ся по гладкому, как стекло, Дону.
А Демин сам, бывший Любавин муж, чуть не сгорел. Запаривал в летнице винные бочки и оставил на ночь в печке жар. Раньше за всем этим досматривала Любава. Ночью уголек упал на дрова, оттуда огонь перемахнул на соху виноградного куста и уже собирался вспрыгнуть на угол чакановой крыши, под которой спал непробудно хозяин. После ухода Любавы он и за день не раз, и на ночь наведывался в погреб, где у него выдерживалось вино в баллонах и в бочках.
И сгорел бы, если бы Луговые не проснулись от настойчивого лая деминского Пирата и не увидели зарево в окнах. Полураздетые выбежали во двор и, с трудом докричавшись Демина, стали передавать ему из рук в руки ведра с водой.
Прибежала на пожар и Махора, мать Вали, и, стягивая на груди ворот ночной рубашки, пообещала:
— Сейчас толечко оденусь и вернусь…
Но так и не вернулась. И всех других соседей Демина в эту ночь как сон сморил. А когда утром в степи Луговой остановился возле Махоры, складывающей в корзину гроздья пухляка, она первая сама заговорила, отвечая на его молчаливый вопрос:
— Не глядите на меня так. Я думала, что у вас горит, потому и прибегла, а у него пусть хоть все выгорит дотла, он опять наживет. В совхозе на низу сад большой, и он еще натянет. И охота была вам с Мариной Николаевной сон нарушать!
Приезжал за это время в совхоз и тот агроном из винтреста, от которого и пошел переселяться с правого на левый берег Дона виноград. Но на этот раз Луговой сразу же схватился с ним из-за того, какой подсаживать к пухляку опылитель. Можно было и шаслу, и плавай, и буланый, и Луговой долго не мог понять, почему этот агроном настаивает, чтобы только кокур, который казаки здесь всегда называли долгим. Не мог же он не знать, что цветение его не всегда совпадает с цветением пухляка. И только тогда понял Луговой, когда у агронома из винтреста вдруг вырвалось:
— Тут я никому не позволю меня учить! Я на этом диссертацию защитил.
— Но из-за этого мы теперь не можем урожаем рисковать, — сухо сказал Луговой.
И если уже до этого нельзя было заподозрить их в особых симпатиях друг к другу, то на этот раз расстались они, откровенно враждуя.
Не останавливалось течение хуторской жизни, как и Дон под яром. Так же, чуть только улочки хутора начинали полниться мычанием стада, Луговой шел на центральную усадьбу совхоза, чтобы самому присутствовать при разъезде людей в степь и за Дон. За Доном и на острове солнце зажигало лес, по хутору прочищали трубы трактора. Если Луговой выходил из двора через нижнюю калитку, он встречался с женщинами, идущими в старый сад, во главе с Феней Лепилиной, назначенной над ними бригадиром взамен Дарьи Сошниковой. Здороваясь, Феня останавливалась и начинала разговор:
— В степь?
— В степь, — отвечал Луговой.
— А в наш куток вы когда-нибудь думаете заглянуть?
— Вы же, Феня, знаете, что главные виноградники у нас теперь там, но как-нибудь и к вам загляну.
— Значит, и бригадира от нас забрали и сами отказались. А предбывший наш агроном Кольцов, когда тут был колхоз, на день по нескольку раз заходил.
— Зачем же по нескольку раз?
— Инструкции давал.
— Кому?
— Бригадиру. Дарье Тимофеевне. Но с тех пор как объявился ее без вести пропавший Андрей, уже не дает. Теперь по должности вы нам должны давать.
Луговой пробовал оправдаться:
— Вы и так все знаете не хуже меня.
— Нет, на то вы в совхозе и агроном. — И, сняв с плеча лопату, она ворошила ею на дороге пыль. — Вы, не иначе, боитесь нас?
Луговой, смеясь, подтверждал:
— Боюсь.
Приподнимая плечо, Феня осведомилась:
— Кого?
— Вас.
Но эту шутку Феня не хотела принимать. Плечо у нее опускалось, и игривое выражение исчезало с белого, не тронутого загаром лица.
— Вам такие шутки со мной не надо шутить.
— Почему?
— Сами должны знать.
— Но я же, Феня, не знаю.
— А не знаете, так, значит, и незачем вам знать. — И к Фене возвращался ее игривый тон: — Подождем, пока вы без нашей инструкции догадаетесь понять. Мы люди терпеливые. За войну научились ждать.
И, вскидывая на плечо лопату, уходила, догоняя других женщин, по дороге под яром, к садам. Женщины что-то спрашивали у нее, оглядываясь на Лугового, и сопровождали какой-то ее ответ громким смехом.
Стал ловить он себя и на том, что вглядывается в лица людей, которые здесь знали Наташу, и начинает прислушиваться, если вдруг в их разговорах мелькало и ее имя. И они, как будто чувствуя, о чем бы ему хотелось узнать, сами заговаривали с ним. Тот же Стефан Демин, который всегда состоял в контрах с хуторскими ребятишками, как-то встретившись с Луговым, прижмуривая глаз, с восхищением закрутил головой:
— Ну и увертливая у вас дочка! До скольких разов целился ее из ружья подсолить — и не попал. Прямо с большого ореха сигала на землю. Она тут над всей детвой была атаман.
И это только теперь, случайно, узнал Луговой от Рублева, как выхватила она из воды его младшую девочку, когда ее захлестнуло волной. Ни сама Наташа, ни Марина раньше не рассказывали Луговому об этом. Может быть, и Рублев так никогда и не рассказал бы ему, если бы они не переправлялись в одной лодке на левый берег и их лодку тоже не накрыло волной так, что они потом вынуждены были сушиться, побросав на ветки одежду. Тут-то, греясь после позднего купания на левобережном полуденном песочке, и припомнил Рублев этот случай, неожиданно заключив:
— Так что теперь вы не дюже печальтесь, что она уехала, а то она при своей отчаянности тут и утопнуть могла. А в Москве навернак такой и речки нет, чтобы можно было утопнуть.
И это тот самый Рублев, которого Луговой не далее как вчера стыдил на собрании за то, что от него на три километра — до самого Сусата — ушли бычки, когда он придремал под вербой. Теперь он явно хотел подбодрить Лугового.
Теперь только и от бригадира Черных узнал он, что, когда прошлым летом Наташа с Валей проходили на задонском огороде школьную практику, за ними и взрослые женщины с тяпками угнаться не могли. А дед Заброда, высунув из-за забора свои курчаво-белые усы и поинтересовавшись, на время или насовсем уехала Наташа, так и померк.
— Кто же мне теперь будет книжки из библиотеки носить? С моими ногами мне на тот край хутора невозможно ходить. И у бабки задышка, а зимой ее медом не корми, но только чтобы ей вслух романы про любовь читать.
И даже бравые краснопартизанские усы у него поникли.
Чем дальше, тем больше убеждался Луговой, что к отъезду ее люди здесь отнеслись не так, как обычно относились, когда кто-нибудь уезжал. Обычно поговорят о человеке первое время, повздыхают, если это хороший человек, и замолчат. Если же и вспоминают потом, то от случая к случаю. Даже к хорошим людям память, порастаемая ряской повседневных забот, возвращается редко. В сущности, кем была Наташа для этих людей, то и дело осведомляющихся у ее отца и матери, как ей там живется в Москве? Одной из многих таких же голенастых девчонок, молниеносно выраставших здесь на берегу из своих платьиц. Не могла она еще — хотя бы по своему возрасту — успеть занять и сколько-нибудь заметное место в жизни этих людей. И все же, оказывается, была она для них не просто знакомой. Еще одно открытие. Самым удивительным было, что для нее эти люди все-таки оставили в своих сердцах место. Уехала из хутора — и на этом месте образовалась пустота, которую люди хотели, хотя бы частично, заполнить воспоминаниями о ее жизни среди них и сведениями о теперешней ее жизни там, в Москве.
И от Марины он узнавал, что для нее это тоже теперь было сопряжено с множеством открытий. Кроме той Наташиной жизни, которая до этого представлялась им ее настоящей жизнью, существовала еще и невидимая, скрытая от них. Та, где все время совершался таинственный процесс взаимодействия атомов ее мыслей и чувств, сопровождаемый вспышками, замечаемыми другими людьми и оставшимися незамеченными для ее отца и матери. Неужели и правда родительская любовь тем же и слаба, чем сильна, — тем, что незряча?
А тут еще и встречи с ее подругой Валей, после которых всегда оставался какой-то щемящий след. Иногда заходила она и, сидя за столом под деревом, рассказывала о себе. Она и всегда была своим человеком в их семье, а теперь стала еще ближе напоминанием о своей близости к Наташе. Помогая Марине Николаевне обирать ягоды на вино, она рассказывала об изменениях в своей жизни. Ее мать, которую все хвалят на работе за ее золотые руки, пьет все больше, отец потихоньку от нее построился на другой усадьбе, и теперь Валя с младшей сестренкой Шуркой разрываются между двумя домами. И мать жалко, но у нее каждый вечер гулянка, и отца без присмотра нельзя оставлять. Ему некому даже борщ сварить.
И чувство тревоги, оставляемое каждый раз приходами Вали, незаметно перебрасывалось на Наташу. Она там, в Москве, тоже без отца и матери, а ведь ей еще и восемнадцати нет. И от макушки до пяток она вся хуторская. Кто ей там вовремя даст совет, предостережет от возможных в ее возрасте ошибок? Можно и среди множества людей чувствовать себя одинокой.
И от ее писем, скупых, написанных крупным полудетским почерком, веяло чем-то недосказанным, от чего оставался почти такой же след, как и от посещений Вали.
Но, может быть, больше всего поразил Лугового разговор с Валиной матерью — Махорой, когда она после очередного загула опять пришла проситься на работу и, получив отказ, не обиделась, а только заплакала и сказала: — Вот теперь от меня и все уже откачнулись насовсем — хоть пропадай. Валька моя как ушла к отцу, так и глаз не кажет, родной матери стыдится, и Наташи вашей нет. Теперь, если опять заболею, некому будет и воды подать. Прошлую зиму, когда я в гриппу лежала, Наташа, бывалоча, придет, и печку затопит, и полы помоет, и не забудет чего-нибудь мне из дому поесть принести. А то и сама борщ сварит. А теперь некому будет приводить. С чего это она как-то сразу собралась в эту Москву? Какая-то в это лето она непохожая была на себя.