Григорий Грег «Капли крови» — страница 6 из 13

Мастер

Меч выкован. Стремится острие

коснуться плоти, поиграть в сраженьи.

И облачком дыхание легко

туманит блеск зеркальный отраженья.

И рукоять захвачена рукой,

и тяжесть, пробудившая угрозу,

взята в ладонь. Сверкающей дугой

взмах вверх и вниз. Изрезан только воздух.

Доволен Мастер. Опускает меч

на мягкий бархат цвета алой крови.

Его рука, готовая иссечь

не только воздух, разжимаясь, ноет.

И взгляд, прощаясь, медленно скользит

по длинной стали, по узору ножен.

Меч совершенство ковки сохранит,

но он готов и Мастеру не нужен.

* * *

Из письма Ладе:

«Мне кажется, что я сейчас так жалок. Кто я? Бедный заводской рабочий! Да, я пишу стихи, но меня не издают. Иногда выступаю в клубе, мои стихи нравятся местным барышням, но ребята их не одобряют, считают, что я слишком ударился во всякие мещанские переживания и никому ненужные философские рассуждения.

Меня выручает лишь то, что к поэтам относятся снисходительно, считают нас этакими чудиками, поэтому мне многое сходит с рук».

В мае – только маяться!

Ветер будто пьян.

Меж цветов шатается,

шаловлив и рьян.

Воздух словно пенится

запахом цветов,

ароматом стелется

в рое лепестков.

Небо улыбается,

синевой дразня.

В мае только маяться…

Ты смеешься зря!

Говоришь: «Наверное,

все сошли с ума.

И поэты – первыми.

Вот она, весна!»

И зачем ты дразнишься?

Взгляд не опускай.

Как с любовью справишься,

раз колдует май?

«К себе не приглашаешь…»

К себе не приглашаешь,

и в гости не идешь,

невольно отдаляешь

и снова вдруг зовешь.

То ласково, то строго

ты говоришь со мной,

то позовешь в дорогу,

то убежишь домой.

Закроешь плотно двери,

рассердишься опять,

и долгие недели

меня не хочешь знать.

Но вдруг приходишь снова

с улыбкой: ты прости.

И робость разговора

о том же – о любви.

Тебя не понимаю,

как наяву я сплю.

И все тебе прощаю

и все, любя, терплю…

* * *

Из дневниковых записей 20-х годов ХХ века:

«И охота Зине так надо мной издеваться! Не понимаю! Хотя подозреваю, что это она не понимает моей сущности. Поэта вообще редко кто может узнать до конца, словно какая-то невидимая стена между мной и другими людьми. Раньше я был уверен, что все такие же, как я, так же страдают без меры, любят до умопомрачения, захлебываются сильнейшими эмоциями. Но сейчас думаю, что многие люди вполне обычно живут и умеренно чувствуют. И в этом их сила. Зина, она именно такая – «массовая», и, благодаря обычности своей натуры, смотрит на меня свысока, считая меня чудиком, «не от мира сего», слабаком, за которым нужно приглядывать. И стихи мои ей чужды, ничегошеньки она в них не видит…»

Как обмануть умеет внешность,

искусно прикрывая суть,

как обольщает нас успешно,

пытаясь в свой обман втянуть.

Чарует взглядом, гладкой кожей,

улыбкой милой и простой,

с улыбкою Джоконды схожей

намеком тайны вековой.

Чарует вьющейся небрежно

пушистой прядкой у виска,

ресниц движеньем безмятежным,

как взмахи крыльев мотылька;

красивым лбом, высоким, белым,

изгибом шелковых бровей,

манерой говорить несмело

и мягкой плавностью речей;

фигурой стройной и изящной,

походкой легкой и живой —

всей этой яркой настоящей

природной внешней красотой.

И обмануться так несложно,

она так дивно хороша…

Но что внутри? Нет, невозможно

узнать. Ведь внешность – не душа.

«Такою ценою? Нет!..»

Такою ценою? Нет!

Быть другом твоим заклятым?

На искренность мне в ответ —

вся ложь твоя. И расплатой

за ложь эту – только боль

медлительная… все та же…

Оставь! Прекрати. Не тронь.

Побойся! Судьба накажет.

Уйду я! Закрой глаза,

мне вслед не смотри, не стоит!

Обиды твоей гроза —

угрозою мне пустою.

Обиды твои не чту,

стихия твоя – актерство.

Убьешь ты легко мечту.

Оставь для другого притворство.

Все лики твои я сжег

в душе, на жертвенном ложе…

Забыть ложь любви я смог!

А значит, ты сможешь тоже.

