И лишь много месяцев спустя, когда я уехал из Малайи, как полагал, навсегда, я вспомнил, что так и не позвонил ему, не сходил посмотреть, как он играет в поло, не предался совместным воспоминаниям о трех неразлучных друзьях. То, что я забыл его так легко, возможно и было моей неосознанной местью. Приподняв камень в очередной раз, я увидел, что под ним ничего нет[4].
Глава четвертаяО пользе психоанализа
Еще больше Картера-Уилера и многих лет унижений угнетало Грэма в школьной жизни то, что он назовет впоследствии «существованием при диктатуре, постоянными бесчестьем, безответственностью и несправедливостью». А еще — «беспросветной монотонностью существования». Восемь семестров из тринадцати (с короткими перерывами на каникулы) «депрессивный подросток» продержался, с трудом перенес «сто четыре недели однообразия, унижений и душевной боли», а потом — сорвался. Не помогло даже решение отца отпускать сына на воскресенье домой. И не только не помогло, но еще больше осложнило его отношения с соучениками, которые лишь утвердились во мнении, что Грэм — осведомитель Чарльза Генри, иначе бы принципиальный отец ни за что не пошел сыну навстречу. И задались старыми, как мир, риторическими вопросами: «Почему ему можно, а нам нельзя?» и «Чем мы хуже?»
В результате директорский сынок проводит в школе времени все меньше, а в овраге за чтением все больше. Налицо все признаки того, что сегодня психиатры назвали бы «индогенной депрессией»: отсутствие интереса к окружающему и окружающим, нарастающее чувство своей никчемности, мания преследования, сопровождающаяся бредовыми измышлениями. Однажды, перед сном, Грэм пытается, чтобы не ходить на занятия, разрезать себе перочинным ножом колено — но не хватило духу, да и нож оказался тупым. После чего следует череда самоубийств. Один раз, забравшись в темную кладовую возле шкафа с бельем, выпивает фиксаж в полной уверенности, что он ядовит. В другой — опустошает бутылочку с микстурой от сенной лихорадки. Поскольку в ней было немного кокаина, суицидент не только не покончил счеты с жизнью, но даже воспрянул духом. Правда, ненадолго: спустя некоторое время сначала отведал пучок белладонны, собранной на лугу, а потом проглотил двадцать таблеток аспирина. После чего для пущей верности забрался в воду в пустой школьной купальне: «До сих пор помню странное ощущение, будто плыву через вату».
И, наконец, за день до начала осенних занятий, убедившись, что лишиться жизни не так-то просто, кладет на черный дубовый буфет под графин с виски письмо, где ставит родителям ультиматум. Или они дают ему свободу, или он спрячется в лесу за пустырем Берхэмстед-коммон, где спустя три года, обнаружив в шкафу револьвер старшего брата, будет играть в русскую рулетку. И не выйдет из леса до тех пор, пока не получит гарантии, что в свою тюрьму (так и написал — «тюрьму») он больше не вернется. Выдержал бы характер юный борец за свободу, неизвестно, ибо по дороге в лес он встретил свою старшую сестру Молли, которая вместе с подругой отправилась на его поиски. Мог бы, конечно, убежать, но «это не вязалось с бесстрашием моего протеста», и был возвращен домой.
И, совершенно неожиданно для себя, одержал победу: родители отнеслись к побегу со всей серьезностью, куда большей, чем беглец мог ожидать, осознали — быть может, впервые в жизни, — что их сын близок к нервному срыву и что он и в самом деле может исчезнуть из города или, чего доброго, покончить с собой. Испугались не на шутку — и не только за Грэма, но и за себя. Ведь если бы юноша лишил себя жизни или его пришлось бы искать с помощью полиции, в крошечном Берхэмстеде эта история стала бы притчей во языцех. И, очень может статься, Чарльзу Генри пришлось бы оставить свой пост, причем со скандалом. Узнав, что Грэм убежал из дома, Чарльз Генри, помешанный, как мы знаем, на подростковых «сексуальных отклонениях», в первый момент решил, что сын подвергся гомосексуальному домогательству. Отчего встревожился еще больше, строго-настрого запретил домочадцам обращаться в полицию и, не найдись Грэм так быстро, провел бы в школе всестороннее и тщательное расследование — благо добровольных осведомителей у него хватало.
Вот как опишет случившееся в письме своей невестке лет тридцать спустя Мэрион Реймонд, которая не терпела малейшего отклонения от правил и потому помыслить не могла, что ее сын способен на столь решительный шаг:
Утром, накануне того дня, когда Грэм должен был вернуться в Сент-Джон, ему нездоровилось; мне показалось, что у него поднялась температура, глаза были воспаленными… Я оставила его в постели, сама же пошла распорядиться по хозяйству. Когда я вернулась, комната была пуста, а на буфете лежала записка, где говорилось, что в школу он не вернется, что попытался отравиться глазными каплями, но у него ничего не вышло, и он ушел из дома, и больше мы его никогда не увидим… В полицию мы решили не обращаться. Доктор МБ посадил меня к себе в машину, и мы объехали все площадки для гольфа и въехали в лес; ехали по лесной дороге и, не переставая, его окликали. Потом, уже после обеда, Молли сказала, что у нее такое чувство, будто она сможет его найти, и, прихватив бутерброды, отправилась вместе с мисс Арнеллна поиски брата. И они нашли его: Грэм сидел на опушке леса недалеко от города. Привели домой, я уложила его в постель и пообещала, что в школу он больше не вернется.
