряд германских государств, и в первую очередь Пруссия, взяв на вооружение взгляды романтизма, поставили в центр идеологической архитектуры идею нации, которая с помощью религии и церкви сплачивается вокруг монархов. Мысль выглядеть не просто правителем, а «отцом» народа не могла оставить равнодушным Николая I, особенно в свете его комплексов, связанных с восстанием декабристов. Страстный почитатель всего немецкого, император решил апробировать новые форматы на российской почве. Тем более что главный идеолог той поры – министр просвещения граф С.С. Уваров – был большим поклонником немецкой романтической школы[16].

С первыми двумя составляющими триады «православие, самодержавие, народность» все было в порядке: самодержец одновременно являлся и главой Русской православной церкви (РПЦ). Для цельности замысла требовалось подтянуть до надлежащего уровня третье звено – народ. В результате правящий класс России, следуя концепции, которая получила государственный статус, обратил взоры на своих подданных. На практике это вылилось в общественное и литературное лицемерие, так называемый «квасной» патриотизм – изъявление взаимной любви власти и мужика через православие. Русские национальные ориентиры, определенные программой Министерства просвещения, были объявлены священными, и вся отечественная литература оценивалась с точки зрения соответствия этим ориентирам. Особенно в этом преуспел журнал «Маяк», выходивший в 1840-1845 годах. На его страницах пропагандировались произведения, которые презентовались публике в качестве эталона народности. Как, например, сочинение «Князь Скопин-Шуйский или Россия в начале XVII столетия». По мнению издания, сила автора этого произведения – фрейлины двора ее императорского величества, – в том, что она «уклонилась от подражания Вальтеру Скотту», а обратилась к изображению настоящего русского человека с его верой в православного царя-помазанника и мудрое слово[17]. «Маяк» возглавил поход за чистоту русского языка, принявшего «душу французскую с немецким выговором». Как неустанно пропагандировало издание, возврат «говора разумных мужичков наших» произойдет только тогда, когда мы сумеем избавиться от блистательного французского слога на русский манер в исполнении таких литераторов как А.С. Пушкин[18]. Поразительно, но творчество великого русского писателя было признано вредным, не отвечающим народному духу. Авторы «Маяка» предостерегали общественность от чрезмерного увлечения поэтом, утверждая, что если бы в России появилось больше таких Пушкиных, то она попросту погибла бы[19].

Однако утверждение стандартов народности наткнулось на серьезное препятствие, не просто мешавшее изображать единение нации, а делавшее это единение в принципе неосуществимым. Речь идет о расколе, заряженном энергией неприятия как синодальной церкви, так и дворянства. Поэтому оборотной стороной политики официальной народности стали гонения на старообрядчество, достигшие в николаевскую эпоху большого размаха. Власти демонстрировали, что они не признают староверие как вероисповедную организацию, а видят в его приверженцах лишь группу дезертиров, которые отпали от синодальной церкви и с которыми следует поступать соответствующим образом