В этой моей второй книге о животных, которую я предлагаю читателям, есть нечто, напоминающее исповедь. Исповедь и надежду. Исповедь человека, который долгие годы охотился и убивал, прежде чем понял, наконец, что дикие животные дают собою гораздо больший материал для захватывающего спорта, чем для простого убийства, – и надежду, что то, что я описываю, сможет хоть сколько-нибудь побудить читателя почувствовать и понять, что величайшее наслаждение на охоте составляет не убийство, а именно возможность предоставить животному жить. Совершенно справедливо, что в необъятных пустынях приходится убивать поневоле, чтобы жить; каждый должен питаться мясом, потому что мясо есть жизнь. Но убивать для пищи – не есть убийство; это совсем не та страсть, которую я никогда не забуду и которая заставила меня однажды в горах Британской Колумбии в течение менее чем двух часов убить четырех медведей гризли, то есть погубить сто двадцать лет жизни всего только в сто двадцать минут. И это только один пример из тех тысяч, в которых я вспоминаю себя, как преступника, потому что убийство ради удовольствия ничем не отличается от самого настоящего убийства. Я задался целью в этих моих скромных книжках хоть чем-нибудь искупить мой грех, и мое искреннее желание состоит не только в том, чтобы предложить их публике, как интересные романы, но и в том, чтобы сделать себя ответственным за правдивость сообщаемых фактов. Как и у человека, в жизни диких зверей бывают свои трагедии, юмор и пафос; там – факты высокого интереса, именно там вы натолкнетесь на настоящие случаи и на настоящие переживания, которые так и просятся, чтобы их зафиксировали в книгах. В «Казане» я пытался дать читателю представление о моем долгом пребывании среди ездовых собак на Дальнем Севере. В этой же книге я предлагаю мельчайшие подробности из жизни тех диких зверей, которых вывожу героями. Маленький Мусква прожил у меня в канадских Скалистых горах все лето и всю осень. Пипунаскус погребен в округе Файрпан-Рэндж, причем мы поставили над ним памятник, точно это был белый человек. Два медвежонка, которых мы выкопали из берлоги в Атабаске, уже издохли. А Тир еще жив, потому что обитает в таких краях, куда не заходит ни один охотник, а мы не смогли убить его только благодаря простой случайности. В июле 1916 года я вновь посетил те места, где жили Тир и Мусква. Я полагал, что с первого же взгляда узнаю Тира, потому что это был действительно выдающийся во всех отношениях зверь. Так оно и вышло. Что же касается Мусквы, то за два года из маленького медвежонка он превратился в настоящего медведя. Мне приятно вспомнить, что он еще не разлюбил сахар и несколько раз ночевал со мною под одним одеялом; мы вместе с ним охотились на ягоды и корешки и часто забавлялись шуточной борьбой, когда я останавливался на ночлег и разбивал палатку. Но, несмотря на все это, он, по всей вероятности, никогда не простит мне того, что я так грубо бросил его тогда одного, маленького и беспомощного, – но ведь я хотел предоставить ему свободу и возвратить его обратно горам!
Глава IВ своих владениях
Молча и неподвижно, точно рыжеватый камень, Тир простоял несколько минут на одном месте и осматривал свои владения. Он не мог видеть далеко, потому что, как и все медведи гризли, имел маленькие, далеко отстоявшие друг от друга глаза и плохо видел. На пространстве трети или половины мили он мог рассмотреть только козу или горного барана, но далее этого весь мир представлял для него обширную загадку, то освещенную ярким солнцем, то погруженную в непроглядный мрак ночи, которую он постигал только с помощью слуха и обоняния. Именно обоняние и удерживало его теперь недвижимо на одном месте. Издалека, с самой долины, до его ноздрей донесся еще неведомый ему запах. Он почуял что-то такое, что было совсем необычно в этих местах и что заставило его как-то странно смутиться. Напрасно его неповоротливый ум старался объяснить себе это явление. Это вовсе не был олень, так как он уже несколько раз загрызал оленя; это не была и коза; не был и баран; это не был запах и жирного, ленивого сурка, гревшегося на солнышке, так как он поедал сурков целыми сотнями. Это было нечто такое, что не возбудило в нем ни аппетита, ни страха. Он был вообще любознателен, но на этот раз не рискнул отправиться на поиски. Его удержала от этого осторожность.
Если бы Тир мог отчетливо различать предметы на пространстве мили или двух, то и тогда его глаза увидели бы гораздо меньше, чем сейчас он почуял одним только обонянием по ветру. Он стоял на краю небольшой плоскости; под ним, в восьмой части мили от него, развертывалась долина, а над ним, в таком же расстоянии, находилось то ущелье, из которого он вышел сюда только сегодня после полудня. Плоскость эта представляла собой нечто очень похожее на блюдо чуть не в целую десятину, образовавшееся неожиданно на зеленом скате горы. Оно было покрыто богатой, мягкой травой и июньскими цветами: горными фиалками, группами незабудок, дикими астрами и гиацинтами; в центре этого блюда находилось небольшое болотце, по которому Тир частенько любил прохаживаться, когда у него заболевали подошвы от голых камней. На восток, запад и на север от него развертывалась удивительная панорама канадских Скалистых гор, обласканных золотым послеполуденным июньским солнцем. Со всех сторон долины, из каждого ее уголка, из ущелий между отвесными вершинами гор, из малейшей расселины в сланцевых скалах, которые доползали почти до самой снеговой линии, до него доносился веселый весенний шум. Это была музыка бежавшей воды. Этой музыкой был насыщен весь воздух, потому что речки, ручьи и потоки, которые образовывались от таявшего снега, находившегося с вековечных времен у самых облаков, не переставали течь никогда. Кроме этой музыки, весь воздух был наполнен сладким ароматом цветов. Июнь и июль – время, которым в этих местах заканчивается весна и начинается лето, уже готовы были сменить один другого. Земля разбухала от зелени; ранние цветы превратили обращенные к солнцу скаты гор в сплошные красные, белые и пурпурные пятна, и все живое распевало по-своему на разные голоса – свиристели на скалах, маленькие пышные суслики на своих холмиках, громадный шмель, перелетавший с цветка на цветок, ястреба над долиной и орлы над самыми вершинами гор. Даже сам Тир распевал на свой лад, потому что, когда он незадолго перед этим шлепал лапами по мягкому болотцу, то какой-то странный звук вырывался у него из глубины груди. Это было не ворчание от злости или досады; это был звук, который он издавал от удовольствия. Это была его песнь.
И вдруг, по какой-то таинственной причине, в этот удивительный день внезапно произошла для него перемена. Он остановился без движения и долго внюхивался в ветер. В нем он почуял что-то незнакомое, что его не испугало, а просто обеспокоило. Он так же был чувствителен к этому, появившемуся в воздухе, новому, странному запаху, как и язык ребенка, в первый раз почувствовавшего на себе едкую каплю спирта. И вот, наконец, из его груди вырвалось глухое ворчание, походившее на отдаленный раскат грома. Он был владыкой всех этих мест, и его мозг медленно подсказал ему, что в них не должно было появляться ни малейшего запаха, которого он не мог бы понять, иначе он не был бы в них хозяином.
Он не спеша поднялся на дыбы во всю свою девятифутовую длину и, точно дрессированная собака, стал на задние лапы, а передние, испачканные в тине, сложил у себя на груди. Ведь целые десять лет он прожил в этих своих владениях и ни одного раза до него не долетало подобного запаха. Этот запах не нравился ему. Он все внюхивался в него, а запах становился все сильнее и ближе. Тир даже и не думал вовсе скрываться. Готовый ко всему и смелый, он вытянулся во весь свой рост. Он казался чудовищем по величине, и его новая июньская шуба отливала на солнце коричневым золотом. Его передние лапы были длиной почти в рост человека; три самых длинных из его пяти, острых, как ножи, когтей на каждой из лап – пяти с половиной дюймов; оставленные им на тине следы были по пятнадцати дюймов в длину. Он был жирен, гладок и могуч. Его глаза, величиною не больше ореха, отстояли один от другого на целые восемь дюймов. Два верхних клыка его, острые, как кончики кинжалов, были величиною с большой палец руки человека, а в пространстве между челюстями у него могла бы легко поместиться шея оленя. Вся его жизнь протекла вдали от человека, и потому он вовсе не был зол. Как и все медведи, он не убивал из одного только удовольствия убить. Из целого стада оленей он выхватывал только одного и доедал его до самого мозга его костей. Это был вполне мирный владыка. Он признавал и для себя самого и для всех других существ только один закон – «оставь меня в покое». Этим законом так и веяло от всей его фигуры теперь, когда он стоял на задних лапах и внюхивался в долетавший до него незнакомый запах.
Своей давящей, массивной силой, властностью и одиночеством он походил на горы, с которыми никто не мог соперничать в небесах, так же, как и с ним в долинах; с горами он был связан целым рядом веков. Он был частью их. История его расы началась и умирала среди них; он и они были во многих отношениях подобны. До самого этого дня он не смог бы припомнить, кто стал бы оспаривать в этих местах его власть и права, за исключением разве только таких же точно медведей гризли, как и он сам. С такими соперниками он встречался лицом к лицу, открыто, и часто дело доходило у них до смертного конца. Он всегда был готов сражаться при малейшем оспаривании его прав на эти места, которые он всегда считал своими. Пока он не был побежден сам, он являлся единственным властителем, судьей и деспотом по своему собственному выбору. Он был неограниченным владыкой в этих богатых долинах и зеленых лужайках и единственным повелителем над всеми окружавшими его здесь живыми существами. Он властвовал над ними прямо и открыто, без малейшей стратегии и коварства. Его не любили и боялись, но сам он ни к кому и ни к чему не испытывал ни ненависти, ни боязни. Он был честен от природы. Вот почему он открыто ожидал появления того страшного существа, запах которого до него донесся из долины.
Когда он сидел так на задних лапах, нюхал воздух своим рыжим носом, то что-то внутри его заговорило об его далеких, терявшихся в тумане времени, поколениях. Никогда раньше он еще не ощущал в своих ноздрях подобного запаха, а между тем, почуяв его, вовсе не считал его для себя новым. Он только никак не мог освоиться с ним, не мог его определить. Но тем не менее он знал, что в нем заключалось что-то страшное и полное угроз.
Целые десять минут просидел он, точно изваяние, на задних лапах. Затем ветер переменился, запах стал становиться все менее ощутимым и, наконец, прекратился совсем. Тир немного опустил свои плоские уши. Он медленно повернул свою громадную башку так, чтобы глаза его могли видеть зеленую долину и площадку, на которой он стоял. Теперь, когда воздух по-прежнему был свеж и чист, он моментально позабыл о запахе. Он опустился на все четыре ноги и снова принялся за охоту на кротов. В ней было много забавного. Такая махина в двадцать пять пудов весом, какою был он, – и вдруг занялась охотой на крошечных кротов в какие-нибудь два вершка длиной и в несколько золотников весом. Тем не менее целый час Тир занимался этим с увлечением и был очень доволен, когда, под самый конец, ему удалось поймать единственного крота и проглотить его, как пилюлю; это было для него своего рода лакомством, его bonne-bouche, на добывание которой он тратил чуть не треть весны и лета, вечно роясь в земле. На этот раз он нашел, наконец, наиболее подходящую норку и принялся раскапывать ее лапами, как собака. Раза два в течение последнего получаса он поднимал голову, но больше уже его не беспокоил тот странный запах, который донес до него ветерок.
Глава IIНарушители покоя
На расстоянии мили от долины Джим Лангдон осадил своего коня в том месте, где у самого входа в нее стал редеть сосновый и можжевеловый лес; он быстро сориентировался и затем, вскрикнув от удовольствия, перебросил через седло правую ногу и стал поджидать. В двух-или трехстах ярдах позади него, все еще пробираясь через заросли, Отто распекал свою вьючную упрямую кобылу Дисфану. Лангдон весело улыбался, когда до него стали доноситься громкие вопли Отто, которыми он угрожал Дисфане самыми тяжкими мучениями, какие только могут существовать на свете, начиная с немедленного распарывания живота и кончая более милосердным наказанием, а именно раздроблением ей головы на части толстой дубиной так, чтобы во все стороны разлетелся из нее мозг. Лангдон посмеивался потому, что технический словарь всех тех ужасов, которые сваливались у Отто на головы его выхоленных и откормленных вьючных лошадей, составлял одну из главных его радостей. Он знал, что если бы Дисфана была нагружена алмазами и стала прыгать и бить задними ногами, то и тогда бы громадный, добродушный Отто не пошел далее своих страшных, леденивших кровь протестов. Наконец из леса выбрались одна за другой все шесть вьючных лошадей, а позади всех выехал и сам горец. При его появлении Лангдон сошел с лошади и стал опять смотреть на долину. Жесткая, светлая борода его не скрывала на лице густого загара, происшедшего от долговременного пребывания в горах; он расстегнул ворот рубашки и обнажил потемневшую от солнца и ветра шею; у него были серо-голубые, острые, пытливые глаза, и он обозревал ими долину с радостным пылом охотника или искателя приключений. Ему было тридцать пять лет. Часть своей жизни он провел в совершенно диких местах, а другую – в описании того, что слышал и видел там. Его спутник был лет на пять моложе его, но зато дюймов на шесть выше, если только эти излишние дюймы могут считаться достоинством. Брюс же был о них совсем отрицательного мнения. «Черт бы побрал то, что я так вырос!» – часто говорил он себе.
Лангдон указал ему на долину.
– Видели вы когда-нибудь что-нибудь подобное? – обратился он к нему.
– Великолепное место! – согласился и Брюс. – Вот бы где расположиться на ночлег, Джим! В этих местах должны водиться олени и медведи. А у нас уже вышло все свежее мясо. Не найдется ли у вас спички?
У них уже вошло в обычай закуривать трубки от одной спички, когда к этому представлялся случай. И они вспомнили эту церемонию и теперь, не отрывая глаз от долины. Выпустив из своей трубки громадное облако дыма, Лангдон указал подбородком на лес, из которого они только что выехали.
– Хорошее место для привала! – сказал он. – Сухое дерево, проточная вода и за целую неделю – первый можжевельник, из которого можно будет сделать постели. Мы можем спутать наших лошадей на этом лужку. Посмотрите, какая здесь сочная трава и сколько дикой тимофеевки!
Он взглянул на часы.
– Только три часа, – сказал он. – Можно было бы еще отправиться и далее. Но, как вы думаете? Не провести ли нам здесь денек или два и не ознакомиться ли с этими местами поближе?
– Я ничего не имею против, – ответил Брюс.
С этими словами он сел, прислонившись спиной к камню и положив на колени длинный медный телескоп. Лангдон достал привезенный из Парижа бинокль. Телескоп был старый, еще со времен междоусобной войны. Севши рядом, плечо к плечу и упершись спинами в камень, они стали осматривать возвышавшиеся перед ними горы с их крутизнами и зелеными скатами. Они находились теперь в девственной стране для охотников, в «Неведомом краю», как называл ее Лангдон. Насколько оба они – и он, и Брюс – могли судить, до них не проникал сюда еще ни один белый человек. Это была страна, со всех сторон запертая колоссальными горными хребтами; чтобы перевалить через них, путники должны были какие-нибудь сто миль проделать в целых двадцать дней при невероятных усилиях. Они выехали из цивилизованных мест еще десятого мая, а теперь было уже тринадцатое июня. Глядя в бинокль, Лангдон начинал думать, что они достигли венца своих желаний, потому что проработали уже более двух месяцев, чтобы только попасть туда, куда еще не ступала человеческая нога, – и, наконец, им это удалось. Сюда не проникал еще ни один охотник, ни один исследователь. Раскрывшаяся перед ними долина сулила им золото, и это наполняло душу Лангдона тем радостным удовлетворением, которое мог понять только он один. Для Брюса же, его спутника и приятеля, с которым он совершал такое путешествие уже в пятый раз, – все горы были одинаковы; он родился среди них, прожил в них всю свою жизнь и, вероятно, среди них же и умрет.
Вот этот-то самый Брюс и толкнул сейчас неожиданно Лангдона локтем.
– Я вижу головы трех оленей, – сказал он, не отрывая глаз от телескопа. – В полутора милях отсюда они пересекают долину.
– А я вижу какую-то самку с детенышем на черном скате вот этой первой горы направо, – ответил Лангдон. – А вот и орел, который подстерегает их со скалы за тысячу футов над ними! Черт возьми, Брюс, да мы никак попали в настоящий земной рай!
– Надо полагать, – согласился и Брюс, сгибая колени так, чтобы было поудобнее установить на них телескоп. – Если тут нет горных баранов и медведей, то я буду не я.
Пять минут они обозревали местность, не сказав больше друг другу ни слова. Позади них бродили проголодавшиеся лошади и щипали богатую, густую траву. Со всех сторон к путникам доносился веселый шум воды, сбегавшей с гор, и им казалось, что вся долина заснула, залитая солнцем. Лангдон иначе и не мог сравнить это ее состояние, как с дремотой. Долина представляла собой счастливую, избалованную кошку, и все эти журчавшие звуки, которые они слышали вокруг себя, казались им ее сонным мурлыканьем. Лангдон стал наводить бинокль на козу, которая вскочила на самый край скалы и пытливо озиралась по сторонам, когда Отто вдруг прервал молчание.
– Я вижу медведя, громадного, как дом! – спокойно сказал он.
Брюс никогда не позволял себе повышать голоса, за исключением только тех случаев, когда имел дело со своими вьючными лошадьми, и в особенности с Дисфаной. Поэтому такую поразительную новость, как эта, он произнес так же равнодушно, как если бы говорил о пучке фиалок.
Лангдон вздрогнул и насторожился.
– Где? – спросил он.
И с дрожью во всем теле он наклонился в один уровень с телескопом, чтобы лучше видеть.
– Смотрите вот на этот выем на втором плече горы, тотчас же у лощины! – ответил Брюс, зажмурив один глаз, а другим все еще глядя в телескоп. – Как раз на полугоре! Выкапывает что-то из-под земли!
Лангдон навел свой бинокль по указанному направлению и вдруг вскрикнул от возбуждения.
– Ну что? Видите? – спросил Брюс.
– Бинокль приблизил его ко мне чуть не к самому носу, – ответил Лангдон. – Но какое громадное животное, Брюс! Должно быть, крупнее не найдется во всех Скалистых горах!
– Разве только его родной братец, если они родились близнецами, – ухмыльнулся погонщик, не пошевельнув ни одним мускулом. – А ведь он даст вашему восьмифутовому, Джимми, еще с целый фут! А? К тому же… – Он не договорил в этот психологический момент, чтобы, не отнимая глаза от зрительной трубы, успеть достать из кармана щепотку жевательного табаку и заменить им старый. – К тому же, – закончил он наконец, – нам благоприятствует ветер, а он увлекся своим делом, как впившаяся блоха.
Он распрямился и поднялся на ноги; Лангдон быстро вскочил. В таких случаях, как этот, между ними всегда появлялось какое-то немое взаимное соглашение, делавшее излишними всякие слова. Они отвели всех восьмерых лошадей обратно на лесную опушку и привязали их там, вынули из чехлов ружья и вложили в них по шести зарядов. А затем в какие-нибудь две минуты они простыми, невооруженными глазами уже оглядывали гору, на которой находился медведь, и подступы к ней с долины.
– Мы должны держаться расселины, – сказал Лангдон.
Брюс кивнул головой.
– Я думаю, – ответил он, – что если стрелять оттуда, то это будет триста ярдов. Самое лучшее, что мы можем сделать. Если же мы будем подходить к нему снизу, то он может почуять нас по ветру. Вот если бы это было часа на два раньше…
– Тогда мы вскарабкались бы на самую гору, – весело подхватил Лангдон, – и бросились бы на него сверху? Брюс, вы настоящий идиот, когда дело заходит о том, чтобы ползти по скалам. Неужели, по-вашему, нужно залезать на горы только для того, чтобы стрелять в козу сверху, когда ее можно взять на прицел без малейшего труда и с равнины. Я рад, что сейчас не утро. Мы поднимем этого медведя и с расселины.
– Может быть, – буркнул в ответ Брюс.
И они отправились.
Они открыто пошли по прямому направлению через зеленые, покрытые цветами луга. Они оказались наконец всего только в полумиле расстояния от гризли и до сих пор могли ручаться, что медведь их не видел. Ветер переменился и теперь дул им в самое лицо. Они побежали и пока спускались к откосу, в течение нескольких минут громадный холм скрывал от них медведя. В следующие затем десять минут они добрались до расселины, узкой, засыпанной щебнем и с отвесными стенами рытвины, проделанной в течение целых веков в горе весенними ручьями, стекавшими каждую весну со снежных вершин. Здесь они осторожно осмотрелись. Громадный гризли находился наверху, на скате горы, быть может, футах в шестистах над ними и почти в трехстах футах от ближайшего к нему места расселины.
Брюс заговорил на этот раз уже шепотом.
– Вы отправитесь на выслеживание, Джимми, – сказал он. – Если вы промахнетесь или только раните этого медведя, то он может сделать лишь одно из двух. Ну, может быть, одно из трех. Он будет гнаться за вами, или убежит, или же отправится в долину именно этой самой дорогой. Мы не сможем удержать его от побега, но если он погонится за вами, то он кувырком скатится вот в эту самую расселину. Вам одному не управиться с ним, и если вы промахнетесь, то он все равно отправится за вами по этой самой дороге, – а здесь-то я и буду его поджидать. Итак, желаю вам удачи, Джимми!
С этими словами он отошел в сторону и притаился за камнем, откуда одним глазком мог наблюдать за гризли; а Лангдон стал спокойно взбираться по покрытой круглой галькой расселине.
Глава IIIПервая неприятность от человека
Из всех живых существ в этой сонной долине Тир был самым деловитым. Вы могли бы сказать, что этот медведь отличался индивидуальностью. Как и некоторые люди, он очень рано ложился спать; особенно сонливым он становился в октябре, а в ноябре уже спал беспробудно. Спал он до самого апреля и пробуждался обыкновенно на неделю или дней на десять позже всех остальных медведей. Спал он чутко и просыпался сразу. В апреле и в мае он позволял себе подремывать где-нибудь на скале под теплым солнышком, но с начала июня и вплоть до середины сентября он закрывал глаза, чтобы поспать по-настоящему, часов по восьми в сутки, каждый раз по четыре часа подряд.
Он был очень увлечен своей работой, в то время как Лангдон с громадными предосторожностями подползал к нему из расселины. Ему удалось выкопать из земли крота, жирного, старейшего патриарха, так сказать, стоявшего во главе всего местного кротового управления, и он уничтожил его в один глоток и уже собирался закончить свой обед лакомством – белой личинкой, подвернувшейся ему случайно под лапу, и несколькими кисленькими муравьями, которые выползли из-под сдвинутых им с места камней. Эти лакомства Тир всегда добывал себе правой лапой, переворачивая ею камни. Девяносто девять медведей из ста, а может быть, даже и сто девяносто девять из двухсот – всегда левши. Но Тир работал только правой лапой. А это давало ему большое преимущество в драке, в рыбной ловле и в добывании мясной пищи, потому что у гризли правая лапа всегда длиннее левой; и настолько длиннее, что когда он теряет свое шестое чувство ориентации, то всегда продолжает дальнейший путь, описывая ею круги, чтобы нашарить препятствия.
В своих поисках Тир направился прямо к расселине. Его громадная голова свешивалась до самой земли. На коротких расстояниях он мог видеть так, точно смотрел в микроскоп. Его органы обоняния были настолько чувствительны, что он мог поймать рыжего муравья с закрытыми глазами. Он обыкновенно выбирал для себя плоские камни. Его громадная правая лапа, с длинными когтями, была так же чувствительна, как рука у человека. Приподняв камень, он нюхал, высовывал горячий, плоский язык, лизал и переходил к следующему. Он занимался своим делом с чрезвычайной серьезностью, как слон, который отыскивает кедровые орешки в куче соломы. Он не чувствовал ничего смешного в своей работе. Мать-природа нарочно устроила так, чтобы он не замечал в ней ничего смешного. У Тира было так много свободного времени, что поневоле приходилось летом применять именно эту систему питания, то есть пожирать сотни тысяч кисленьких муравьев, сладкие корешки, всевозможных сочных насекомых, не говоря уже о кротах и еще менее о новорожденных горных кроликах. Надо же было куда-нибудь девать время! И вот из всех этих ничтожных существ составлялись в нем те громадные запасы жира, которые необходимы были ему во время его зимней спячки. Вот почему природа снабдила его такими маленькими зеленовато-коричневыми глазками, зоркими, как микроскопы, непогрешимыми на пространстве всего только пяти футов и почти бессильными, когда надо было видеть то, что происходило от него в тысяче шагах.
Совсем уже принявшись за выворачивание из земли нового камня, Тир вдруг неожиданно прервал свою работу. Целую минуту простоял он почти без всякого движения. Затем медленно опустил голову и уперся в землю. Совершенно отчетливо он ощутил вдруг какой-то необыкновенно приятный запах. Запах этот был еще настолько слаб, что он боялся потерять его, если бы стал двигаться. Поэтому он стоял, как вкопанный, пока не удостоверился окончательно, затем повел громадными плечами и сошел ярда на два ниже, медленно покачивая головой то вправо, то влево и внюхиваясь в воздух. Запах становился все сильнее и сильнее. Спустившись еще на два ярда ниже, он ощутил, что запах особенно был силен у большего камня, весом около пяти пудов. Тир выворотил его в сторону своей правой лапой и отбросил его с таким видом, точно это был орех. Тотчас же раздался дикий, протестующий крик и в сторону прыснул маленький, застигнутый врасплох кролик, по которому Тир с такой силой ударил левой лапой, что мог бы сломать шею целому карибу, но промахнулся. Не запах самого кролика привлек его к себе, а ощущение в воздухе чего-то необыкновенно вкусного, что этот кролик запасал себе под этим камнем. Эти запасы все-таки уцелели и представляли собой фунта два земляных орешков, тщательно сложенных в небольшую норку и прикрытых травкой. Это были не совсем орехи. Они представляли собой недоразвившийся картофель, величиной не больше вишни, и совершенно походили по внешнему виду на картофель. Они были крахмалисты, сладковаты на вкус и очень питательны. Тир их ужасно любил и обрадовался им безмерно, и когда ел их, то от удовольствия испускал из самой глубины груди звуки, похожие на отдаленный гром; затем он отправился на поиски.
Он вовсе не чуял Лангдона, когда стал спускаться все ближе и ближе к расселине. Он не мог обонять его, потому что ветер роковым образом дул не в его сторону. А о противном запахе, который долетал до него час тому назад, он успел уже позабыть. Он был совершенно счастлив; естественно, что, находясь в цветущем здоровье, полный и гладкий, он был в хорошем расположении духа. Гневный, сварливый и раздражительный медведь – всегда худой. Такого медведя опытный охотник отличит с первого же взгляда. В нем всегда есть что-то общее со вздорным слоном. Все еще продолжая свои поиски пищи, Тир подошел совсем уже близко к расселине. Он находился всего только в полутораста ярдах от нее, когда вдруг донесшийся до него звук заставил его насторожиться. В своих усилиях как можно ближе подползти к нему Лангдон случайно свалил в расселину камешек. Он покатился по ее откосу, зацепил другие камни, и они с шумной трескотней посыпались вниз дождем. Стоявший внизу, в шестистах ярдах у входа в ущелье, Брюс отчаянно выругался. Он увидел, что Тир сел.
С полминуты Тир просидел на задних лапах. Затем он бросился к расселине, ковыляя туда медленно, но решительно. Задыхаясь от волнения и внутренне браня себя за свою неосторожность, Лангдон старался обеспечить за собою последние десять футов у края стремнины. Он слышал долетавшие до него крики Брюса и не знал, что это было с его стороны предостережение. Стараясь как можно скорее покрыть эти последние три или четыре ярда, он дико цеплялся и руками и ногами за выступы шифера и скал. Он был уже почти на самой вершине и только здесь на минуту остановился и огляделся вокруг. Сердце у него похолодело, и он не мог оторвать глаз от того, что видел. Целые десять секунд он не мог двинуться с места. Прямо над ним свесились башка и громадное плечо чудовища. На него смотрел сам Тир, широко разинув пасть, из которой торчали клыки величиной в палец, и гневно и обиженно сверкая зеленовато-красными глазами. В этот момент он в первый раз в жизни увидел человека. Его легкие были полны этого удушливого запаха, и вдруг он отвернулся. Навалившись животом на ружье, Лангдон естественно не мог выстрелить. Не помня себя, он пополз вперед еще на несколько оставшихся футов. Теперь уже целые осколки и даже крупные камни вываливались из-под него и скатывались вниз. Взобраться на самый верх было для него теперь делом какой-нибудь одной минуты.
Тир был от него уже в сотне ярдов и катился к проходу, точно громадный шар. Из глубины ущелья донесся резкий выстрел. Это выстрелил из ружья Отто. Лангдон тоже быстро прицелился и, использовав левое колено в качестве подпорки для ружья, стал палить с расстояния в полтораста ярдов.
Бывает так, что один час, одна минута решают всю жизнь человека; и десять секунд, которые промелькнули с момента выстрела Отто, сразу же изменили Тира. Теперь он понял наконец отлично, что этот запах исходил от человека. Он воочию увидел и самого человека. И тут же почувствовал… Ему показалось, что это была одна из тех молний, рассекавших темное небо из края в край, которые он уже не раз видел на своем веку, и что эта молния, точно раскаленный докрасна нож, пронизала его тело; но вместе с невыносимой, жгучей болью до него донесся и гром ружей, на который со всех сторон откликнулось эхо. Он повернулся к скату горы, когда пуля ударила его в плечо, пробила на нем шкуру и засела в мясе, не повредив кости. Он был всего только в двухстах ярдах от расселины, когда она догнала его. Не пробежал он еще и следующей сотни ярдов, как жгучий огонь вдруг опять ошпарил ему на этот раз уже бок. Но ни тот ни другой выстрел не причинили его громадному телу особого вреда; и двадцати таких выстрелов было бы недостаточно, чтобы положить его на месте. Но второй все-таки остановил его. Он обернулся с яростным ревом, походившим на мычание взбесившегося быка, и этот ужасный, гневный рев был слышен в долине на целую четверть мили вокруг. Брюс услышал его и бесполезно выпалил в шестой раз с расстояния в семьсот ярдов. Лангдон в это время вновь заряжал свое ружье. Целые пятнадцать секунд Тир открыто подставлял себя под выстрелы, с ревом вызывая на бой и выказывая желание померяться силами со своим невидимым врагом; а затем, когда Лангдон выстрелил уже в седьмой раз, Тира вдруг стегнуло по шее огненной плетью и, вдруг испугавшись этой молнии, с которой он не мог сражаться врукопашную, Тир бросился бежать к пролому. Он услышал за собой другие ружейные выстрелы, походившие на новые раскаты грома. Но они не задели его. Испытывая жгучую боль, он стал спускаться в ближайшую равнину.
Он знал, что был ранен, но не понимал, что это были за раны. Один раз при спуске он остановился на некоторое время, и лужица алой крови вытекла на землю из-под его передней лапы. Он с удивлением и подозрительно обнюхал ее. Затем, спускаясь на восток, он немного позже вдруг опять почуял в воздухе свежий запах человека. Его донес ветер во второй раз и, несмотря на то, что ему хотелось развлечься и заняться своими ранами, он заковылял еще быстрее вперед, потому что узнал уже то, чего не забудет больше никогда во всю свою жизнь – а именно, что вместе с этим запахом приходит и боль. Добравшись до низины, он скрылся в густом лесу; а затем, пройдя через этот лес, он вышел к ручью. Может быть, сотни раз он проходил вверх и вниз по этому ручью. Это был его главный путь, который вел из одной половины его владений в другую. Инстинктивно он всегда держался этого пути всякий раз, как был ранен или болен или когда собирался укладываться в берлогу на зимнюю спячку. В этом был свой особый разум. Он родился в почти непроницаемой гуще зарослей в истоках ручья, и его детство прошло среди сцепившихся веток дикой смородины и ежевики с ее ярко-красными букетами ягод. Здесь был его дом. В нем он мог оставаться один. Это была та часть его владений, в которую не смел проникать никакой другой медведь. Он терпел других медведей – черных, бурых и гризли – на широких, солнечных местах своих владений, но постольку, поскольку они удалялись при его приближении. Они имели право искать там себе пищу, спать на солнышке и жить тихо и мирно до тех пор, пока признавали его верховную власть. Тир жил, как настоящий медведь, и не изгонял из своих владений других медведей, за исключением тех случаев, когда ему требовалось доказать им, что в них он был Великим Моголом. Это случалось только иногда и в таких случаях происходил поединок. И после каждого такого поединка Тир неизменно спускался в эту долину и шел прямо к ручью, чтобы залечивать свои раны.
В этот раз он еле продвигался к нему. В плече стояла невыносимая боль. Иногда делалось так больно, что лапа подвертывалась под него, и он чуть не падал. Несколько раз он входил в воду по самые плечи, и вода охлаждала его раны. Постепенно они перестали кровоточить. Но боль стала ощутимее. Второй причиной того, почему именно, будучи ранен, он всегда уходил в эти места, – была находившаяся здесь трясина. А она была его врачом.
Солнце уже садилось, когда он дошел до нее. Челюсти его были слегка открыты. Громадная голова повисла еще ниже. Он потерял слишком большое количество крови. Его одолевала усталость, и плечо так болело, что хотелось ухватиться за него зубами и вырвать из него тот странный огонь, который так сильно сжигал. Трясина была футов двадцать или тридцать в диаметре и в самом центре представляла собой мелкую жидкую грязь, мягкую, холодную, желтоватого цвета. Тир вошел в нее по самые подмышки, а затем улегся на раненую сторону. Глина прилипла к его ранам как охлаждающий пластырь. Он издал глубокий вздох облегчения. Долгое время он пролежал в этой мягкой грязевой ванне. Зашло солнце, наступила ночь и высыпали на небе удивительные звезды. А Тир все лежал и лежал, стараясь залечить первые раны, полученные им от человека.
Глава IVПланы охотников
У опушки можжевельника и низкорослой сосны Лангдон и Отто сидели после ужина и покуривали свои трубочки, расположившись у самого костра. В этих горных высоких местах воздух по ночам становится холодным, и потому Брюсу пришлось в свое время встать и подбросить в костер новую охапку сухого хвороста. Затем он растянулся вновь во всю свою длину, упершись поудобнее плечами и головой в ствол дерева, и чуть не в пятый уже раз рассмеялся.
– Смейтесь, смейтесь, черт бы вас побрал! – проворчал на него Лангдон. – Говорят же вам понятным языком, что я попал в него два раза! Понимаете? Два раза! И не моя вина в том, что мне так дьявольски не повезло!
– В особенности, когда он глядел вам прямо в глаза, – возразил Брюс, которому было приятно поиздеваться над неудачей приятеля. – Да ведь на таком расстоянии, милейший Джимми, его можно было бы убить прямо камнем!
– А что ж было делать, – уже в двадцатый раз оправдывался Лангдон, – когда ружье было подо мной!
– Самое подходящее место для ружья, – все еще зубоскалил Брюс, – когда идешь на медведя!
– Но обрыв был страшно крут. Я должен был работать и руками и ногами. Если бы он был еще немножко круче, то пришлось бы пустить в дело и зубы.
Лангдон сел, выколотил из трубки пепел и набил ее свежим табаком.
– А ведь это, Брюс, – сказал он, – был самый крупный из всех медведей на всех Скалистых горах!
– Да, – согласился и Брюс. – Одной его шкурой можно было бы устлать всю вашу комнату, если бы ружье у вас не оказалось под животом.
– И она будет моей, – объявил Лангдон. – Без этого я отсюда не уйду. Я уже твердо решил это. Мы останемся здесь еще на долгое время. Я не отвяжусь от этого гризли, даже если бы для этого потребовалось все лето. Я готов добиться лучше его одного, чем поднимать целый десяток других медведей во всех этих горах. Ведь он девяти футов ростом! Одна головища с целую сорокаведерную бочку. Шерсть на плечах в четыре фута длиной. Я и не воображал, что меня так глубоко заденет то, что я не убил его. Он ранен и, вероятно, куда-нибудь убежал. Теперь придется нам с ним похлопотать.
– Безусловно, – согласился Брюс. – В особенности, если мы встретимся с ним опять в течение этих двух недель, пока еще не совсем заживут у него раны от выстрелов. Вы уж позаботьтесь, Джимми, о том, чтобы ружье опять не оказалось под вами!
– А что вы скажете насчет того, чтобы остаться здесь надолго?
– С большим удовольствием. Свежее мясо, прекрасные пастбища и великолепная вода, – чего же еще желать? – И минуту спустя он добавил: – А здорово он изранен! Следы крови по всей вершине!
При свете костра Лангдон стал чистить свое ружье.
– А вы не думаете, – спросил он, – что он может удрать, оставить эти места совсем?
Брюс презрительно фыркнул.
– Удрать? – ответил он. – Оставить эти места совсем? Да что он, простой черный медведь, что ли? Не забывайте, что это – гризли, то есть хозяин всей здешней местности. Он может уйти из нее на время, но вы можете побиться об заклад, что он ни за что на свете не оставит своих родных мест навсегда. Чем сильнее вы поранили гризли, тем больше ожесточили его, и если вы возобновляете на него охоту, то тем самым заставляете его сражаться с вами до последней капли крови. Если вы хоть однажды поранили его, то уж пеняйте на себя: он ни за что на свете не отстанет от вас.
– Превосходно! – с увлечением воскликнул Лангдон. – Значит, он побьет всякие рекорды! Я хочу его, Брюс, и со своей стороны не отстану от него. Как вы думаете, удастся нам напасть на его след завтра же утром?
Брюс покачал головой.
– Все будет зависеть от выслеживания, – ответил он. – Необходимо делать облаву. Раненый гризли долго не покидает своего места. Он не покидает своих владений, но зато и не появляется в них после этого открыто, как это было вчера. Метузин должен присоединиться к нам с собаками через три или четыре дня, а когда в нашем распоряжении будет стая гончих, то тогда действительно можно будет надеяться на потеху.
Лангдон посмотрел на огонь и сказал с сомнением:
– Едва ли Метузин подойдет к нам и через неделю. Ведь сколько нам пришлось преодолеть трудностей, чтобы проникнуть в эту страну!
– Этот старый индеец, – убежденно заявил Брюс, – найдет нас, даже если бы мы провалились сквозь землю. Он будет здесь дня через три, не станет баловать своих собак зря на ловле дикобразов. А уж как только придет…
Он встал и потянулся худыми членами.
– …то уж мы потешим нашу душеньку так, – закончил он, – как никогда в нашей жизни не тешили. Мне сдается, что в этих горах столько медведей, что в одну неделю наши десять собак загоняют их всех. Хотите держать пари?
Лангдон со щелканьем запер свое ружье.
– Мне нужен только один медведь, – ответил он, не обратив внимания на предложение. – И я уверен, что мы завтра же покончим с ним. Вы, Брюс, специалист по части облавы на медведей, но я все-таки думаю, что он настолько ранен, что далеко не уйдет.
Из мягких ветвей можжевельника они сделали себе постели около костра, и, последовав примеру своего спутника, Лангдон стал расстилать свои одеяла. День был не из легких, и потому не прошло и пяти минут, как, улегшись, он уже захрапел. Он еще спал, когда на рассвете Брюс выполз из-под своего одеяла. Не будя его, молодой погонщик натянул на себя сапоги и зашагал за четверть мили по тяжелой росистой траве, чтобы посмотреть на лошадей. Возвратился он через полчаса, приведя с собой Дисфану и верховых лошадей. Лангдон уже встал и разводил огонь.
Лангдон часто вспоминал впоследствии, что такое утро, как это, окончательно поколебало его веру в докторов и страх перед могилой. В этом самом июне должно было исполниться ровно восемь лет, как он в первый раз явился на Север, слабогрудый и с затронутыми легкими. «Если уж вы так настоятельно хотите этого, молодой человек, – предупредил его один из докторов, – то, конечно, можете отправляться, но только я должен предупредить вас, что вы отправляетесь на верную смерть». И вот теперь он был крепок и упруг, как кулак. На горах заиграли первые розовые лучи солнца; воздух наполнился благоуханием цветов, росы и всего, произраставшего на земле, и Лангдон глубоко задышал всеми легкими озоном, смешанным с бодрящим запахом хвои. Он гораздо ярче, чем его спутник, проявлял ту жизнерадостность, которая являлась следствием их кочевой жизни. Ему хотелось всегда кричать, петь и свистать. Но в это утро он сдерживал себя. Им целиком овладела жажда охоты; то же испытывал и Отто, но только в более мягкой степени. Пока погонщик оседлывал лошадей, Лангдон принялся за печение лепешки. Он был профессором в этом деле и самую лепешку называл «первобытным» хлебом; его метод состоял в том, чтобы сэкономить сразу и место и время. Он развязал тяжелый мешок с мукой, отвернул в нем края и обеими ладонями сделал в муке углубление прямо в мешке; влив в нее кружку воды и положив полную ложку оленьего жиру, необходимое количество сухих дрожжей и щепотку соли, он стал всю эту массу там же, в мешке, размешивать. Через пять минут лепешки лежали уже на сковороде, а еще через полчаса было поджарено баранье мясо с картофелем, и лепешки запеклись.
Солнце уже совсем вышло из-за горизонта, когда они снялись с лагеря. Они проехали через долину верхом, но к горам стали приближаться пешком, причем лошади послушно следовали за ними позади. Было нетрудно обнаружить следы Тира. Там, где он останавливался вчера, чтобы огрызнуться на своих врагов, до сих пор еще были на земле красные пятна; а далее, до самой вершины, они уже продолжали путь по ярко-алому кровавому следу. Три раза, спускаясь отсюда в другую долину, они обнаруживали те места, где останавливался Тир, и каждый раз замечали, что кровь впитывалась в землю или же сбегала вниз по скале. Они прошли через лес и наткнулись на ручей, и здесь ясно оттиснувшиеся на черном песке следы медведя заставили их остановиться. Брюса это поразило. Лангдон вскрикнул от удивления. Не говоря ни слова, он вытащил карманную рулетку и опустился на колени перед следом.
– Пятнадцать с четвертью дюймов! – воскликнул он.
– А ну-ка измерьте и другой, – сказал Брюс.
– Пятнадцать с половиной!
Брюс посмотрел кверху на узкий проход.
– В лапе самого большого, какого я когда-либо встречал, было четырнадцать с половиной, – сказал он, и в его голосе послышалось благоговение. – Он был убит в Атабаске и считался самым громадным из всех убитых в Британской Колумбии медведей. Но этот, Джимми, – нечто необыкновенное.
Они отправились далее и снова измерили следы на берегу первой лужи, в которой Тир обмывал свои раны. Особой разницы в измерениях не оказалось. После этого они находили пятна крови уже только случайно. Было десять часов, когда они подошли наконец к трясине и увидели то место, где лежал в ней Тир.
– Здорово он поранен, – сказал серьезно Брюс. – Он провел здесь почти всю ночь напролет!
И под влиянием одного и того же импульса и одной и той же мысли оба они одновременно подняли головы и посмотрели вперед. В полумиле далее, сжатое между гор, перед ними виднелось темное, беспросветное ущелье.
– Да, он сильно поранен, – повторял Брюс, все еще глядя вперед. – Пожалуй, будет лучше, если мы привяжем лошадей здесь, а сами пойдем дальше одни. Возможно, что он где-нибудь здесь невдалеке.
Они привязали лошадей к карликовым кедрам и сгрузили с Дисфаны багаж.
Затем, с ружьями наперевес и насторожившись, они осторожно вошли в ущелье.
Глава VМусква
Тир отправился в ущелье на рассвете. Выйдя из трясины, он чувствовал себя одеревенелым, хотя в ранах у него уже не было такого жжения и боли. Правда, они еще болели, но не так сильно, как вчера вечером. Главное недомогание ощущалось не в плече. Он был болен весь, и если бы он был человеком, то лежал бы теперь в постели с термометром под мышкой и около него стоял бы доктор и считал его пульс. Он брел теперь к ущелью медленно и едва передвигал от слабости ноги. Неутомимый разыскиватель пищи, он был теперь совершенно равнодушен к еде. Он не испытывал голода и все равно ничего не мог бы съесть. Часто по пути он обмакивал горячий язык в холодную воду ручья и еще чаще поворачивал голову назад и нюхал воздух. Он знал, что запах человека, странный гром и еще более необъяснимая молния шествовали за ним по пятам. Всю ночь он был настороже и остерегался даже и теперь.
Для каждой отдельной раны Тир не знал отдельного средства лечения. Он был плохой ботаник в настоящем смысле этого слова, но создавшая его природа все-таки сделала так, что все свои болезни он лечил сам. Как кошка отыскивает для себя мяту или валериану, так и Тир всегда разыскивал для себя одному ему известные предметы, когда чувствовал себя нехорошо. Не всякая горечь представляет собой хинин, но какая-то горечь заменяла для Тира именно его, и когда он шел к себе в ущелье, то волочил нос по самой земле и принюхивался по пути к разным травкам и кончикам веток густых кустарников. Так он дошел по запаху до местечка, сплошь покрытого каким-то ползучим растением высотой два дюйма и усеянным маленькими красненькими ягодками, похожими на горох. Но сейчас эти ягоды были не красными, а еще зелеными. Горькие, как желчь, и вяжущие на вкус, они носят название «медвежьего винограда». За них-то и принялся Тир. После этого он стал пожирать ягодки мыльнянки, которыми почти сплошь были усеяны ветви кустарников, очень похожих по внешнему виду на смородину. Но ягоды эти были гораздо крупнее, чем на смородине, и уже краснели. Индейцы едят их, когда у них бывает лихорадка; поел их и Тир, остановившись для этого на некоторое время, и затем побрел далее. Ягоды эти тоже были горькие. Обнюхал он и деревья и, наконец, нашел то, что искал. Это были корявые, низкорослые сосенки, из которых сочилась свежая смолка на таком расстоянии от земли, что он мог ее слизывать. Медведь редко проходит мимо такой смолки. Она служит для него главнейшим целебным средством, и Тир стал жадно слизывать ее языком со ствола. В ней он поглощал не только скипидар, но, так сказать, и все те целебные средства, которые в фармакопее считаются производными от этого элемента. Таким образом, когда он добрался наконец до ущелья, то его живот уже представлял собой целую москательную лавку. Между прочим, он съел по пути чуть не полтора кило сосновых и можжевеловых иголок. Когда заболевает собака, то она начинает есть траву, а когда прихварывает медведь, то траву для него всегда заменяют именно хвойные иголки, если он может их достать. Точно так же он набивает ими свой желудок и кишки в самый последний час перед тем, как ложится в долгую спячку на целую зиму.
Солнце еще не всходило, когда Тир дошел до ущелья и остановился на некоторое время у входа в пещеру, зиявшего в отвесной стене горы. Сколько времени понадобилось Тиру для того, чтобы он мог припомнить о ней все, сказать мудрено, но что-то подсказывало ему, что из всех мест, какие только были ему известны, именно эта пещера была его настоящим домом. В ней было не более четырех футов в вышину и восьми в ширину, но она была очень глубока и вся устлана мягким белым песком. В незапамятные времена через эту пещеру тек ручей и в отдаленном конце ее прорыл пространство, очень удобное для зимней спячки медведя, когда температура спускается до пятидесяти градусов ниже нуля. Десять лет тому назад мать Тира впервые вошла сюда на зимнюю спячку, и когда потом проснулась и заковыляла к выходу, чтобы взглянуть на весеннее солнце, то вместе с нею поплелись туда же и три ее новорожденных медвежонка. Тир был одним из них. Он был тогда еще полуслепым, потому что медвежата обыкновенно прозревают совсем только к концу пятой недели; и шерсти на нем тоже не было, так как детеныш у гризли всегда рождается таким же голым, как ребенок у человека. Шерсть обыкновенно начинает расти у него одновременно с открытием глаз. С тех пор Тир перезимовал в этой пещере, ставшей его домом, восемь раз подряд.
