Григорий Распутин. Могилы моей не ищите — страница 4 из 27

Когда же от неподвижности и напряжения закоченел Степан Федосеевич окончательно, то снял рукавицу, напялил ее на лицо и стал дышать в нее, чтобы хоть как-то согреться. А пар, клоками пошедший в разные стороны, тут же застил глаза. И было уже не разобрать Максимилиановского переулка, названного так по расположенной здесь Максимилиановской лечебнице, что тянулся от Преображенского проспекта до южных въездных ворот Юсуповского дворца. Все плыло в стылом мареве, впрочем, темнота уже не казалась такой непроглядной, теперь она голубела снегом, подсвеченным тусклыми газовыми фонарями.

Степан Федосеевич отнял рукавицу от лица, глаза его заслезились, и в эту минуту две светящиеся точки автомобильных фар проявились на самом дне переулка-колодца и начали приближаться к нему.


Максимилиановский переулок.

Фотография Максима Гуреева. 2023


Сначала беззвучно, как блуждающие огни далеких и неведомых звезд, которые отражаются в черной воде и словно бы светят откуда-то с самого дна, хотя находятся высоко в небе, но постепенно, по мере нарастания этого свечения, повлекли за собой звук работающего двигателя. И через несколько минут уже стало возможным разглядеть очертания автомобиля – ландо с брезентовым верхом, с намерзшими узорами потемневшего снега на хромированной решетке радиатора, а еще стригущие воздух, как ножницы, спицы колес, вздернутые крылья, лобовое стекло с отраженными в нем падающими домами и уличными фонарями.

Городовой отпрянул назад, вытянулся, присвистнул, потеревшись подбородком о шершавый башлык, намотанный вокруг шеи, в искательстве качнулся вперед и отдал честь проехавшим мимо него господам. Не разобрал никого, разумеется, но авто признал. Ходили слухи, что оно принадлежало депутату Государственной думы, а посему имело в городе особые привилегии и требовало к себе особого отношения.


Юсуповский дворец.

Около 1890


Потом, проводив взглядом красные габаритные огни мотора, Степан Федосеевич дождался, когда ворота закроются, бойко развернулся на каблуках, подошел к караульной будке и заглянул в нее. Тут на полу, свернувшись так, что и не разберешь, где у нее был хвост, а где морда, лежала собака. Выглядывала откуда-то из-под лап жалостливо, снизу вверх смотрела на человека, заслонившего собой узкий проход будки, думала, что это ее хозяин пришел и потому не выгонит на пронизывающий ветер.

– Опять ты здесь, а ну, пошла прочь! – Степан Федосеевич пнул собаку нос-ком сапога. – Ишь повадилась!

В ответ собака издала какой-то невнятный нутряной звук, отдаленно напомнивший рычание, но с места не сдвинулась, а еще больше укуталась в собственный хвост.

– Ах ты рычать! – Степан Федосеевич расстегнул кобуру, достал из нее револьвер и взвел курок. – Вот сейчас пристрелю тебя к чертовой матери, будешь тогда знать! – и стал целиться, прикрыв левый глаз ладонью.

Он хорошо помнил свой первый приезд в Петербург, когда на него, деревенского парня из Орловской губернии, на Лиговке напала стая бродячих собак. Тогда его спас какой-то дворник, который, впустив его во двор, захлопнул металлическую калитку как раз перед носом огромного тощего пса, который уж почти настиг свою жертву.

С тех пор, хотя и прошло много лет, Степан Федосеевич боялся собак и не любил их. Собаки это чувствовали, конечно, тревогу, то есть чувствовали и сразу начинали лаять и кидаться на него. Даже самые ласковые и добродушные вызывали у него раздражение и безотчетный страх. Не доверял он им, старался обходить стороной. А когда уже стал нести службу с табельным оружием, то с затаенной гордостью и злорадством воображал, как откроет огонь по своре бесноватых, бездомных псов, как они будут кидаться на него, а потом падать, скулить, захлебываясь собственной кровью, и подыхать у него под ногами.

– Эх, – Степан Федосеевич опустил револьвер. Опустил и левую ладонь, которой как заслонкой закрывал глаз.

Еще какое-то время собака продолжала смотреть на человека, стоявшего в дверях караульной будки, а потом опустила морду на лапы и закрыла глаза. Видимо, поняла, что убивать ее сейчас не будут, и поэтому тотчас же уснула.

Сняв пистолет с боевого взвода, Степан Федосеевич засунул его обратно в кобуру и принялся ходить по переулку взад и вперед, заложив руки за спину.

О чем он думал при этом? Может быть, о том, что если сейчас он не решился запросто пристрелить собаку, то человека убить и подавно бы никогда не смог. Или о том, что никогда не умел закрывать левый глаз отдельно от правого. Потому и приходилось пользоваться то фуражкой, то рукавицей, то ладонь приставлять к лицу, загораживать зрелище таким образом, делать его половинчатым, частичным, когда правый глаз видит не только мушку в прицельной прорези, но и нос, так нелепо, неказисто и бестолково выступающий на лице.

Степан Федосеевич вернулся к караульной будке, заглянул в нее и, наклонившись, сам не зная зачем, погладил собаку, которая при этом заурчала во сне, задвигала ушами, одно из которых было разорвано, видимо, в драке, но так и не проснулась.