Меры были приняты незамедлительно. Из Оксфорда был вызван «для консультаций» учившийся на медицинском факультете Реймонд, который сделал довольно необычное для 1920 года предложение — забрать младшего брата из школы и отдать его на несколько месяцев лондонскому психоаналитику. Не убежден, что Чарльз Генри знал тогда значение этого слова.
Времени на раздумья не было, и квалификацию Кеннета Ричмонда никто не проверял. Не знали Грины и того, что представления Ричмонда о воспитании молодежи в корне отличались от консервативных методов Чарльза Генри. «Дядюшка Чарли бывал, быть может, излишне суров со своим сыном, — придет к выводу Ричмонд через полгода после приезда к нему Грэма. — Думаю, он не шел навстречу пожеланиям своих детей». Ричмонд же был сторонником того, чтобы давать ученикам максимум свободы, чтобы от учебы они получали удовольствие. Он был принципиальным противником закрытых школ и репрессивных мер, с учениками, считал Ричмонд, нельзя говорить языком «нельзя» — только «можно». «Есть только одна цель — знания, и только одно средство их достичь — свободное и активное развитие», — писал в своей книге «Расписание» Ричмонд, который, надо сказать, и сам «развивался свободно и активно». Одно время держал вместе с женой пансион, затем, познакомившись со своим кумиром Карлом Юнгом, освоил профессию психоаналитика, причем, как полагается юнгианцу, особое значение придавал снам. Был Ричмонд и педагогом, и литератором (пописывал рецензии, пьески), и даже медиумом: с потусторонним миром вступал в контакт еженедельно и с неизменным успехом. Человек спокойный, сдержанный, отзывчивый, он был предан делу, любил жизнь, любил своих пациентов, призывал их «прислушиваться к своему собственному голосу», «слушать в себе Бога». Сам же «слушал в себе Бога» не без посредства бутылки виски; с возрастом Ричмонд впадет в депрессию и сопьется.
В данном случае, однако, важны были не либеральные взгляды Ричмонда на воспитание, не увлечение Юнгом, спиритизмом и виски, и даже не лечение Грэма новомодным, еще невостребованным в те годы психоанализом; важно было поменять молодому человеку обстановку, вдохнуть в него жизненные силы, вернуть уверенность в себе. На успех, при том в каком состоянии находился подросток, никто особенно не рассчитывал, меж тем он превзошел все ожидания: Ричмонд оказался именно тем человеком, который Грину был, что называется, прописан.
Напрашивается сравнение Грэма с Оливером Твистом, попавшим, читатель помнит, из воровского притона Сайкса и Феджина к благороднейшему, добрейшему и заботливейшему мистеру Браунлоу. С Грэмом произошло примерно то же самое, хотя Мэрион Реймонд и Чарльза Генри с Сайксом и Феджином, а их дом с притоном, конечно же, не сравнишь. И все же с отъездом в столицу у Грэма начинается новая жизнь. Уютный, со вкусом обставленный дом, и не где-нибудь, а в Бейсуотере, на Ланкастер-гейт. Завтраки в постели, которые подает горничная в накрахмаленном белом чепце. Чтение под деревьями Кенсингтонского сада. Грэм в это время увлекается имажистскими стихами Эзры Паунда. Спустя пару лет, в Оксфорде, он напишет про него эссе и даже получит за это эссе премию. Не забывает и про учебу: все проведенные у Ричмонда месяцы прилежно изучает латинскую хрестоматию, учебники по истории, которые по его просьбе присылает ему из дома мать. Неустанно гуляет по бескрайнему — не чета Берхэмстеду — Лондону: музеи, театры, книжные магазины, мюзик-холлы, бывает в местах и похуже мюзик-холлов… «Все это, — напишет Грин спустя полвека в автобиографии, — казалось нереально прекрасным после каменных ступеней, классных стен в чернильных пятнах, перекличек, вони в душевой…»
Под стать дому на Ланкастер-гейт были и его хозяева. Сорокалетний Кеннет Ричмонд, больше похожий на музыканта или художника, чем на врача, который исцеляет душевные недуги: высокий, сутулый, с высоким лбом и длинными волосами, зачесанными назад без пробора. Его красавица жена Зоя и две прелестные маленькие дочки, воспитанные — вспоминал Грин — по принципу «детям можно все» — его ведь и самого так до школы воспитывали. В отличие от Берхэмстедской «тюрьмы», Грэму теперь тоже можно было все: полная свобода времяпрепровождения; прав было сколько угодно, обязанности же сводились к тому, чтобы час в день сидеть с дочерьми Ричмондов, пока родители находились в церкви в Бейсуотере, где царили поистине демократические нравы. Прихожане сами принимали решение, что прочтет с кафедры пастор — проповедь или лекцию по психологии. А второй час по утрам, после завтрака, когда хозяин дома включит секундомер, — пересказывать ему свои сны (а если они забылись, то их придумывать, импровизировать непосредственно во время сеанса), что доставлял