Он собирался войти в нее и теперь. Ему хотелось залечь в ней в самом дальнем углу и выждать, когда станет легче. Пожалуй, две или три минуты он не решался войти в нее и все осторожно принюхивался к воздуху, выходившему из ее глубины. А затем отвернулся и понюхал ветер, сквозивший по ущелью, и что-то подсказало ему, что он должен непременно идти далее, не останавливаясь перед пещерой.
К западу от ущелья и до самой вершины горы тянулся отлогий подъем, и Тир стал по нему вскарабкиваться вверх. Солнце светило уже ярко, когда он добрался до вершины и, остановившись здесь еще раз ненадолго, он окинул взором другую половину своих владений.
Представившаяся его глазам долина была еще роскошнее, чем та, в которую два-три часа тому назад въехали верхом Брюс и Лангдон. От хребта до хребта она была мили две в ширину и, развертываясь в обе стороны, насколько мог видеть глаз, представляла собой величественную панораму из золотых, зеленых и черных пятен. С того места, на котором стоял Тир, она казалась одним громадным, безграничным парком. Зеленые скаты тянулись почти до самых горных вершин и до половины этих скатов, то есть до крайней линии лесов по этим скатам были рассеяны группами сосны и можжевельники, точно их насадила там человеческая рука. Некоторые из этих групп были не более обыкновенных декоративных групп деревьев в наших городских парках, тогда как другие занимали целые десятины и более. У подошвы этих скатов с каждой стороны, точно декоративные бордюры, узенькими, непрерывными линиями тянулись леса. Между этими двумя линиями лесов простиралась широкая, открытая долина с мягкими, волнистыми лугами, пестревшая ярко-красными пятнами от буйволовой ивы и горного шалфея, зелеными группами дикой розы и терна и отдельными деревьями. Вдоль всей долины, из края в край, бежал ручей.
Тир спустился с того места, на котором стоял, ярдов на четыреста ниже и потом повернул все еще по зеленому скату на север, так что стал теперь переходить от группы к группе деревьев в этом громадном парке, в полутораста или в двухстах ярдах над линиями лесов. На такую высоту между лугами на равнине и первыми голыми скалами горных вершин он взбирался уже не раз во время своих охотничьих экскурсий. Жирные горные сурки уже стали посвистывать на своих скалах, радуясь солнцу. Их продолжительные, мягкие, пугливые посвистывания, которые приятно было слышать среди общего рокота горных потоков, уже наполняли воздух своей музыкой. Иногда эти посвистывания раздавались вдруг громко и с намерением предостеречь, совсем под самыми ногами, и сурок вдруг плотно прижимался к своей скале, когда близко около него проходил медведь, и тогда на некоторое время все они вовсе затихали и уже долго не нарушали общего мурлыканья долины. Но в это утро Тир вовсе не думал об охоте. Раза два ему попадались по пути дикобразы, самое лакомое для него блюдо, и он проходил мимо них, не обратив на них ровно никакого внимания; теплый, наводивший сон запах карибу донесся до него резко и определенно из кустарников, но он даже и не подошел к ним, чтобы их исследовать; из узкой, мрачной расселины, походившей на глубокую канаву, он вдруг заслышал запах барсука, но прошел мимо. Целые два часа он все шел и шел на север вдоль крайней линии лесов по скату горы, прежде чем пересечь лес и начать спускаться к ручью.
Прилипшая к его ранам грязь уже стала подсыхать, и он снова вошел по плечи в воду и простоял в ней несколько минут. Вода смыла с него грязь. Другие два часа он побродил вдоль ручья и часто из него пил. Затем, через шесть часов после того, как он залег в болотную тину, с ним случился «сапус-увин», как называют в тех местах индейцы рвоту. Ягоды ежевики, мыльнянки, смолка, сосновые и можжевеловые иглы и вода, которую он выпил, – все это смешалось в его животе в изрядную массу и выскочило из него вон, – и Тиру сразу стало легче, настолько легче, что в первую же минуту он даже заворчал и хотел броситься прямо на своих врагов. Плечо у него все еще побаливало, но самая болезнь прошла. Несколько минут после «сапус-увин» он простоял без движения и начинал ворчать. Это рычание, вырывавшееся из самой глубины его груди, теперь приобрело новое значение. До вчерашнего вечера и даже до сегодняшнего дня он не знал, что такое настоящая ненависть. Он сражался с другими медведями, но в его борьбе с ними вовсе не было ненависти. Его злоба так же быстро проходила, как и приходила; после драки в нем не оставалось ни малейших признаков злопамятства; он зализывал раны своему задранному им же самим врагу и бывал необыкновенно счастлив, когда залечивал их совсем. Но это новое, появившееся в нем чувство было далеко не таково. Он возненавидел человечий запах; он возненавидел это странное белолицее существо, которое подползало к нему из расселины. В этой его ненависти ассоциировалось все, относившееся к человеку. Это была ненависть инстинктивная, пробудившаяся в нем внезапно после долгого сна, благодаря случайному опыту. Никогда не видя человека ранее и никогда не ощутив его запаха, он все-таки знал, что человек был его злейшим врагом и что он должен был бояться его больше, чем кого бы то ни было в горах. Он мог вступить в борьбу с самым громадным гризли; он мог выдержать нападение со стороны самой злейшей стаи волков. Наводнение и лесные пожары были ему нипочем. Но перед человеком он должен был трепетать. Он должен был убегать от него, скрываться! На самых ли горных вершинах или внизу в долинах, он должен был вечно находиться на страже и ни на минуту не ослаблять зрения, слуха и обоняния! Почему именно он сразу почувствовал это, почему именно он сразу понял, что это существо, этот ничтожный пигмей, которого он должен был бояться больше, чем какого-нибудь другого известного ему врага, втерлось вдруг в его жизнь, – это было чудом, которое могла бы объяснить одна только природа. Это была в умственной фабрике всей расы Тира отрыжка еще от тех давно минувших, туманных, позабытых времен, когда впервые появился на земле человек, вооруженный сначала дубиной, потом копьем, окованным на конце железом, потом меткой стрелой, затем силком и западней и, наконец, ружьем. И на протяжении всех этих веков человек являлся единственным его владыкой. Природа вколотила в медведя это сознание, и оно перешло к Тиру через сотни, тысячи и даже десятки тысяч поколений. И теперь в первый раз за всю его жизнь этот дремавший в нем инстинкт вдруг пробудился в нем, и он понял все. Он ненавидел человека и потому ненавидел и все то, что им пахло. И вместе с этой ненавистью в первый раз за всю его жизнь появился в нем страх. Не напади на Тира и на всех его родичей человек и не старайся добиваться его смерти во что бы то ни стало, не было бы и зоологического названия Тира Ursus horribilis, то есть ужасный.
Он все еще брел вдоль ручья, медленно и нерешительно обнюхивая все, но не сворачивая в сторону никуда; голова его волочилась чуть не по самой земле, и его задние ноги то припадали, то поднимались во время движения, что составляет особенность походки всех медведей и, главным образом, гризли. Его длинные когти постукивали о камни; под лапами хрустел гравий; на мягком песке он оставлял громадные следы. Эта часть долины, в которую он теперь вступал, имела для Тира особое значение, и потому он стал то и дело задерживаться, часто останавливался и со всех сторон нюхал воздух. Он не был моногамистом, но уже несколько брачных сезонов подряд приходил именно сюда к своей супруге, именно на этот удивительный лужок и на эту равнину, сжатую между двух горных кряжей. Обыкновенно он поджидал ее здесь в июле, зная, что и она со своей стороны будет искать его с диким до странности желанием иметь от него детей. Это была прекрасная гризли, приходившая сюда с западных гор, когда ее охватывало стремление к материнству; громадная, сильная, с великолепной золотисто-коричневой шерстью, так что дети ее от Тира во всех этих горах представляли собой самое красивое молодое поколение. Мать уносила их с собой еще в себе, и они открывали глаза, жили и дрались между собой уже без отца, в далеких долинах и на горных склонах запада. Если в следующие затем годы Тир и изгонял потом своих же собственных детей из своих охотничьих владений или даже вступал с ними в борьбу, то мудрая природа скрывала от него, что это были именно его дети. Он в высокой степени походил на старого угрюмого холостяка и поэтому не любил малышей. Он терпел детей так же, как старый, разочарованный женоненавистник терпит около себя краснощекого пузыря-младенца, но никогда не доходил до такой жестокости, чтобы убивать детей. Он только отвешивал им звонкие пощечины всякий раз, как они подвертывались ему под лапу, но всегда шлепал их ладонью плашмя, хотя и настолько сильно, что они откатывались от него во все стороны, как пушистые шары. Это было только выражением со стороны Тира его неудовольствия всякий раз, как чужая медведица вторгалась в его владения, именно со своими детенышами. Во всех же остальных случаях он держал себя как рыцарь. Он не отгонял от себя медведицы-матери с ее семьей и не вступал с ней в драку, как бы она строптива и неприятна ни была. Даже и в тех случаях, когда он заставал их за уплетанием той добычи, которую он убил только для себя, он ограничивался лишь тем, что давал медвежатам пощечины. Но не обходилось и без исключений. Только в прошлом году он разделался по-своему с настоящей Ксантиппой – с медведицей нового стиля, которая так настойчиво заявляла ему о своих правах, что для того, чтобы поддержать престиж своего пола и отвязаться от нее, он должен был дать ей здорового тумака. После этого она так стремительно бросилась от него убегать, что три ее прытких медвежонка покатились за ней, точно черные мячики.
Все это необходимо иметь в виду, чтобы объяснить себе то внезапное и полное тревоги волнение, которое охватило Тира, когда он вдруг почувствовал исходивший откуда-то из-за груды камней теплый, знакомый запах. Он остановился, повернул голову и низко и хрипло заворчал. В шести футах от него, лежа животом на кучке белого песка, скуля и дрожа всем телом, точно полуиспуганный щенок, который еще не успел отдать себе отчета – видит ли он перед собой друга или врага, смотрел на него одинокий медвежонок. Ему было не больше трех месяцев – слишком молодой возраст, чтобы обходиться уже без матери; у него была остренькая мордочка и белое пятнышко на груди, что обозначало, что он принадлежал к черной породе, а не к гризли. Казалось, что он хотел сказать следующее: «Я брошен, или потерялся, или украден. Мне хочется кушать, и в мою лапку вонзилась иголка от дикобраза». Но, несмотря на это, страшно зарычав, Тир стал оглядываться по сторонам, надеясь увидеть его мать. Но ее не было видно нигде и даже не чуялось в воздухе ее запаха, – два факта, которые заставили Тира опять повернуть свою громадную голову к медвежонку. «Мусква» – индеец, наверное, назвал бы так этого малыша! – подполз на фут или на два поближе и приветствовал это вторичное внимание со стороны Тира доверчивыми движениями своего тельца. После этого он подполз к Тиру еще на полфута, и тот предостерег его низким грудным ворчанием. «Не подходи близко, – казалось, хотел он ему сказать. – Иначе от тебя мокрого места не останется». Мусква понял. Он застыл на месте, легши на живот и растопырив на песке во все стороны ноги; и Тир опять посмотрел на него. Когда он оглядывал его, то Мусква на этот раз находился от него всего только в трех футах, все еще распростершись на песке, и тихонько повизгивал. Тир приподнял от земли правую лапу на четыре дюйма. «Еще дюйм – и тебе будет капут»! – проворчал он. Мусква опять заерзал всем телом и задрожал; он стал облизывать себе губы розовым язычком, частью от страха, а частью прося этим пощады; и все-таки, не обратив внимания на приподнятую лапу Тира, он подполз к нему еще на шесть дюймов ближе. Вместо ворчания в горле у Тира вдруг что-то захрипело. Его тяжелая лапа опустилась на песок. В третий раз он огляделся по сторонам и понюхал воздух и опять злобно зарычал. Сухой, старый холостяк отлично понял бы это ворчанье: «Куда же, к черту, девалась его мать?»
А затем случилось нечто неожиданное. Мусква совсем близко подполз к раненой ноге Тира. Здесь он приподнялся и, почуяв запах еще не зажившей раны, стал ее зализывать. Его язычок был точно бархат. Его так приятно было чувствовать на себе, что Тир несколько времени простоял не двигаясь и не издавая звука, пока медвежонок зализывал его рану. Тогда он опустил к нему свою громадную башку. Он стал обнюхивать этот маленький пушистый ласковый шарик, который подкатился к нему. Мусква заплакал так, точно ребенок, лишившийся матери. Тир заворчал, но на этот раз уже более ласково. Угрозы больше не слышалось. Большой, теплый язык вдруг облизал всю мордочку медвежонку.
– Пойдем! – сказал ему Тир и вновь направился на север.
И у самых его ног засеменил маленький, осиротевший медвежонок с рыженькой мордочкой.
Глава VIТир совершает убийство
Ручей, вдоль которого шел Тир, стекал с Бабины и устремлялся прямо к Скине. По мере того как Тир поднимался по этому потоку, местность все возвышалась и становилась суровей. Он прошел с вершины горы никак не менее семи или восьми миль, когда наткнулся на маленького черного медвежонка Мускву. От этого места горные скаты стали приобретать уже совсем иные формы. Их стали прорезать темные, узкие овраги и загромождать громадные массы камней и отвесные плиты шифера. Ручей становился шумливее, и вдоль него было уже трудно пролагать себе путь.
Тир вступал теперь в одну из своих твердынь – в страну, где для него открывались целые тысячи укромных местечек, в которых он мог бы скрыться, если бы только захотел; это была дикая, развороченная местность, в которой было нетрудно поохотиться на порядочную дичь и в то же время можно было быть уверенным, что не встретишься с противным запахом человека. Целые полчаса Тир брел с того каменистого места, где встретил Мускву, совсем даже позабыв, что за ним по пятам следовал медвежонок. Но все-таки он слышал и обонял его. Для Мусквы же настали тяжкие времена. Его жирное маленькое тело и толстые короткие ноги совершенно не привыкли к подобного рода путешествиям, но зато он был еще молод, и потому только два раза за все эти полчаса заплакал: в первый раз, когда свалился с камня в воду ручья, и во второй – когда слишком неосторожно ступил на ту лапку, в которой находилась заноза, иголка дикобраза. Наконец, Тир оставил ручей и свернул в глубокую расселину, по которой дошел до площадки, своего рода плато, находившегося как раз на середине ската. Здесь он нашел выступ на солнечной стороне заросшего травой утеса и остановился. Возможно, что детская привязанность маленького Мусквы и ласковое прикосновение в самый психологический момент его мягкого, розового язычка и, главным образом, та настойчивость, с которой он следовал за Тиром – все это вместе тронуло соответствующие струны в душе громадного грубого животного, потому что, понюхав с некоторой тревогой воздух, оно завалилось на бок у большого камня и разлеглось. До самой этой минуты, несмотря на тяжкую усталость и изнеможение, маленький медвежонок с рыжей мордочкой не прикорнул ни разу и только теперь наконец, получив возможность лечь, повалился на землю как мертвый и через три минуты уже крепко спал.
Два раза в течение этого утра с Тиром происходил «сапус-увин», и потому он стал чувствовать голод. Это был не такой голод, который можно было удовлетворить муравьями, личинками или даже кротами и куропатками. Возможно, что он догадывался, что и маленький Мусква тоже был очень голоден. А медвежонок за это время ни разу не открыл глаз и спокойно лежал на припеке, когда Тир решил, наконец, встать и идти на промысел. Было уже около трех часов, время наибольшего покоя и сонливости во всей природе в конце июня и в начале июля в северных горных долинах. Сурки уже достаточно насвистались и угомонились и грелись на солнышке на своих скалах; орлы парили настолько высоко над вершинами, что были похожи на маленькие точки; наевшись до отвала мясом, коршуны скрылись в леса; козы и горные бараны отдыхали далеко у себя чуть не под самыми небесами, а если еще и бродили кое-какие животные, то были уже совершенно сыты и неповоротливы. Горные охотники знают, что именно в такие часы им и следует обшаривать зеленые скаты гор и открытые места между группами деревьев, так как в них-то и залегают в это время медведи и, в особенности, медведи-хищники.