Московская осень

Туча огромная – шляпой над городом

в серой дремоте дождя,

сонным и душу туманящим мороком

тенью осеннего дня

мягко прикрыла от света все улицы.

Контуры темных домов

смазала влажно. И город нахмурился,

кутаясь в серый покров.

Только церквушек по-прежнему радостно,

мокро блестят купола,

и на земле, ветром взрыта безжалостно,

в лужах синеет вода.

И пешеходов раскрытые зонтики,

словно цветные грибы,

фары машин в сетке лучиков тоненьких

плавно плывут, как шары.

Ранние сумерки сине-сиреневой

сыплют на город пыльцой.

Темный асфальт влажной кожей шагреневой

мягко блестит меж листвой.

Быстро темнеет. Туманно и холодно.

Осень, плащом шелестя,

тихо проходит по сонному городу

в мягкой вуали дождя…

* * *

Из письма Ладе:

«Но я абсолютно не могу сочинять! И ты это знаешь, как никто другой. Но даже тебе я не могу описать этого жуткого состояния. Мой дар не пропал, я это чувствую! Но он будто бы искусственно удерживается внутри меня, и от такого долгого простоя… как бы тебе лучше объяснить… в общем, мне кажется, что внутри меня словно образовался нарыв. И он мне причиняет нестерпимую боль. Это ужасное состояние! Я могу писать стихи и в то же время в моей нынешней сущности мне это запрещено. Словно передо мной невидимая стена, о которую хочется разбить голову!»

Не жизнь – сплошное любованье

делами злой моей Судьбы.

Мое безмерное страданье

и крик с вершин ее дыбы,

и стоны в ночь и безысходность,

и непосильный вес невзгод,

весь этот путь… намек на звездность?

Но как же тяжек звездный гнет!

Я падаю, прошу пощады.

Дай отдышаться, отпусти!

Судьба, прости, твоей награды

безмерной мне не донести!

Твоих бесчисленных уроков

не выучить и не понять.

Таких коротких жестких сроков,

таких ударов оправдать

я не могу! Иссякли силы,

терпенье, воля… Дай вздохнуть!

А пожалеть не хочешь, милость

я попрошу: прерви мой путь…

«В тот день, из ничего буквально…»

В тот день, из ничего буквально:

стул сдвинут, зонт, пальто…

Вопрос незначаще банальный:

зачем пришел и кто…

Шаг в комнату из коридора.

Окно раскрыто, свет,

рукой отогнутая штора

и темный силуэт…

Плывущий дым от папиросы,

спокойный оборот

ко мне. Обычные вопросы,

но чуть прикушен рот…

Но взгляд скользит куда-то мимо,

и дрогнула рука.

Ее вдруг спрятала за спину,

легко сказав: «Пока».

Глаза мятежно потемнели…

Наверное, обман?

Когда и что понять успели!

И вдруг возник – роман…

«Зимний сумеречный свет…»

Зимний сумеречный свет

словно пепел светло-серый…

Я запомню твой ответ,

данный мне в аллейке сквера.

Мы гуляли долго днем,

солнце белое слепило.

Я сказал: «Мы все умрем!

Ты забудешь все, что было».

Я сказал: «Смотри, снежок

так легко в ладони тает…

Что ж печалиться, дружок?

Все проходит! Кто не знает

этой истины! Смотри —

только солнце в мире вечно.

Со щеки слезу сотри,

грусть уйдет… Живи беспечно».

Ты ответила: «Душа

словно снег? Любовь – снежинка?

И она водой ушла

В твоем сердце? Но ошибка

думать, что любовь лишь миг

и проходит быстротечно.

Память сердца – целый мир.

Я люблю – лишь это вечно!»

Зимний сумеречный свет

за окном туманом тает…

Я запомню твой ответ:

«Кто любил – не забывает».

* * *

Из письма Ладе:

«Мои тетради были свалены в кучу на столе, тут же находилась стопка исписанных листков. Я начал читать и постепенно так погрузился в мир прежних поэтических грез, другого сравнения подобрать не могу, что существующая действительность уже не так сильно напрягала меня. Да, только в творчестве я мог найти утешение! Я понял это, едва начав читать свои стихи. Это был особый мир, который мог примирить, мне кажется, с чем угодно.

«Никаких задач не ставить

И писать, что хочется!

Душу звонкую прославить,

Избежать пророчества…

На земле стоять, закинув

В восхищеньи голову.

Видеть небо…», – бегло, но жадно читал я.

И тут же в нетерпении перевернул страницу, словно хотел быстрее нахвататься энергии своих стихов, наполниться ею до отказа.

«Тревожит что-то. Я пишу, что вижу: