Грезы президента. Из личных дневников академика С. И. Вавилова — страница 9 из 66

Дневники Вавилова полны рассуждениями на общечеловеческие темы: мыслями об искусстве, музыке, культурологическими и философскими набросками… Иногда встречаются целые литературоведческие мини-эссе (например[217], о Гоголе, о Ж. Верне или об А. Франсе). В двадцатых годах Вавилов – оптик-экспериментатор и профессор Зоотехнического института – в научно-популярной книге «Глаз и солнце» цитирует Пушкина, Фета, Тютчева, Есенина, Толстого. Открывается книга эпиграфом из Гете.

«„Две души во мне живут“ // И на части меня рвут» – писал Вавилов в стихотворении 9 февраля 1910 г. Можно сказать, что одна из этих гетевских «двух душ» («Zwei Seelen» – часто используемое Вавиловым выражение из второй сцены I части «Фауста») – душа гуманитария. По всей видимости, именно этой душе Вавилов и обязан своим постепенным превращением в видного советского общественного деятеля.

Одна из ярчайших примет «гуманитарности» Вавилова – его интерес к «Фаусту» Гете. Молодой Вавилов десятки раз выписывает в дневник пространные отрывки на немецком языке из этой поэмы[218]. Общее количество упоминаний Фауста в дневниках, цитат из различных произведений о нем – более трехсот. Гете упоминается более 130 раз (только Пушкин чаще). В январе 1910 г. Вавилов сам пытался переводить «Фауста». 18 декабря 1910 г. он записал, потрясенный услышанной Девятой симфонией Бетховена: «…истинно рад, рад так же, как был рад, прочитав „Фауста“. Такой музыки я еще никогда не слышал». Пространные (некоторые – в тысячу и более слов) литературоведческие рассуждения о «Фаусте» сделаны в дневнике 12 января 1911 г., 8 октября 1914 г., 24 января 1915 г., 22 марта 1915 г. (короткие – намного чаще). 5 октября 1914 г. Вавилов записал в армейском дневнике: «…с посылками мне прислали Goethe, дешевого, Reclam’ского[219] – но как я доволен. Faust у меня в кармане, всякую минуту могу на все плюнуть, вынуть и начать божественные строки. Да черт с ними, тевтонами, славянами, аэропланами и осадными орудиями, если тут есть Faust, тончайшая квинтэссенция всего этого, α и ω времен прошлых и будущих». 23 января 1915 г. Вавилов отнес «Фауста» к переплетчику, «отдал переплести в кожаный переплет, вплетая белые листы»[220]. Само увлечение Фаустом – «которого необходимо „пить по капле“» (1 ноября 1914) – тема многих дневниковых записей. «Фауста я читаю, но уже теперь собираюсь опять перечитывать, до того в нем много загадок, вопросов и поэзии» (19 января 1915). 14 марта 1915 г. Вавилов делает запись, озаглавленную «„Плод пиитического рвенья“ – посвящение к комментариям (предполагаемым) к Фаусту»[221]:

Давно, давно прочел я в первый раз

Великой книги вещие страницы,

То был сухой, небрежный пересказ

С поблекшими гравюрами Зейдлица

Где дух творения почти угас

Меня смущал строй непонятных слов

И лабиринт несвязных приключений

Не понял я таинственных основ

Не прозревал тебя безмерный гений

И был хулить великое готов

Но годы шли упрямой чередой

Я многое забыл и много бросил

Лишь Фауст ты был верный спутник мой

И без тебя, я как ладья без весел

Весь мир грозит нежданною бедой

Заветный том везде теперь со мной

Как Библии священные скрижали

Люблю его читать порой ночной

Когда все стоны жизни замолчали

И наступает царственный покой

Но странных чар постигнуть я не мог

Меня к поэме чудной приковавших

Твой Фауст Гете – хилый полубог

На жизнь познанье дерзко поменявший

Был не понятен, чужд мне и далек

Преданье полюбил я с давних пор

О Фаусте ученом, в мрачной келье

Вступающем с чертями в разговор,

На Мефистофеле, то адское ущелье

То звездный прорезающем простор

Мой Фауст был суровый, дивный маг

Средь фолиантов и тиши лабораторной

Изведавший вселенной свет и мрак,

Науки путь оставивший просторный

И сделавший в неведомое шаг

Мой Фауст был познанья раб и жрец

А дьявол лишь орудие познанья

Ужасен Фауста трагический конец

Но он небес получит оправданье

И мученика солнечный венец

Мечтатель твой – тоскующий поэт

Скучающий и ждущий наслаждений

Освободив его от уз прожитых лет

Его ты бросил в хаос приключений

И для него угас науки вечный свет

Но я твою поэму полюбил,

Задумчивость ее, дыханье тайны

И буйную игру стихийных сил

Где неизбежно все и все случайно

В мгновеньи вечность ты отобразил

Я полюбил гармонию стихов

И мудрости алмазные кристаллы

И Фауста вновь перечитывать готов

Всю жизнь мою, как Библию сначала

Как откровение он вечно нов

Гремит над миром бурная гроза

Но буйным смерчем в бурю завлеченный

К тебе, как прежде, устремив глаза

В тоске стою коленопреклоненный

И падает печальная слеза

Германии седая старина

Угрюмый Нюренберг и вечный Гете

Ученых чудаков наивная страна

Я не забыл вас. Вновь вернется лето

И успокоится свирепая война

1 июля 1915 г.: «На столе у меня по-прежнему „Faust“ – мой „вечный спутник“». Подводя итоги года, 31 декабря 1915 г. Вавилов пишет: «Основная книга за весь год – Фауст, ей начинал, ей и кончаю. И это predestinée[222] – Фауст зеркало моей души, и читая его, понимаю себя».