Это был главный промысловый час Тира. Инстинкт подсказывал ему, что когда все другие животные сыты и предаются отдыху, то он может двигаться вполне открыто и без опасения, что его смогут обнаружить, может найти свою дичь и выследить ее. Случайно он может загрызть козу или горную овцу или карибу, несмотря на яркий день, потому что на короткие пространства он может бегать гораздо скорее, чем коза и овца, и с такою же быстротой, как и карибу. Но главным временем его охоты были заход солнца и сумерки раннего вечера.
Он поднялся из-за своего камня с ужасным ревом, от которого, как встрепанный, вскочил Мусква. Он огляделся по сторонам, замигал глазами на Тира и на солнце и так встряхнулся, что чуть не упал. Тир искоса посмотрел на рыжеголового малыша. После «сапус-увин» он жаждал красного, кровавого мяса, точь-в-точь как проголодавшийся человек хватается сразу за борщ и за кашу, а не за соуса и майонезы; Тиру нужно было именно мясо, да еще как можно больше, и его так и подмывало отправиться сейчас же на охоту и зарезать карибу, тогда как его озадачивал этот полуголодный, но в высокой степени заинтересовавший его медвежонок, который вертелся у него под ногами. А Мусква, казалось, и сам понял его сомнения и тотчас же ответил на них тем, что отбежал от Тира вперед ярдов на десять и затем вдруг остановился и вызывающе поглядел назад, насторожив ушки вперед и с таким видом, с каким мальчишка старается доказать своему отцу, что он уже достаточно вырос для того, чтобы отправиться вместе с ним на охоту на кроликов. Издав во второй раз свой рев, Тир бросился вперед, тотчас же догнал Мускву и так поддал ему правой лапой сзади, что тот, как мяч, отлетел на двенадцать шагов назад, причем Тир заворчал так, точно хотел этим сказать: «Если уж лезешь со мной на охоту, то знай свое место!»
Затем Тир медленно отправился в путь, насторожив специально для охоты зрение, слух и обоняние. Он спускался до тех пор, пока не очутился не свыше ста ярдов над речкой, и при этом выбирал не самую легкую тропинку, а нарочно места поугрюмее и потяжелее. Он брел не спеша и делал зигзаги, осторожно обходя большие массы камней, обнюхивал каждую рытвину, прежде чем в нее войти, и обследуя каждую группу деревьев и каждую кучу валежника. Одно время он поднимался так высоко, что под ним уже не было никакой растительности и оставались одни только голые скалы, и вдруг спускался настолько вниз, что шествовал по песку и гравию ручья. Он улавливал в воздухе массу разнородных запахов, но ни один из них не заинтересовал его и не захватил его глубоко. Однажды, уже под самыми облаками, он почуял запах козы, но так высоко он никогда не охотился. Два раза он чуял невдалеке от себя овцу, а совсем уже поздно, почти к вечеру, увидел вдруг горного барана, который смотрел на него с неприступной вышины, футах в ста выше его. Внизу он нападал на тропинки дикобразов и часто склонял голову над следами карибу, запах которых ощущал в воздухе и впереди себя. Кроме него в этой долине были и другие медведи. Большинство из них шествовало вдоль ручья; все это были бурые и черные медведи, и только один раз Тир обнаружил запах другого гризли и тотчас же злобно заворчал. В течение двух часов с того времени, как они покинули солнечное местечко, Тир не раз проявлял особое внимание к Мускве, который с течением дня становился все голоднее и слабее. Ни один мальчик не был так забавен, как этот маленький рыжеголовый медвежонок. В каменистых местах он то и дело оступался и падал; на те места, на которые Тир всходил за один шаг, он вскарабкивался с отчаянным видом и выбиваясь из сил; три раза Тир переходил через ручей вброд, и Мусква следовал за ним, едва не утопая; он весь был избит, исцарапан, промок до костей, и все ноги у него были изранены, – но все-таки не отставал. Иногда он шел рядом с Тиром, а в другие разы должен был догонять его. Солнце уже садилось, когда Тир наконец нашел свою дичь, а Мусква еле дышал от усталости.
Он не понял, зачем это Тиру вдруг понадобилось сползать всем своим громадным телом вдоль скалы вниз, где виднелась небольшая котловина. Ему хотелось плакать, но он побоялся. И если когда-нибудь за всю свою короткую жизнь он хотел видеть свою мать, то это было именно теперь. Он никак не мог дать себе отчета, почему именно она бросила его среди камней одного и не вернулась к нему назад, – трагедия, которую позже разгадали одни только Лангдон и Брюс. Никак не мог он понять и того, почему именно она не приходила к нему и теперь. Как раз наступало то самое время, когда перед самым отходом ко сну она обыкновенно кормила его молоком, ибо он был мартовским детенышем, а согласно всем медвежьим правилам и законам, он должен был сосать ее еще целый месяц. Он был медвежонком, и его рождение прошло не так, как это бывает у всех остальных животных. Его мать, как и все медведицы в холодных странах, произвела его на свет еще задолго до того, как пробудилась от своей зимней спячки в берлоге. Он родился, когда она еще спала. Целый месяц или недель шесть после этого, когда он был еще слеп и гол, она кормила его молоком, в то время как сама не пила, не ела и не видела дневного света. К концу этих шести недель она вышла с ним из берлоги, чтобы поискать себе еды и хоть сколько-нибудь поддержать свои силы. С тех пор прошло еще шесть недель, и Мусква стал весить двадцать фунтов. Он весил двадцать фунтов, но в настоящую минуту был пуст так, как еще ни разу в жизни, и, конечно, весил меньше.
В трехстах ярдах ниже Тира находилась группа можжевеловых кустов – небольшая густая заросль, росшая на бережку миниатюрного озерка. В этой заросли скрывался карибу, а может быть, даже два или три. Тир знал это так же уверенно, как если бы видел их воочию. «Наземный» запах копытных животных, или, как его называют индейцы – «уэнипау», был для Тира так же отличен от «мечису» – запаха, разливающегося в воздухе, как день от ночи. Один плавает в воздухе, как легкое дыхание духов от платья и волос женщины, прошедшей мимо, а другой, резкий и приторный, густо стелется по земле, как запах духов из разбитого флакона. Даже Мусква, подползший сзади к громадному медведю и улегшийся на животе, – и тот чувствовал этот запах. Целые десять минут Тир не двигался. Глаза его были устремлены вниз, в котловину, на берег озера и на подход к леску, и нос так отчетливо тянулся к запаху в ветре, как стрелка компаса к северу.
Насторожив свои ушки вперед и поняв теперь наконец, в чем дело, Мусква с новым блеском в глазах старался постичь свой первый урок по охоте на дичь. Прижавшись к земле так плотно, что можно было бы подумать, что он ползет на животе, Тир медленно и бесшумно стал продвигаться к ручью, ощетинив на плечах свой высокий мех так, как это делает собака, когда, почуяв зверя, поднимает вдоль спины свою жесткую шерсть. Мусква следовал за ним. Целых сто ярдов Тир продолжал так ползти и три раза на пространстве этих ста ярдов он останавливался, чтобы понюхать воздух, тянувший к нему от леска. Наконец, он был удовлетворен. Ветер подул ему прямо в лицо и оказался насыщенным обещаниями. Тир стал продвигаться вперед, украдкой, прижимаясь к земле и катясь, как шар, как громадная, увесистая глыба, – каждый мускул в его теле был напряжен и работал. В каких-нибудь две минуты он был уже около кустов можжевельника и здесь притаился опять. Потрескивание сухих веток донеслось до него отчетливо. Карибу насторожились, но нисколько не были испуганы. Они шли пить и затем пастись на траве.
Тир опять тронулся в путь параллельно долетевшему к нему звуку. Он быстро добрался до опушки леска и, спрятавшись в ветвях деревьев, тут и остановился, имея перед собой в виду озерко и простиравшийся до него лужок. Первым вышел большой карибу-самец. Рога у него еще только до половины выросли и были нежны. За ним следовал двухгодовалый карибу, кругленький, сытенький и блестевший, как коричневый бархат на солнце. Минуты две самец простоял настороже, напрягши зрение, обоняние и слух и стараясь обнаружить малейший признак опасности; у его ног, совершенно ничего не подозревая, щипал траву младший карибу. Затем, так откинув голову, что его рога сравнялись с плечами, старый самец, не спеша, отправился на вечерний водопой. Двухгодовалый олень последовал за ним – и тут-то Тир и выскочил из своей засады.
Казалось, что в первый момент он собирался с силами и только затем уже бросился в атаку. Между ним и карибу было пятьдесят футов. Он покрыл уже половину этого пространства одним взмахом, как громадный, катившийся шар, когда в первый раз его заслышали животные. Они рассыпались в стороны. Но было уже поздно. Только одна быстрая, горячая лошадь могла бы опередить Тира, а он уже выиграл момент. С быстротою ветра он бросился наперерез двухгодовалому карибу и затем, без всяких видимых усилий, все еще как громадный шар, он ринулся на него, свалил его – и все было кончено. Правой лапой он обнял молодого карибу за плечи, а затем, точно человек рукой, схватил его левой лапой за морду. Затем он повалился на землю, как делал это всегда. Он не задавил свою жертву до смерти. Он согнул в колене заднюю лапу, и когда опять разгибал ее, то пятью ее острыми, как ножи, когтями распорол карибу живот. После этого Тир поднялся на ноги, огляделся вокруг и отряхнулся всем телом, заревев так, что этот его рев мог быть понят и как торжество по поводу победы, и как приглашение, адресованное к Мускве, разделить с ним трапезу.
Если это было приглашением, то маленький рыжеголовый медвежонок не заставил себя долго упрашивать. Прежде всего он понюхал и отведал теплой крови – и это сделал в первый раз в своей жизни. Гризли обыкновенно не убивают крупной дичи. Разве только некоторые из них. Большинство – вегетарианцы, с мясной диетой в виде маленьких живых существ, вроде кротов, сурков и дикобразов. Иногда случается гризли загнать и карибу, козу, барана, оленя и даже лося. Таков был и Тир. Таким же со временем будет и Мусква, хотя бы он принадлежал и к черной породе, а не к семейству Ursus horribilis.
Целые два часа оба правили тризну, но не с такою жадностью, как голодные собаки, а с чувством, с толком и с расстановкой настоящих гурманов. Лежа на животе и поместившись между двух передних лап Тира, Мусква слизывал кровь и ворчал при этом, как котенок, которому попал в зубы кусочек вкусного мясца. Тир же, как и при всех своих экскурсиях за пищей, прежде всего старался добраться до самого лакомого кусочка. Он отдирал от почек и с кишок тоненькие листочки жира и, полузакрыв глаза, съедал целые аршины самих кишок. Последние лучи солнца погасли на вершинах гор, и за сумерками тотчас же последовала темнота. Было уже совсем ничего не видно, когда они наконец покончили с едой, и маленький Мусква стал таким же в ширину, каким был в длину.
Тир был величайшим сберегателем природы. Все, что только можно было съесть, он не бросал зря, а прятал, и в настоящий момент, если бы ему подвернулся под лапы старый карибу, то он не убил бы его, а великодушно отпустил бы его на волю. Тир уже имел пищу, и теперь главной его целью было припрятать ее на черный день как можно дальше.
Он вернулся к можжевеловой заросли, но пресытившийся медвежонок уже не проявил ни малейшего желания последовать за ним. Он был удовлетворен сверх меры, и что-то подсказывало ему, что все равно Тир эту еду припрячет. Минут десять спустя Тир вернулся обратно, чтобы доказать правильность этого предположения. Своими мощными челюстями он взвалил карибу себе на плечи. Затем он как-то бочком стал тащить труп к леску, как тащила бы на себе собака окорок весом не менее десяти фунтов. В молодом же карибу было весу, вероятно, не менее десяти пудов.
Таким образом Тир дотянул на себе всю тушу до самой опушки можжевельника, где уже заранее присмотрел в земле дыру. Он сбросил карибу в эту дыру и, в то время как Мусква с большим и все возраставшим интересом следил за каждым его движением, он покрывал свою добычу сухими хвойными иглами, хворостом, палками и даже целыми бревнами; затем он обнюхал все кругом и вышел из леска.
Теперь уже Мусква последовал за ним и сразу же ощутил на себе все неудобство раскачиваться на ходу, как корабль, от чрезмерного переполнения желудка. Звезды высыпали на небе, и при их свете Тир стал подниматься почти по отвесному скату горы к самой ее вершине. Он поднимался все выше и выше и зашел наконец в такие места, за пределами которых Мусква не бывал никогда. Они пересекли полосу снега. Затем они выбрались на такое место, где, казалось, вулкан выворотил когда-то из горы все ее внутренности. Едва ли человек прошел бы там, где пробирались Тир и Мусква. Наконец они остановились. Тир вышел на узенькую площадку, где за спиной у него вырастали отвесные каменные стены. Под ним в целом хаосе были наворочены сорвавшиеся с гор скалы и куски шифера. Далеко внизу, точно черный, бездонный колодезь, находилась долина.
Тир разлегся здесь и в первый раз с тех пор, как был ранен в долине, протянул голову между передними лапами и испустил глубокий вздох облегчения. Мусква подполз к нему вплотную, так близко, что чувствовал на себе теплоту его тела; и оба, сытые и довольные, они заснули мирным и глубоким сном, тогда как над ними звезды засветили еще ярче и взошедшая луна залила своими золотыми лучами горные вершины и всю простиравшуюся внизу долину.
Глава VIIБрюс устанавливает кое-какие факты
Лангдон и Брюс перевалили через вершину в западную долину в полдень того дня, когда Тир вылез из трясины. Было два часа, когда Брюс вернулся за лошадьми, оставив Лангдона на самой высоте обозревающим в бинокль окрестности. Через два часа погонщик вернулся со своими лошадьми, и они, не торопясь, отправились далее вдоль ручья, над которым проходил до этого гризли, и когда расположились затем на ночлег, то были от того места, где Тир нашел Мускву, всего только в двух или трех милях. Они еще не набрели на его следы на песке у ручья, но Брюс был уверен, что набредут. Он знал, что Тир бродил здесь по склонам где-нибудь неподалеку.
– Когда вы вернетесь из этих мест к себе на родину, Джимми, – начал он, как только оба они уселись после ужина, чтобы выкурить по трубочке, – то не стройте из себя дурака, как большинство ваших писателей. Два года тому назад я вот точно так же целый месяц провел с одним натуралистом, и он был так любезен, что пообещал мне прислать целую кипу книг про медведей и других животных. И прислал! Я прочитал их все! Ну и смеялся же я на первых порах, а потом дошел до сумасшествия и сжег их. Ведь как много интересного в природе, о чем вы могли бы написать, не выставляя себя смешным! Уверяю вас!
Лангдон кивнул ему головой.
– Бывают люди, – ответил он, задумчиво глядя на огонь, – которые охотятся и убивают, охотятся и убивают в течение целых десятков лет, прежде чем поймут, что главное удовольствие в охоте это не убийство, а именно выслеживание. И когда они приходят наконец к такому сознанию и начинают понимать, что именно выслеживание захватывает душу и тело, то признают, что высшая цель охоты – это не убийство, а, наоборот, желание, чтобы животное не умирало. Вот я хочу этого гризли и добиваюсь его. Я не уйду из этих гор, пока не убью его. А между тем вместо него одного мы давно уже могли бы убить сегодня двух других медведей, а ведь я не произвел даже и выстрела. Я понял это ощущение, Брюс, я начинаю входить во вкус настоящей охоты. И когда кто-нибудь охотится по-настоящему, то он начинает ценить одни только факты. Поэтому не беспокойтесь. В своей книге я буду описывать одни только факты.
А затем он обернулся и посмотрел на Брюса.
– Что же «дурацкого» было написано в тех книгах? – спросил он.