* * *

Феликс велел проводить Григория Ефимовича в апартаменты, расположенные в цокольной части главного корпуса. Сам же обещался быть вскоре и поднялся к себе в бельэтаж, чтобы переодеться и приготовиться к вечеру. Однако, оставшись один и увидев отражение в зеркале, висевшем в большой гостиной над черной топкой камина, вдруг опять почувствовал дурноту.

С противоположной стороны стекла на него смотрел статный двадцатипятилетний юноша с усталым капризным лицом, густыми черными бровями, а синие круги под его глазами добавляли несуществующему отражению в зеркале ощущение особой жути, потому что это был старший брат Феликса Николай, убитый восемь лет назад на дуэли. В правой руке он держал пистолет системы «Браунинг». Феликс знал это точно, потому что отец, Феликс Феликсович-старший, предпочитал только эту марку оружия и учил своих сыновей стрелять именно из него.

Николай медленно поднимал пистолет и начинал целиться куда-то в сторону.

Раздавался выстрел.

Старший брат вздрагивал, ронял «Браунинг» и с удивлением обнаруживал у себя на груди только что образовавшееся пулевое отверстие, кровь из которого толчками выбрасывалась наружу, все более и более расползаясь по одежде.

Феликс хотел закричать в эту минуту, броситься к брату, но не мог пошевелиться, словно заклятие, наложенное на него старцем из Соловецкого сна, продолжало действовать до сих пор. Рот его беззвучно открывался и закрывался, тошнота стояла в самом горле, сознание мутилось безвозвратно, а глаза лишь свидетельствовали ужасную картину гибели Николая Феликсовича, который оседал на колени, отшатывался назад, будто вошедшая в него пуля еще продолжала движение свое внутри его тела, разрывая легкие и застревая в позвоночнике.

Брат усмехался, качал головой, с трудом поднимал правую ладонь к лицу и закрывал ей себе глаза.

Феликс в ужасе смотрел в зеркало, видел там себя и не узнавал себя: страшного, до смерти перепуганного, с безумным, как накануне эпилептического припадка, взглядом, с тонкими, извивающимися подобно змеям губами и с этими вспотевшими, прилипшими ко лбу волосами.

– Мерзость, мерзость какая, – бормотал безостановочно.

В ярости тер щеки, будто хотел их отогреть, будто продолжал стоять на ветру на набережной заледеневшей Мойки, чувствовал, как его бьет озноб, без сил падал на стоящую рядом с камином кушетку и замирал.


Феликс Феликсович Юсупов


Григорий Ефимович Распутин


С раздражением думал Феликс в ту минуту о том, что Елизавета Федоровна так и не открыла ему, что именно ей сказал предсказатель и почему она в слезах выбежала из его закопченной, пропахшей нечистотами конуры. Однако тут же и отвечал себе – ведь все это было в его сне, а стало быть, в его голове, в его видениях, о которых великая княгиня не имела ни малейшего представления, тем более что он сам не решался ей рассказывать о них.

Нашел в себе силы улыбнуться умиротворенно.

А еще нашел в себе силы встать.

Прошел в кабинет и достал из шкафа стальной лоток со всем необходимым для принятия опиума…


…Григорий Ефимович опустился в дубовое, обтянутое кожей массивное кресло рядом с камином, в котором пылали дрова. Столовая, куда его проводил дворецкий Феликса – Григорий Бужинский, как он сам представился гостю, напомнила ему трапезную в Верхотуринском Николаевском монастыре, куда он раньше часто ходил на богомолье: тот же сводчатый потолок, те же крохотные в уровень тротуара оконца, те же массивные, сложенные из большемерного кирпича стены.

На этом, пожалуй, сходство заканчивалось.

Убранство помещения, освещенного готическими светильниками с цветными стеклами, было вычурно богатым: ковры на полу и на стенах, китайские фарфоровые вазы и резные деревянные стулья, костяные кубки и эбеновый буфет с инкрустацией, множеством зеркалец, бронзовых, в виде обнаженных наяд, кронштейнов и потайных ящичков. На ломберном столике стояло распятие из горного хрусталя, в котором играли отблески огня, что пылал в камине. Выполненные в былинном стиле полки были заставлены позолоченными кубками и статуэтками из слоновой кости. В углу столовой, в декорированном бархатными портьерами алькове, располагался диван из карельской березы, рядом с которым на полу возлежала огромная, как снежный сугроб, шкура белого медведя.

– А известна ли вам, любезный Григорий Ефимович, история этого славного охотничьего трофея? – голос Феликса ворвался в помещение неожиданно, был он необычайно бодр, весел и даже игрив. Трудно было себе представить, что еще некоторое время назад этот голос мог принадлежать человеку, исторгавшему из себя нечленораздельные звуки и мысленно прощавшемуся с жизнью.

Распутин оглянулся, перед ним стоял «маленький», но это был совсем другой «маленький» – глаза его сверкали, он был аккуратно причесан, набриолинен, благоухал дорогим одеколоном, а светлый элегантный костюм подчеркивал остроту линий фигуры Феликса и порывистость его движений.