15 июля 1913 г. Вавилов, в очередной раз собираясь «забыть или свести до минимума всякую поэзию и искусство», тут же признает, как это будет трудно сделать: «Я себе даже не представляю, чтобы я не купил, если бы видел, 1-е издание Фауста». В итоге в домашней библиотеке Вавилова к концу жизни скопилось больше 40 томов разных изданий «Фауста» и книг о нем ([Келер, 1975], с. 187).

Полтора десятка раз Вавилов цитирует в дневниках по разным поводам знаменитую фразу из «Фауста» «Verweile doch, du bist so schön» («Остановись, мгновенье, ты прекрасно»). Уже упоминавшаяся фраза «Ах, две души живут в груди моей» («Zwei Seele wohnen, ach! in meiner Brust») многократно употребляется Вавиловым в ранних дневниках в связи с внутренними метаниями – выбором между «гуманитарным» и «естественно-научным» мировоззрением. Четырежды Вавилов цитирует в дневнике «великие, загадочные слова Мефистофеля» (4 августа 1910): «Ihr durchstudiert die gross und kleine Welt, // Um es am Ende gehen zu lassen, // Wie’s Gott gefällt»[223]. Эти же строки Вавилов приводит и в своей первой философской статье (1933).

После искусствоведческих статей – научно-популярные книжки, статьи в энциклопедиях, затем статьи по истории науки и по философии. С точки зрения чистой, рафинированной лабораторной науки от перевода антикварной, экзотической в квантовую эпоху «Оптики» Ньютона (1927) до статьи «Диалектика световых явлений» в журнале «Под знаменем марксизма» [Вавилов, 1934а] дистанция примерно такая же, как – дальше – от этой философской статьи до приветствия папанинцам «Рыцари большевистской науки» в «Таганрогской правде» (1938).

Призрак коммунизма

В любом случае, какой бы ни была истинная причина публицистической активности Вавилова – сокровенный «гуманитарный зуд» или статус «профессора-ударника» (скорее всего, и то и другое) – ничего противного своим убеждениям он в газетных статьях не писал.

В 1930-х гг. он вполне искренне и доверчиво одобрял самый передовой коммунистический режим. Более того, даже очевидная недемократичность строя не была для Вавилова чем-то ужасным: уже в ранних дневниках были записи совершенно антилиберальные по своему духу.

Впрочем, как и во многих других вопросах (отношении к религии, например, о чем речь пойдет особо), позиция Вавилова тут неустойчива, колебания точки зрения многократно зафиксированы им «собственноручно».

Автобиографические заметки Вавилова, которые он начал незадолго до смерти, очень похожи по тональности на дневниковые записи, но, вероятнее всего, писались с оглядкой на возможность публикации, не совсем «для себя». Вот фрагменты из этих заметок, касающиеся политических взглядов Вавилова (цит. по: [Франк, 1991], с. 119–121).

«За Манежем ездят казаки с нагайками. У губернаторского дома на Тверской демонстрации, какие-то девицы на извозчиках с красными бантами. Мне 14 лет, вместо понимания какое-то расплывчатое пятно. В школе игра в революционеров. Я пишу устав какого-то кружка и „стряпаю“, ничего не понимая, статью о социализме ‹…› Дома сестры играли на рояле „Вы жертвою пали“. Потом много раз ходил на Ваганьково на могилу Баумана (это недалеко от родных), уносил с венков ленточки и цветочки» (8 января 1951). «Пресню стали обстреливать шрапнелью. Мама вышла на крыльцо, и осколок шрапнели свалился около нее. Этот осколок хранится у меня до сих пор в Ленинграде. ‹…› Помню, прятали раненых и у нас дома и в соседних домах. Прятали брошюры и прокламации. По домам ходили с обысками. ‹…› Вот сейчас, в процессе писания, стараюсь восстановить в памяти прошлое. Ясны, отчетливы картины. Вижу, как живых, и баррикады, и рабочих с пулеметными лентами, и граждан в шубах, поневоле оказавшихся „у праздника“. Но мое собственное отношение было неясно. Левый, строил баррикады, рвал царские портреты, прятал прокламации, но все это было еще детской игрой» (9 января 1951). «Как себя помню (с 5-ти лет, с „ходынки“), всегда чувствовал себя „левым“, „демократом“, „за народ“. ‹…› Но моя левизна и демократизм не переходили в политику, в ее жесткость и даже жестокость (объективную необходимость этого я всегда сознавал, но от мыслей к делу перейти не мог). Теперь это называют „мягкотелостью“. Из нее и проистекает моя органическая беспартийность. Революция 1905 г. меня испугала. Я бросился в науку, в философию, в искусство. В таком виде и подошел к 1917 г.»