Брюс задумчиво выпустил целое облако дыма.
– То, что разозлило меня пуще всего, – ответил он, – это было указание авторов на «метки», которые будто бы делает медведь. По их словам, каждый медведь вскарабкивается на дерево и делает на нем метку, чтобы показать, что это именно его владения, а не другого медведя, пока этот другой не придет и не поколотит его. В одной книге, помнится, я прочитал о том, как один медведь подкатил к стволу дерева целый чурбан, встал на него и поставил свою метку поверх бывшей уже на нем метки другого гризли. Только подумайте об этом! Никаких меток медведи не делают. Я сам видел, как гризли кусали стволы деревьев, царапались о них когтями, как кошки, и терлись о них летом, когда на них нападала чесотка и они теряли от нее шерсть. Они терлись так потому, что у них зудело все тело, а вовсе не для того, чтобы оставить на деревьях метки для других медведей. То же самое делают и карибу, и олени, и лоси, когда у них начнут зудеть рога. Затем эти самые писатели думают, что каждый гризли имеет свои собственные места для охоты. И это тоже неправда, все они врут! Я сам видел целых восемь взрослых гризли, которые все вместе и одновременно паслись на одном и том же месте. Вы припоминаете, как два года тому назад мы с вами на одной маленькой долинке, всего в одну милю длиной, убили сразу четырех гризли. Правда, иногда среди гризли встречается один какой-нибудь, вроде как бы их начальник, вот как этот самый, на которого мы идем, – но даже и такой не имеет своего собственного участка, где он был бы самодержавен. Держу пари, что в этих двух долинах мы встретим целых двадцать штук медведей! А этот натуралист, с которым я путался здесь два года тому назад, не сумел бы отличить следов гризли от следов черного медведя, а уж рыжего и подавно, если бы таковой только существовал на свете!
Он вытащил изо рта трубку и свирепо сплюнул в огонь, и Лангдон знал по этому, что он будет продолжать. Для него было большим наслаждением, когда обычно молчаливый Брюс вдруг развязывал свой язык.
– Рыжий! – проворчал он. – Только подумайте об этом, Джимми, – ведь он был убежден, что какие-то рыжие медведи действительно существуют! И когда я сказал ему, что ничего подобного нет и что рыжим может быть всякий медведь, будь то черный или гризли, когда он линяет, то он засмеялся мне прямо в лицо, это мне-то, который родился и вырос среди медведей! Он просто вытаращил на меня глаза, когда я рассказал ему все о цвете медведей, и думал, что я его одурачил. Полагаю, что это-то и послужило причиной того, что он прислал мне книги. Он хотел этим доказать, что был прав он, а не я. Джимми, нет на свете ни одного существа, которое меняло бы свой цвет так, как это делают медведи! Я сам видел черных медведей, которые делались потом белыми, как снег, и видел гризли, которые были так же черны, как черные медведи. Я видел совершенно рыжих гризли, видел каштановых, золотых и почти желтых, и среди гризли, и среди черных медведей. Они так же разнообразны и по цвету их шерсти, как отличаются один от другого по образу жизни и в еде. Я так полагаю, что большинство натуралистов наблюдали каждый только над одним своим гризли и описывали всех гризли только по одному образцу. И нет ни одной такой книги, в которой не говорилось бы, что гризли самое свирепое, поедающее людей существо. Но это верно только до тех пор, пока сами же вы не поставите его в безвыходное положение. Он так же забавен, как и щенок, и так же, как и он, добродушен, если вы первый не заденете его. Большинство из них – вегетарианцы, хотя попадаются и мясоеды. Я видел, как гризли загрызали коз, баранов и карибу, и был также свидетелем того, как они мирно паслись со всеми этими животными на одном и том же лужку и даже не думали на них бросаться. Интересный это зверь, Джимми. И сколько можно написать о нем, не строя из себя дурака!
Брюс выбил из трубки пепел так выразительно, точно хотел подтвердить этим свои слова. Когда он стал набивать ее свежим табаком, Лангдон сказал:
– Надо полагать, что этот детина, на которого мы делаем сейчас облаву, – настоящий мясоед!
– Как вам сказать? – ответил Брюс. – Величина здесь роли не играет. Я знавал гризли, который был ростом не более собаки, а был настоящий людоед. Ежегодно после каждой весны в этих горах обнаруживаются сотни убитых животных и, как только растаивает снег, гризли подбираются к их трупам и поедают их. Но есть трупы – это еще не значит убивать. Иногда гризли уже рождается убийцей, а иногда становится им только лишь случайно. Стоит только ему убить всего один раз, как он становится убийцей уже навсегда. Однажды мне пришлось видеть в горах, как коза подошла к самому носу гризли. Медведь не шелохнулся, но когда она боднула его, то он разорвал ее на части. После этого он целые десять минут был так поражен, что не знал, что делать, потом целые полчаса он обнюхивал ее теплый труп и, наконец, уже только после этого, принялся за лакомство. Это было его первым знакомством с животной пищей, как вы называете ее. Тогда я не убил его и думаю, что из него выработался потом самый настоящий хищник.
– Все-таки я думаю, – настаивал на своем Лангдон, – что величина здесь тоже играет большую роль. Мне кажется, что медведь, пожирающий мясо, и крупнее и сильнее медведя-вегетарианца.
– Это одна из тех любопытных вещей, – согласился с какой-то странной усмешкой Брюс, – на которую вы будете указывать в своих произведениях. А позвольте вас спросить, почему медведь так жиреет в сентябре, что едва может ходить, а питается одними только ягодами, муравьями и корешками? Можете вы сами разжиреть на дикой смородине? И почему он так быстро вырастает именно за четыре или за пять месяцев своей зимней спячки, когда лежит, как мертвый, и все время ничего не ест и не пьет? И как это может происходить, что в течение целого месяца, а то и двух, мать кормит своих медвежат молоком, вовсе даже и не просыпаясь? А ведь после рождения детенышей она продолжает спать чуть не две трети’ своей спячки. И почему за это время ее детеныши не вырастают? Да любой натуралист поднял бы меня на смех и смеялся бы до тех пор, пока не лопнул бы совсем, если бы я ему сказал, что детеныши у гризли рождаются ростом не более новорожденного котенка!
– И он был бы одним из тех дураков, которые не пожелали бы убедиться в этом лично, – ответил Лангдон. – И все-таки вы не должны его бранить. Около пяти лет тому назад я сам не поверил бы этому, Брюс. Я не верил этому до тех пор, пока мы не раскопали у Атабаски берлогу и не достали из нее маленьких гризли. Один из них весил около фунта, а другой немного более. Помните?
– А они были уже недельные. При этом в их матери оказалось свыше двадцати пудов!
Несколько минут они просидели молча и только попыхивали дымом из своих трубок.
– Просто непостижимо! – снова начал Лангдон. – И все-таки это так! Это не шалость природы, а результат ее строго обдуманного плана. Если бы медвежата рождались сравнительно с ростом своей матери такими же, как и котята сравнительно с ростом кошки, то медведица не могла бы их прокормить в течение стольких недель своей спячки, когда она сама ничего не ест и не пьет. В этом есть, кажется, только одна несообразность. Обыкновенный черный медведь бывает всегда вдвое меньше ростом, чем гризли, и все-таки его детеныши рождаются гораздо более крупными, чем у гризли. Спрашивается: почему это?
Брюс прервал своего компаньона с добродушным смехом.
– Это просто, очень просто, Джимми! – воскликнул он. – Помните, как в прошлом году мы собирали в долине смородину, а два часа спустя бросались на горе снежками? Ведь чем вы выше поднимаетесь, тем становится холоднее, не правда ли? Вот и сейчас. На дворе первое июля, а мы на такой вышине чуть не замерзаем от холода! Поэтому не забывайте, Джимми, что гризли устраивает для себя берлогу наверху, а обыкновенный черный медведь – внизу. Когда снег выпадает на целые четыре фута в тех местах, где зимует гризли, черный медведь еще отлично питается от благ земных у себя внизу в долине и в густом лесу. Он уходит на зимовку на целые две недели позже, чем гризли, и пробуждается весною на целые две недели раньше; он сытее, когда отправляется на зимовку, и не так голоден, когда пробуждается от спячки, – вот почему мать имеет больше возможностей прокормить своих детенышей. Таково, по крайней мере, мое мнение.
– Да уж вы хоть кого убедите! – восторженно воскликнул Лангдон. – А мне, Брюс, это даже и в голову не приходило!
– Много есть вещей в природе, которые и не снились нашим мудрецам, – ответил горец. – Так, например, то, что вы только что сказали, а именно: охота тогда только представляет собой спорт, когда вы научились в ней не убивать, а давать жить. Однажды я целые семь часов пролежал на самой вершине горы и наблюдал, как играли между собой козы, и получил от этого удовольствия больше, чем если бы всех их перестрелял.
Брюс поднялся на ноги и потянулся, что после ужина всегда служило у него показателем, что он собирался идти спать.
– Хороший завтра будет день! – сказал он, зевая. – Посмотрите, как белеет снег на горных вершинах!
– Брюс…
– Что?
– А как тяжел по-вашему этот медведь, на которого мы охотимся?
– Пудов тридцать, а может быть, и больше. Я не имел удовольствия видеть его вблизи, как это удалось вам, Джимми. Иначе мы сушили бы сейчас его шкуру.
– И он еще молод?
– От восьми до двенадцати лет, если судить по тому, как он взбирался наверх. Старые медведи не берут так легко вершин.
– А вам случалось, Брюс, поднимать действительно старых медведей?
– Таких старых, что им только бы ходить на костылях, – ответил Брюс, расшнуровывая сапоги. – Мне случалось убивать таких старых медведей, что у них не оказывалось ни одного зуба.
– Ну, каких же лет?
– Тридцати, тридцати пяти, а может быть, даже и сорока. Спокойной ночи, Джимми!
– Спокойной ночи, Брюс!
Глава VIIIМать Мусквы
Еще долгое время после того, как Брюс уже заснул, Лангдон сидел один под звездами перед горевшим у его ног костром. Сегодня вечером яснее, чем когда-либо в своей жизни, он почувствовал в себе дикую кровь. Она возбуждала в нем какое-то странное беспокойство и в то же время заставляла его испытывать глубокое самоудовлетворение. Он начинал понимать, что наконец-то после стольких лет странствований этот удивительный, таинственный дух молчаливых мест, это обаяние гор, озер и лесов поработили его настолько, что он никогда уже не будет в состоянии сбросить с себя эти колдовские цепи. Беспокойство его заключалось в том, что никто на свете, кроме его самого, никакой другой человек, не сумеет так чувствовать и видеть, как научился чувствовать и видеть он сам; ему хотелось, чтобы все они поняли его. Целые годы он работал и мечтал о том, чтобы всю остальную жизнь провести в девственных местах. Его гордостью и страстью было убить, и весь его дом был увешан головами и шкурами животных, которых он погубил. И теперь, с годами, в которые так и не оформились его мечты, что-то вдруг стало сдерживать в нем желание убивать. В последние недели он предоставил жизнь сотням живых существ, которые находились от него на расстоянии выстрела; только сегодня он позволил жить двум медведям. Трепет от этого нового удовольствия медленно, но верно вытеснял его прежние желания. Он больше не мог убивать ради одного только удовлетворения от того, что он не промахнулся и убил. Ему пришел на ум странный сон, который он видел однажды ночью у себя дома, когда хорошо потрудился и заснул. Пустые головы, висевшие на стенах, вдруг ожили и одна за другой повернулись к нему; большие ожившие глаза их ярко заблистали, и они стали обвинять его в убийстве.
Сорок лет! Ему казалось, что он все еще слышал слова Брюса.
Если дикий зверь может прожить до таких лет, то сколько же лет жизни он, Лангдон, погубил за эти дни сплошных убийств, в которые смел считать себя удачливым охотником? Сколько лет жизни он отнял у всех этих зверей, которых успел уже погубить на своем веку? Сколько лет «жизни» в общей сложности он обратил в ничто в один только тот день, когда утром убил трех медведей на одном и том же скате горы, а вечером двух карибу в долине? Целых сто лет! Сто лет, в которые бились сердца и животные радовались жизни, сведены на нет из-за каких-нибудь тридцати минут скоропреходящей страсти быть охотником и испытывать наслаждение от убийства! Сколько «времени» уже могло бы восстать против него и против его злой страсти? Он стоял перед костром, подводил итоги и с ужасом насчитал свыше тысячи лет!
Он поднялся на ноги и, выйдя из лагеря, остановился под ярким светом звезд. До него доносились ночные звуки долины, и он стал полной грудью впивать в себя бальзамический воздух. Он стоял так и задавал себе вопрос: что он выиграл от такого колоссального пролития крови целых десяти столетий жизни? И его ответ был: ничего. В тот день, когда он отнял пять жизней, он почувствовал не более радости, чем и сегодня, когда не отнял ни одной. Он как-то сразу потерял желание убивать так, как он убивал обыкновенно, но самая охота не потеряла для него своего очарования. Ее захват стал еще шире, чем прежде. Она заключала в себе для него теперь такие радости, каких он раньше и не знал. Сто новых ощущений заслонили собою моментальный триумф от лицезрения предсмертной агонии тела, сраженного его пулей. Он еще был не прочь убивать и будет продолжать убивать, иначе он не был бы охотником и мясоедом; но он уже перестал быть дикарем, и жажда убийства уже больше не будет его ослеплять.
Он посмотрел на освещенную звездами долину, в которой, по его мнению, должен был скрываться Тир. Вот это была охота, настоящая охота, и он уже предвкушал заранее восторг от этой игры. Он решил охотиться на Тира и только на одного Тира. Он был рад, что не убил его на скате горы, потому что теперь охота будет похитрее, ибо гризли уже испытал, что такое выстрелы. Лангдон был доволен, что, когда наступит конец, у него не запротестует совесть. Ведь громадное животное, которое он видел на скате горы и в которое стрелял, даром не отдаст себя в добычу. Они померятся силами. Он вступит в отчаянную борьбу, если дело дойдет до этого, и собакам, если их вовремя приведет сюда Метузин, достанется на орехи. Тир уже предупрежден. Он может спокойно перевалить через эти горные хребты и удрать от них, на что у него еще есть время, или же может оставаться и ожидать с ними борьбы. Лангдон знал, что он предпочтет последнее, и, отправляясь спать, страстно желал, чтобы поскорее настало завтра.
Он пробудился двумя-тремя часами позже от целых потоков дождя, которые заставили его вылезти из-под одеяла и закричать Брюсу. Они не раскидывали палатки, и через несколько минут он уже слышал, как Брюс анафемствовал, что не сделал этого своевременно. Ночь была темна, как в глухой пещере, за исключением только тех моментов, когда ярко вспыхивала молния и горы содрогались и ревели от грома. Высвободившись из-под своего промокшего одеяла, Лангдон встал на ноги. Яркая молния осветила Брюса, сидевшего на войлоке, с волосами, спустившимися на его длинное, худое лицо; увидев его, Лангдон стал весело смеяться.
– Хороший будет завтра день! – подъязвил он, повторив слова Брюса, сказанные им перед отходом ко сну. – Посмотрите, как белеет снег на горных вершинах!
Неизвестно, что ответил Брюс, так как его слова были заглушены раскатом грома.
Лангдон выждал следующей вспышки молнии и отправился искать убежища под густым можжевельником. Здесь он просидел на корточках около десяти минут, когда дождь прекратился так же быстро, как и пошел. Гром откатывался к югу и вместе с ним туда же уходила и молния. В темноте до Лангдона доносились ворчания Брюса. Затем вспыхнула спичка, и он увидел, что его приятель смотрел на часы.
– Скоро уже три часа, – сказал он. – Черт бы взял этот дождик, не правда ли?
– Почему? – беззаботно ответил Лангдон. – Я его ожидал! Ведь вы знаете, Брюс, что когда на горных вершинах белеет снег…
– Да будет вам! Давайте лучше зажжем огонь. Хорошо еще, что мы не забыли покрыть брезентом наши съестные припасы. Вы промокли?
Лангдон стряхивал с волос воду. Он был мокр как курица.
