Грешные ангелы — страница 11 из 40

— И это, стало быть, для изучения хранишь? Понимаю, так не надо, так нельзя… а все равно не торможу, словно с вышки в воду — головой вниз:

— Значит, это ты из тумбочки словарь вытащил? И на что он тебе? Ты ведь и букв латинских не разбираешь… Чего не в свое заведование, дурак, лезешь?

— Все, товарищ курсант, ясно. За «дурака», Абаза, ответишь отдельно, по всей строгости.

— В бдительные лезешь?! — кричу я. — Валяй, доноси! Только учти, Егоров, я грамотнее тебя, если начну капать, как бы не перекапал! Не отвертишься, Егоров, смотри! Как бы не отлились тебе, — совершенно наобум заявляю я, — Марьины слезки…

— Чего-чего? Какие слезки? Что за Марья такая? — огрызается старшина, но недобрый его темный глаз вдруг закосил, засуетился. — Никакой Марьи я не знаю. Нечего на пушку меня брать. Мало ли кто какую напраслину болтает… каждому верить? Доказать еще надо…

И тут я понимаю: ткнул, как говорят, пальцем в небо, но оказалось — не совсем, видать, мимо.

— И докажем! — развиваю нечаянный успех. — Народ все может: народ — сила! Докажем, как дважды два…

Понимаю, не надо бы. Зря я шумлю. Чувствую, это не конец, а только начало конфликта… Остановиться бы, спустить на тормозах, мое ли дело «воспитывать» Егорова?!

Егорова не любили дружно, и, если быть объективным, не без оснований. Злобный малограмотный человек, наделенный истинной властью над людьми, во многом превосходившими его, старшина пользовался всяким случаем для самоутверждения: вот я чего могу!

В авиацию он попал случайно и при всем желании не мог отличить радиатор от стабилизатора, что не помешало ему переменить малиновые пехотные петлицы на голубые, завести темно-синее парадное обмундирование со всеми неположенными старшине наземной службы эмблемами и заказать такую авиационную фуражку с «крабом», какой, пожалуй, даже у начальника школы, героя испанского неба, не было.

Стараюсь быть объективным. Ненависть просто так не рождается. Должны быть причины. Потому я и трачу место на Егорова, что стараюсь разгадать механизм зарождения ненависти. Это, я думаю, важно знать.

Все авиационное, кроме внешнего блеска, Егоров воспринимал осуждающе. И мы, его подчиненные, потенциальные офицеры Военно-воздушных сил, были в старшинском представлении его личными врагами. Ведь нас ждало будущее, а ему-то ничего не светило, кроме каптерки и иллюзии власти над будущими военными летчиками. Егоров знал: между собой курсанты называют его Обтекателем. Что за штука самолетный обтекатель, старшина представлял крайне приблизительно, но чувствовал — что-то явно второстепенное, как бы не вполне обязательное.

Что Егоров думал обо мне, могу только предполагать. Но как бы там ни было, нажаловался.

Старший политрук Авдохин был, конечно, несравненно умнее и во много раз опытнее Егорова, к тому же он, в прошлом кавалерист, успел основательно потереться в авиации, кое-что усвоить, так что в беглом разговоре мог сойти за пилотягу.

На меня Авдохин вышел как бы случайно. Вечером, когда начиналось личное курсантское время, встретил перед курилкой.

— Абаза, если не ошибаюсь? — спросил политрук, и я сразу почуял: накапал старшина, как пить дать, накапал! — Ну и занятная у тебя фамилия, Николай Николаевич: во веки веков в алфавитных списках значиться номером первым, если только какой-нибудь Аахен не объявится.

— Аахен будет первым в их списках — по ту сторону линии фронта, — сказал я, не улыбнувшись. Какого черта!

— Кстати, а что у тебя, Абаза, со старшиной произошло? Обидел ты Егорова…

— Никак нет, товарищ старший политрук, я старшину Егорова не обижал, ему раньше недодали.

— Не пойму, чего недодали?

— Умишка, сообразительности, а про остальное — молчу.

— По-твоему, Абаза, старшина Егоров глуп?

— Так точно, товарищ старший политрук, что есть, то есть.

— И как же нам теперь быть?

Светлые, очень спокойные глаза смотрели на меня с любопытством и, пожалуй, некоторым удивлением — откуда, мол, такой выискался?

— Ему — не знаю, мне — терпеть, а вам… Вас он как будто вполне устраивает: исполнительный, уши как звукоулавливатели — в постоянной готовности…

Здесь Авдохин перебил меня. Горестно вздохнул и сказал совсем по-домашнему:

— Эх, Абаза, Абаза, грамотный ты человек, а в практике жизни ничего не понимаешь. Положим, Егоров на самом деле глуп, разве за это человека можно лишить места? И еще подумай: на что старшине роты Суворовым быть? Ты немецким в какой степени владеешь?

— Говорю, читаю, перевожу… писать плохо умею.

— Говоришь? Откуда такой уровень?

— В восьмом классе врезался в немку, товарищ старший политрук, влюбился то есть, ну и старался, из кожи лез.

— В какую немку?

— В учительницу нашу.

— Надо же! И с успехом — врезался?

«Вот подходящий момент, — сообразил я, — прекратить этот неприятный разговор». Потупил глаза и сказал тихим, будто бы с трудом сдерживаемым тоном:

— Этот интимный вопрос, товарищ старший политрук, я бы предпочел не обсуждать.