– Нет. Я все время сидел под можжевельником и ожидал дождя. Когда вы обратили мое внимание на белизну снега на горных вершинах, то я уже знал заранее…
– Черт бы побрал этот снег! – проворчал Брюс.
И Лангдон слышал, как он стал обламывать с сосны сухие смолистые сучья.
Он отправился помочь ему, и через пять минут они уже разводили огонь. Свет от костра осветил их лица, и каждый из них заметил, что оба они чувствовали себя скверно. Брюс ухмылялся из-под своих промокших волос.
– Я спал как убитый, когда он пошел, – заговорил он, – и мне снилось, будто я упал с берега в озеро. Я проснулся и поймал себя на том, что я плавал.
Ранний июльский дождик в три часа утра на дальнем севере Британской Колумбии, да еще в горах, – совсем не теплая вещь, и целый час Лангдону и Брюсу пришлось собирать хворост, чтобы просушить свои одеяла и одежду. Было уже пять часов, когда они позавтракали, а после шести они уже отправились в долину, имея двух лошадей под седлом и одну под багажом. Брюс не без самоудовлетворения напомнил Лангдону, что его предсказание о погоде исполнилось, так как после пронесшегося грозового дождя наступила действительно замечательная погода. Все луга были еще влажны. Долина еще громче бормотала от музыки вздувшихся ручьев. За ночь с гор сошла целая половина снегов, и Лангдону стало казаться, что цветы сразу намного выросли и стали еще прекраснее. Воздух над долиной был тяжел от бодрящей утренней свежести и аромата, и все кругом было залито целым морем теплого, золотого солнечного света.
Они двигались вдоль ручья, то и дело свешиваясь со своих седел, чтобы увидеть на песке малейший отпечаток следов. Не проехали они еще и четверти мили, как Брюс вдруг вскрикнул и остановился. Он указал на круглую горку песку, на котором Тир оставил свой громадный след. Лангдон сошел с лошади и измерил его.
– Это он! – воскликнул он, и в его голосе от возбуждения послышалась дрожь. – Не отправиться ли нам, Брюс, дальше пешком?
Горец покачал головой. Но прежде чем высказать свое мнение, он тоже сошел с лошади и оглядел в свою длинную зрительную трубу все горные скаты. Лангдон тоже стал смотреть на них в бинокль. Но они не обнаружили ничего.
– Нет, он еще где-нибудь здесь поблизости, у ручья; вероятно, милях в трех или в четырех впереди нас, – сказал Брюс. – Мы все-таки проедем на лошадях еще мили две, пока не найдем для них более удобного места. А к тому времени успеют уже обсохнуть кусты и трава.
После этого было уже легко следить за ходом Тира, так как он все время держался ручья. В трех-или четырехстах ярдах от громадной массы навороченных друг на друга булыжников, недалеко от того места, где гризли встретил рыжеголового медвежонка, находилась небольшая сосновая заросль в самом центре покрытого тучной травой лужка, и здесь охотники спешились и стреножили своих лошадей. Через двадцать минут они уже пробирались осторожно по мягкой песчаной отмели, где познакомились Тир и Мусква. Проливной дождь смыл легкие следки медвежонка, но на песке были еще ясны отпечатки следов гризли. Погонщик посмотрел на Лангдона, и зубы его засверкали.
– Он не очень далеко отсюда, – прошептал он. – Ничего нет удивительного, если он здесь и переночевал. Он где-нибудь впереди нас.
Он помочил палец и подержал его над головой на ветру. Затем многозначительно кивнул головой.
– Нам лучше всего подняться кверху, – сказал он.
Они обошли кучу булыжников, держа ружья наготове, и направились к небольшому проходу, который обещал им легкий подъем на первую гряду. У его устья они опять остановились. Дно прохода было покрыто песком, и на этом песке виднелись отпечатки следов другого медведя. Брюс опустился на колени.
– Вот и другой гризли! – воскликнул Лангдон.
– Вовсе не он, – ответил Брюс. – Это черный медведь. Ну сколько можно втолковывать вам, в чем разница между следами гризли и черного медведя?! Это задняя нога, и пятка на ней круглая. Если бы это был след гризли, то он был бы острее. Для гризли этот след слишком широк и, сравнительно с подошвой, когти на нем слишком длинны. Это черный медведь. Ясно, как нос на вашем лице!
– И то, что он бредет по нашему пути, – добавил Лангдон. – Идемте же!
В двухстах ярдах выше прохода медведь выполз на откос. Лангдон и Брюс последовали за ним. В густой траве и на голом шифере первого кряжа следы быстро потерялись из виду, но охотники теперь ими не очень интересовались. С высоты, на которую они теперь взобрались, под их ногами развертывался великолепный вид. И ни одного раза Брюс все-таки не оторвал глаз от протекавшего внизу ручья. Он думал, что именно там он обнаружит гризли, и, кроме этого, ничем больше не интересовался. Лангдона же, наоборот, занимало все, что было вокруг них живого; каждая группа камней и терновников заключала в себе для него ряд возможностей, и глаза его одинаково пытливо оглядывали и хребты, и вершины гор, и все, что находилось у него непосредственно под ногами. Вот почему он первый увидел нечто такое, что вдруг заставило его схватить спутника за руку и притянуть его к себе.
– Смотрите! – сказал он почти шепотом, протягивая перед собой руку.
Брюс тотчас же вскочил. Глаза его расширились от удивления. Не более чем в тридцати шагах над ними выдавалась громадная скала, имевшая форму ящика из-под мыла, и с ее вершины свешивался зад медведя. Это был черный медведь, – его лоснившаяся шкура блестела на солнце. Брюс стоял, разинув от удивления рот, целых полминуты. А затем усмехнулся.
– Спит! – проговорил он. – Спит как убитый! Хотите, Джимми, видеть презабавный фокус?
Он отставил в сторону ружье и достал свой длинный охотничий нож. Попробовав его острие, он щелкнул языком.
– Если вы не видели никогда, как улепетывает медведь, то посмотрите сейчас! Станьте здесь, Джимми!
Он стал медленно подползать к медведю, в то время как Лангдон, затаив дыхание, стоял в ожидании того, что будет. Два раза Брюс оглядывался и широко плутовски улыбался. Через секунду или две действительно нужно было ожидать, что медведь вскочит как оглашенный и помчится по вершинам Скалистых гор без оглядки; при мысли об этом и при виде длинной, худощавой фигуры Брюса, который, как змея, фут за футом прокладывал себе путь вперед, Лангдон пришел в веселое настроение. Наконец Брюс добрался до скалы. Длинный, остроконечный нож сверкнул на солнце; затем он прыгнул вперед, и нож почти до половины вонзился в зад медведя. То, что последовало затем, в следующие полминуты, Лангдон не забудет никогда. Медведь не шелохнулся. Брюс ударил его во второй раз. Снова ни малейшего движения, и после этого второго удара Брюс застыл на месте, как камень, к которому он прислонился, широко раскрыв рот и уставившись на Лангдона.
– Ну, что вы на это скажете? – спросил он наконец и стал подниматься на ноги. – Он вовсе не спит, а издох!
Лангдон подбежал к нему, и оба вместе стали взбираться на скалу. Брюс все еще держал в руке нож, и на лице у него было какое-то странное выражение – глубокая складка залегла между бровей и не разглаживалась, пока он не заговорил.
– Никогда ничего подобного не видел раньше, – сказал он, вкладывая нож в ножны. – Это медведица, и у нее маленькие медвежата, которые от нее уже разбежались.
– Она охотилась на сурка, – добавил со своей стороны Лангдон, – и подкопалась под этот камень. Он свалился и задавил ее. Не правда ли, Брюс?
Брюс утвердительно кивнул головой.
– Никогда не видел ничего подобного, – повторил он. – Я часто удивлялся, почему их не раздавливали насмерть каменные глыбы, под которые они подкапывались, но никогда не видел этого воочию. Но где же медвежата? Куда они девались?
Он опустился на колени и стал осматривать соски медведицы.
– Их было у нее только двое, – сказал он, поднимаясь, – а может быть, даже и один. Трехмесячный!
– Значит, они издохнут от голода?
– Если только один, то наверное. На одного всегда хватает столько молока, что он уже больше никогда не привыкнет к меньшему количеству. Впрочем, медвежата – как дети. Их можно отнимать рано от груди и выкармливать на рожке. Вот видите, что значит бросать детей и оставлять их на произвол судьбы, – нравоучительно заметил Брюс. – Когда вы женитесь, Джимми, не позволяйте вашей жене так поступать. Часто дети даже сгорают или ломают себе шеи и становятся горбатыми!
Опять он стал взбираться наверх, все время глядя вниз на долину, и Лангдон шел следом за ним и все время думал о том, что могло статься с медвежонком.
А Мусква все еще лежал на скале бок о бок с Тиром, видел во сне мать, которую задавило на выступе глыбой камня и, не просыпаясь, тихо плакал.
Глава IXДуэль
Площадка, на которой лежали Тир и Мусква, была в первую очередь освещена утренним солнцем и по мере того, как оно поднималось все выше и выше, на ней становилось все теплее и теплее. Пробудившись, Тир широко развалился и вовсе не думал вставать. После ран, «сапус-увин» и пиршества в долине он чувствовал себя вполне превосходно и не очень-то спешил подняться и покинуть это теплое, солнечное место. Долгое время он пристально и с любопытством смотрел на Мускву. В ночном холодке маленький медвежонок плотно прижался к нему, забравшись в самое тепленькое местечко между его передними лапами, и лежал там, чисто по-детски проливая слезы во время сновидений.
Через несколько времени Тир сделал нечто такое, чего ни за что на свете не простил бы себе раньше, – он ласково обнюхал у себя между передних лап маленький пушистый шарик, и вдруг его большой, плоский красный язык облизал мордочку медвежонка; и, вероятно, все еще видя во сне мать, Мусква прижался к нему еще теснее. Как маленькие дети завоевывают себе расположение у тех злодеев, которые собираются их убить, так и Мусква странным образом втерся в жизнь Тира. Громадный гризли все еще был заинтересован. Он не только боролся с безотчетной неприязнью ко всем детенышам вообще, но и старался укротить в себе твердо установившиеся за десять лет одинокой жизни привычки. Он начинал сознавать, что в этой близости Мусквы было что-то очень приятное и дружественное. С появлением человека в его жизнь вошли новые эмоции, а может быть, одни зародыши эмоций. Пока не имеешь врагов и не находишься лицом к лицу с опасностями, то мало ценишь дружбу, и очень возможно, что Тир, только впервые столкнувшийся с действительными врагами и с настоящими опасностями, начинал понимать, что такое дружба. К тому же наступал брачный сезон, а от Мусквы пахло его матерью. И вот, благодаря всему этому, Тир и чувствовал в себе все возраставшее удовлетворение оттого, что Мусква продолжал лежать около него на солнышке и спать.
Он посмотрел вниз на долину, сверкавшую от влаги после ночного дождя, и не обнаружил ничего неприятного; понюхал воздух, который был насыщен девственной свежестью травы и цветов, бальзамическим запахом хвойных растений и прохладой воды, пролившейся прямо из облаков. Он стал зализывать себе раны, и это движение разбудило Мускву. Медвежонок поднял голову. Он пощурился некоторое время на солнце, затем почесал лапкой заспанную мордочку и поднялся на ноги. Как и все малыши, он готов был уже спозаранку начать играть, несмотря на все горести и невзгоды, перенесенные накануне. Пока Тир беспечно лежал на своей площадке, все время поглядывая в долину, Мусква стал обшаривать трещины в скале и сворачивать с места небольшие камни. С долины Тир перевел глаза на медвежонка. Во всей позе его было что-то такое, что указывало на то, что он был очень заинтересован пируэтами и причудливыми прыжками Мусквы. Затем он громоздко встал и встряхнулся. Последние пять минут он простоял, глядя вниз в долину и внюхиваясь в воздух, совершенно недвижимо, точно высеченный из камня. И Мусква, тоже насторожив ушки, подошел к нему и стал рядом с ним, переведя с него свои острые глазенки на залитое солнцем пространство, а затем тотчас же отбежал назад, точно ожидая, что сейчас произойдет нечто интересное.
Громадный гризли ответил на его безмолвный вопрос. Он обогнул скалу и стал спускаться вниз в долину, и Мусква засеменил за ним так же, как это делал и вчера. Медвежонок чувствовал себя вдвое больше и вдвое сильнее, чем накануне, и уже больше не скучал по материнскому молоку. Тир быстро просветил его, и из него получился хищник. И медвежонок уже предчувствовал, что они возвращались теперь к тому самому месту, где вчера вечером совершали тризну.
Они были на полпути с горы, когда ветер донес до Тира нечто и заставил его остановиться на некоторое время и с глухим, глубоким ревом злобно ощетинить на спине густую шерсть. Запах, который он уловил, донесся до него со стороны его скрытых запасов и составлял для него нечто такое, чего он вовсе не намерен был терпеть именно в этом самом месте. Он ясно ощутил присутствие другого медведя. Это нисколько не обеспокоило бы его при обыкновенных обстоятельствах и не расстроило бы его и в том случае, если бы этот медведь оказался самкой. Но запах шел со стороны солнца и как раз от того самого места, где он скрыл в расщелине между кустами можжевельника своего карибу. Тир уже не останавливался и уже больше не задавал себе вопросов. Ворча на ходу, он стал спускаться так быстро, что Мусква едва за ним поспевал. Они не останавливались до тех пор, пока не дошли до края площадки, находившейся между озерком и можжевеловой зарослью, так что Мусква задыхался и широко раскрыл рот. Затем он насторожил ушки, вгляделся, и каждый мускул на его маленьком тельце напрягся.
В семидесяти пяти ярдах ниже вся их добыча была разворованной. Вором оказался большой черный медведь. Это был великолепный представитель своей расы. Он, может быть, весил пуда на три-четыре меньше, чем Тир, но был почти так же высок, и его шерсть лоснилась на солнце, как соболий мех, – вообще это был громаднейший и сильнейший зверь, ворвавшийся во владения Тира, и притом не на один день. Он вытащил из-под земли труп карибу и, несмотря на то, что на него глядели Тир и Мусква, преспокойно его пожирал.
Мусква вопросительно поглядел на Тира. «Что же нам теперь делать? – казалось, хотел он спросить. – Ведь так он съест весь наш завтрак!»
Медленно, но очень спокойно Тир стал покрывать эти последние семьдесят пять ярдов. Казалось, что теперь он вовсе даже и не спешил. Когда они добрались наконец до лужка и находились ярдах в тридцати или сорока от захватчика, Тир остановился опять. В его позе не было ровно ничего угрожающего, но шерсть на плечах ощетинилась так, как этого еще ни разу не замечал Мусква. Черный медведь посмотрел на них из-за своей еды, и вслед за тем целые полминуты оба они не отрывали глаз друг от друга. Медленно, точно маятник, голова Тира стала раскачиваться с боку на бок; черный застыл на месте, как сфинкс. В четырех или пяти футах от Тира стоял Мусква. Чисто по-ребячьи он догадывался, что очень скоро должно было произойти нечто интересное, и так же по-детски готов был поджать под себя свой коротенький хвостик и броситься вместе с Тиром бежать или выступить с ним вперед и ринуться в бой. Он был крайне удивлен тем, что голова Тира стала раскачиваться, как маятник. И вся природа понимала, что должны были обозначать эти покачивания.
«Берегись! Гризли уже закачал головой!» – сделал бы первое предостережение охотник в горах.
Черный медведь понял это и, как и все другие медведи во владениях Тира, должен был бы отступить назад, круто повернуться и начать удирать. Тир предоставил ему для этого достаточно времени. Но черный медведь был новичком в этой долине, возможно, что еще ни одного раза не был бит, и считал здесь хозяином только самого себя. Он не двинулся с места. И первое грозное ворчание последовало именно со стороны черного.