— Ох, заносишься, Абаза. Напрасно. Армия не таких обламывает, учти.

Книгу Егоров мне вернул, словарь тоже. Даже с подобием извинения. Понятно, вдело вмешался политрук. По собственной инициативе стал бы Егоров извиняться. Как же!

Но на этом ничего не кончилось.

Через несколько дней меня вызвали в товарищеский суд. Конечно, это случилось не без ведома и благословения Авдохина, а заявление подал старшина Егоров.

За непочтение к старшему, якобы за употребление оскорбительных слов, не подлежащих занесению в протокол по их нецензурности, я получил сполна.

Однако худа без добра не бывает. Когда бы не этот суд, не мое пламенное «последнее слово», в котором я, сославшись на древних греков, весьма прозрачно намекнул судьям, что по умственным способностям они не очень далеко ушли от старшины Егорова, едва ли мной заинтересовался бы капитан Шалевич. А так заметил.

Во время самого суда командир эскадрильи слова не обронил — ни в мое осуждение, ни в защиту, но примерно через неделю пригласил в гости. Это было более чем странно — курсанта… в дом, к чаю. И разговор сразу затеялся странный, о Блоке, о полете Куприна с Заикиным, о страшной судьбе Уточкина… И только прощаясь, уже в дверях Шалевич сказал:

— Позвольте вам дать один совет. Не торопитесь высказываться… Нет-нет, — заметив мой протестующий жест, остановил меня, — не молчать вам советую, просто торопиться не надо. Обдумывайте слова хорошенько, взвешивайте…

И еще про мою фамилию.

Меня постоянно спрашивают: откуда это — Абаза? Кто ты?

В училище тоже таскали в отдел кадров. Молодой майор, строгий не только лицом, но и каждым своим обдуманным движением, спросил, заранее осуждая:

— Вы что тут написали, товарищ курсант? — И показал мою анкету, заполненную при поступлении в летную школу.

— Где? — не понял я.

— Вот, в графе «национальность».

— «Эсэсэрский» написал, а что, нельзя?

— Вы — гражданин Советского Союза, а по национальности кто? У нас есть русские, украинцы, татары, мордвины и так далее…

— У меня особый случай: дедушка моей мамы — армянин, он женился на русской. Мамин папа — татарин, а ее мама полуармянка, полурусская была. С отцовской стороны тоже компот: папин папа — молдаванин, а папина мама — эстонка. Я подумал и решил, что «эсэсэрский» будет точнее всего.

Майор, кажется засомневался, всерьез я это говорю или морочу ему голову, ломаю комедию. Поэтому он, наверное, и сказал:

— Трое суток даю на размышление, потрудитесь выбрать что-нибудь одно и доложить.

На меня часто поглядывали с подозрением.

То фамилия казалась сомнительной, то мои высказывания приходились не по вкусу, но чаще всего ставили мне в вину дерзость и зазнайство.

Хочу внести ясность.

В жизни ни одного моториста я грубым словом не обидел, к наземной службе никакого пренебрежения себе не позволял. И штабных чаще всего терпел: рано понял — без бумажки никуда не слетаешь.

Однако всегда я ставил и ставлю летный состав (при чем тут, правда, состав, непонятно, если только по аналогии с конским составом в кавалерии?) выше всех прочих людей. Сознательно ставлю. И вовсе не от зазнайства.

Человек на летной работе должен быть лучше, порядочнее, честнее других. На подхалимаже больших высот, не фигуральных, а тех, что измеряются альтиметром, не достигнуть. Хитрить в воздушных боях, шкуру свою за счет товарищей экономя, невозможно, а если кто и отважится на такую подлость, долго не проживет.

Живой летчик, на мой взгляд, заслуживает дополнительной порции уважения. Мертвый — тем более, особенно если погиб он в честном бою или, допустим, разгадывая секрет новой машины, — словом, в полете.

Вот за такие и похожие высказывания меня постоянно прорабатывали, воспитывали, критиковали. Особенно старались те, кто состоял при авиации, те, кто имел власть, но сам не летал. Вот к этим людям я всегда испытывал вполне взаимную большую или меньшую неприязнь. И никогда не скрывал этой неприязни: да, не уважаю вас, хотите, возмущайтесь, хотите терпите, как угодно!..

Разумна ли была такая прямолинейность?

Задавать подобный вопрос все равно, я думаю, что спрашивать: а какую группу крови вы предпочитали бы иметь?.. С этим я родился, хорошо оно или худо, спрашивать бесполезно. Такой я есть.

Кто-то не согласится. Допускаю и ни на чем не настаиваю. Только прошу: постарайтесь понять!

16

Мы переживали время Испании. Шла первая ожесточенная схватка с фашизмом, с наступавшей на мир тьмой и мракобесием. Далекая, прежде малоизвестная нам страна отважно дралась с врагом и сделалась вдруг близкой и родственной.

Всякий день в ту пору начинался для нас газетной сводкой военных действий. Мадрид, Бильбао, Толедо, Гвадалквивир — чужие слова, а звучали словно с детства знакомые — Минск, Тула, Ока.

В школе проводился День Испании. Каждый класс придумывал, какой вклад он может внести в победу республики, и принимал обязательства. Наш решил собрать от рубля до трех с каждого — учитывались возможности ребят — и накупить на сложенные в общую кучу рубли погремушек, сосок, мячиков — словом, всего-всего для самых маленьких испанчиков.