Опять, медленно и совершенно спокойно Тир выступил вперед – и на этот раз прямо на своего врага. Мусква последовал было за ним, а потом остановился и пополз на животе. В десяти футах от останков карибу Тир остановился снова, и на этот раз его голова закачалась еще быстрее, и низкий, раскатистый рев вдруг вырвался из его полуоткрытой пасти. Черный медведь оскалил свои белые клыки, и Мусква испугался и заплакал. Опять Тир стал подходить каждый раз всего только на один фут, и на этот раз его пасть уже волочилась по самой земле, а громадное тело горбилось. И все еще черный медведь вызывающе не трогался с места.
Когда же наконец они сошлись настолько близко, что между их мордами едва мог уложиться деревянный аршин, то последовала пауза. Пожалуй, целых полминуты они походили на двух обозлившихся друг на друга людей, из которых каждый упорством своего взгляда старался внушить другому ужас. Мусква дрожал, как в лихорадке, и плакал; он плакал так горько и безутешно, что его вздохи услышал Тир. То, что последовало затем, произошло так быстро, что Мусква перепугался не на жизнь, а на смерть, лег на живот и оставался без движения, как камень. С яростным, громким ревом, присущим одному только гризли и никакому другому животному во всем свете, Тир бросился на черного медведя. Черный немножко подался назад, но настолько, чтобы иметь возможность броситься на него со своей стороны, если они начнут сходиться грудь с грудью. Он повалился на спину, но Тир был слишком опытен, чтобы пойматься на такую коварную удочку и дать черному медведю возможность распороть ему живот задней ногой, а потому вонзил своему врагу в плечо зубы до самой кости. В то же время он нанес ему страшный удар левой лапой. Но Тир был копателем, и потому когти у него были тупы, тогда как черный медведь раскопками не занимался, а был ползуном по деревьям, и потому когти у него были остры, как ножи. Как ножи, вонзились они Тиру в его уже раненное плечо, и свежая кровь брызнула из него во все стороны.
С ревом, от которого, казалось, сотряслась вся земля, громадный гризли откинулся назад и поднялся на задние лапы во всю свою девятифутовую вышину. Этим он дал предостережение черному. Даже после этой первой схватки его враг мог бы отступить спокойно, и он не преследовал бы его. Но это была дуэль на смерть! Черный медведь не только ограбил его. Он открыл у него старую рану, и притом рану, нанесенную человеком! Минутой раньше Тир сражался бы с ним по всем правилам дуэли, без малейшей злобы или желания убить. Но теперь он уже рассвирепел. Он широко разинул пасть, губы его поднялись и обнажили белые зубы и красные десны; мускулы на носу напряглись, как струны, и между глазами появилась складка, точно щель, вырубленная топором на сосновой колоде. Его глаза сверкали, как два граната; их зеленовато-черные зрачки совершенно потерялись в засверкавшем в них огне. Глядя в этот момент на Тира, можно было сказать с уверенностью, что один из них после этой дуэли не останется в живых.
Тир был не из «стоячих» дуэлянтов. Он оставался на задних ногах всего только шесть или семь секунд и, как только подошел к нему черный медведь, он тотчас же опустился на все четыре ноги. Черный предупредил его как раз на полпути, и после этого в течение нескольких минут Мусква прижимался к земле все ближе и плотнее и, наблюдая за начавшейся борьбой, тоже стал сверкать глазами. Борьба становилась беспощадной. Это была драка, какой еще не было видано ни разу во всех джунглях и на всех этих горах, и рев от нее разносился по всей долине. Как два человеческих существа, оба гиганта пускали в ход свои могучие передние лапы, в то время как зубами и задними лапами они старались только распороть и разорвать друг друга на части. Целые две минуты они стояли, крепко обнявшись, и затем повалились оба на землю. Черный медведь жестоко действовал когтями; Тир главным образом пускал в ход зубы и свою ужасную правую заднюю ногу. Он не старался передними лапами бить своего врага, но только держал его ими или же отбрасывал его прочь. Он стремился подобрать его под себя, как сделал это с карибу, из второго выпустил потом все внутренности. То и дело он вонзал в мускулы врага свои длинные клыки; но в работе клыками черный медведь оказался еще проворнее, и правое плечо Тира в буквальном смысле слова было разорвано на куски, когда дело дошло до зубов. Мусква слышал, как они щелкали ими в воздухе; он слышал, как зубы одного ударялись о зубы другого, как болезненно трещали у них кости, и видел, как черный медведь вдруг повалился на бок, точно у него подломилась спина, и как Тир схватил его за горло.
И черный медведь все еще старался от него отбиться, хватая его ослабевшими уже челюстями, тогда как гризли еще плотнее сжимал ему горло зубами. Мусква вскочил на ноги. Он все еще дрожал от страха, но испытывал уже какое-то новое и странное ощущение. Это вовсе не была игра, в какую он обыкновенно играл со своей матерью.
В первый раз в жизни он увидал настоящую драку, и трепет зажег в нем кровь и потряс все его маленькое тело. С тихим, чисто детским ворчанием он тоже бросился вперед. Его зубки безобидно стали вонзаться в густую, длинную шерсть черного медведя и тянуть его за волосы. Он тащил за них и ворчал; он бросался на врага передними лапками и, охваченный слепой и безотчетной ненавистью, вырывал из него волосы целыми прядями. Черный медведь распростерся на спине, и одна из его задних лап полоснула Тира вдоль всего тела от груди до промежности. От такого удара выскочили бы кишки из карибу или оленя; после него на животе у Тира осталась красная, открытая, кровоточащая рана в три фута длиной. Чтобы это не повторилось во второй раз, гризли навалился на черного медведя сбоку, и его второй удар пришелся как раз по Мускве. Он дал ему такого шлепка ладонью, что медвежонок отлетел на двенадцать футов в сторону, точно брошенный камень.
Но теперь он уже рассвирепел. Он широко разинул пасть, губы его поднялись и обнажили белые зубы и красные десны…
В это время Тир разжал челюсти, выпустил из них горло своего врага и отвалился от него в сторону на два или на три фута. Он истекал кровью. Ею залиты были плечи, грудь и спина черного медведя; целые куски мяса были у него вырваны из тела; он хотел было подняться, но Тир насел на него опять. На этот раз он нанес ему уже самый смертельный удар. Его громадные челюсти сжались в мертвой хватке в верхней части носа черного медведя. Последовал ужасный треск – и дуэль окончилась. После этого черный медведь уже не мог больше оставаться в живых. Но Тир этого еще не знал. Теперь уж для него было легко пустить в ход когти задних лап. Целых десять минут после этого он продолжал колотить, точно молотом, и рвать черного медведя на части, хоть тот давно уже был мертв. И когда он уже окончательно справился с ним, то на место дуэли было страшно взглянуть. Земля была вся взрыта и пропитана кровью; по ней были раскиданы клочья шкуры и куски мяса; а сам черный медведь лежал разодранный пополам от начала и до конца.
А за две мили отсюда, бледные и чуть дыша от волнения, скорчившись у камня на горном скате, на них смотрели в свои зрительные аппараты Лангдон и Брюс. На таком расстоянии они были свидетелями ужасного зрелища, хотя и не могли видеть медвежонка. Когда Тир остановился наконец, тяжело дыша и истекая кровью, над своей бездыханной жертвой, Лангдон опустил бинокль.
– Ужас, что такое!.. – проговорил он.
Брюс вскочил на ноги.
– Идем! – воскликнул он. – Черный медведь погиб! Если мы попадем вовремя, то и гризли будет наш!
А там, внизу, на лугу, Мусква подбежал к Тиру с куском еще теплой шкуры в зубах, и Тир опустил свою большую, истекавшую кровью голову и в первый раз высунул красный язык и ласково стал лизать им мордочку Мусквы. Маленький рыжеголовый медвежонок показал себя героем и, может быть, Тир это заметил и понял.
Глава XНа перевале
Ни Тир, ни Мусква даже и не подошли к останкам карибу после этой дуэли. Тиру было вовсе не до еды, а Мусква так дрожал от возбуждения и страха, что не смог бы проглотить и куска. Он все еще продолжал трепать кусок черного меха и ворчал и рычал так, точно сам покончил с тем, что было только начато другим. Это выходило у него совсем по-детски. Несколько минут гризли простоял, понурив громадную голову, и кровь вытекала из него и собиралась под ним целыми лужами. Он смотрел на долину. Ветра почти не было, он так был незаметен, что нельзя было разобрать, с какой стороны он дул. Но один из горных бризов все-таки долетел до Тира, когда он смотрел на восток. И вместе с ним до него донесся чуть слышный, но ужасный запах человека!
Выйдя из состояния летаргии, в которое Тир позволил себе погрузиться на один момент, он вдруг пришел в себя, встряхнулся и заревел. Его ослабевшие мускулы вновь напряглись. Он поднял голову и понюхал воздух. Мусква прекратил свое тщетное единоборство с куском меха и тоже понюхал воздух. В нем теперь ясно ощущался человечий запах, потому что Лангдон и Брюс уже подбегали к ним со всех ног и были все в поту, и этот запах человеческого пота еще более сгущал воздух. Это исполнило Тира новой яростью. Во второй уже раз он почуял этот запах, будучи раненным и истекая кровью. В нем уже ассоциировались запах человека и боль, и теперь и то и другое вдвойне обрушилось на него. Он повернул голову и заворчал, глядя на изуродованное тело большого черного медведя. Затем он с угрозою зарычал навстречу ветру. Он совсем не собирался бежать. Если бы в эти минуты Брюс и Лангдон находились от него так близко, что он мог бы до них достать, то им пришлось бы считаться с такой его яростью, которую уже ничем нельзя было бы сдержать и которая стерла бы с лица земли самые их имена.
Но направление ветра переменилось, и наступила абсолютная тишина. Долина по-прежнему мурлыкала, как кошка, от бежавшей воды; со скал сурки по-прежнему посылали куда-то свои нежные свистки; на болоте взлетали, размахивая белоснежными крыльями, журавли. Все это успокаивало Тира, как нежная рука женщины утишает гнев мужчины. Еще пять минут он продолжал ворчать и обижаться на то, что потерял в воздухе запах человека; но эти ворчание и обида стали в нем постепенно стихать, и наконец он повернулся и медленно направился к проходу, по которому еще так недавно спускался сюда вместе с Мусквой. Мусква побежал следом за ним.
Глубокое ущелье скрыло их со стороны долины, когда они стали подниматься наверх. Дно его было сплошь покрыто камнями и шифером. Раны, которые Тир получил во время драки, совсем не походили на огнестрельные; они с первых же минут перестали кровоточить, и он уже не оставлял позади себя красных кровяных пятен. Ущелье привело их к первому хаосу из камней на полпути к вершине горы, и здесь они почувствовали себя еще более скрытыми от наблюдений со стороны долины. Они остановились, попили из лужицы, образовавшейся от растаявшего снега на самой вершине, и отправились дальше. Тир не остановился, когда они добрались до той площадки, на которой ночевали. И на этот раз Мусква уже не так устал, когда они до нее дошли. За два дня в маленьком рыжеголовом медвежонке произошла большая перемена. Он был уже не такой круглый и пушистый, но зато стал сильнее – значительно сильнее; он окреп и под руководством Тира быстро перешел от медвежьего детства к юности.
Было очевидно, что Тир бывал на этой площадке еще и раньше и потому знал, куда он идет. Он поднимался все выше и выше и, казалось, хотел упереться прямо в отвесную скалу. Путь Тира лежал прямо к большой щели, чуть-чуть пошире его тела, и он пролез в нее и вышел наконец на край такой дикой и такой каменистой скалы, каких Мусква не видел еще никогда. Место походило на громадную каменоломню и тянулось в таком виде почти до самой вершины горы. Идти по тысячам острых камней среди этого хаоса для Мусквы было почти невозможно и, когда Тир стал вскарабкиваться на ближайшие камни, чтобы перелезть через них, Мусква остановился и стал плакать. В первый раз он признал себя беспомощным и, когда он увидел, что Тир не обратил на его плач ровно никакого внимания и продолжал лезть дальше, страх обуял все его существо, и он стал так громко просить о помощи, как только мог, и в то же время суетливо разыскивал себе дорогу между камней. Совершенно равнодушный к положению медвежонка, Тир продолжал свою дорогу, пока наконец не оказался в полных тридцати ярдах впереди него. Тогда он остановился, с облегчением огляделся по сторонам и стал поджидать.
Это ободрило Мускву, и он стал вскарабкиваться и в своих усилиях добраться до Тира заработал не только когтями, но даже носом и зубами. Потребовались целые десять минут, чтобы долезть наконец до того места, где поджидал его Тир, и это вполне ему удалось. И вдруг все страхи его исчезли. Тир стоял на белой узенькой тропинке, гладкой, как пол, около восемнадцати футов шириной. Это была необыкновенная и как-то таинственно выглядевшая тропинка, и самое место, по которому она шла, казалось каким-то странным. Можно было подумать, что ее пробивали здесь тысячи рабочих, которые работали здесь своими молотами и выламывали целые тонны камней и шифера и засыпали пространства между выбоинами мелким щебнем, чтобы сделать из нее хотя и узкую, но гладкую дорогу, которая потом оказалась в одних местах точно усыпанной мельчайшим песком, и в других – точно залитой цементом. Но вместо каменщиков ее проложили копыта сотен, а может быть, даже и тысяч поколений горных баранов. Это была козья и баранья тропа через горный хребет. Первые рогатые прошли здесь, быть может, еще раньше, чем Колумб открыл Америку – так много лет понадобилось бы, чтобы проторить в скалах такую гладкую дорогу простыми копытами! Тир пользовался ею во время своих перевалов через горный кряж из одной долины в другую, и, кроме него, ею же пользовались еще чаще и другие животные. Когда он стоял на ней и поджидал к себе Мускву, то оба они услышали приближавшееся к ним какое-то странное бормотанье. Футах в пятидесяти или сорока от них тропинка круто огибала громадный камень, и из-за него-то, медленно спускаясь по тропинке, и показался вдруг крупный дикобраз.
Существует на всем Севере закон, что человек не должен убивать дикобраза. Он считается другом заблудившегося человека, потому что сбившийся с пути и изголодавшийся путник или охотник даже в тех местах, где уже не может найти буквально ничего, всегда может встретить дикобраза; его может легко убить даже ребенок. Он представляет собою в пустыне настоящего юмориста – он вечно счастлив, добродушен, и нет более безвреднейшего существа, чем он. Он беспрерывно болтает и разговаривает сам с собою и во время своих прогулок бывает чрезвычайно похож на подушку, утыканную иголками, которая двигается, не обращая внимания ни на что, точно во сне. Когда этот своеобразный тип спускался прямо на Мускву и Тира, то он весело о чем-то разговаривал сам с собой и чавкал так, что можно было принять эти его звуки за лепет ребенка. Он был невероятно толст и когда, не торопясь, спускался вниз, то его бока и хвост стучали по пути иголками о камни. Он смотрел только на дорогу у самых своих ног. Он был глубоко погружен в свои размышления, которых, вероятно, вовсе не существовало в природе, и заметил Тира только тогда, когда был от него уже всего только в трех или четырех шагах. Тогда он моментально свернулся шариком и стал сильно кричать. После этого он замер, как сфинкс, и только исподтишка поглядывал своими красненькими глазками на громадного медведя.
Тир вовсе не собирался убивать его, но тропинка была узка, а ему надо было по ней идти. Он сделал два шага вперед, и дикобраз повернулся к нему спиной и приготовился нанести ему удар своим сильным хвостом. На этом хвосте торчали сотни иголок, и, подойдя почти вплотную к этим иголкам, Тир задержался. Мусква смотрел на все это с любопытством. Он уже был знаком с иголками, так как одной из них, потерянной дикобразом на ходу, уже успел занозить себе ногу. Тир продвинулся вперед еще на один фут, и вдруг, с неожиданным звуком «чок-чок-чок», самым коварным, на какой только бывает способен дикобраз, способом он бросился на Тира задом, и его широкий, толстый хвост взметнулся в воздухе с такой силой, что выскочившие из него иголки могли бы на четверть дюйма вонзиться в дерево. Но, промахнувшись, он натопорщился снова, и, чтобы не задерживаться, Тир влез на камень и обошел своего врага. Здесь он стал поджидать к себе Мускву. Дикобраз был безгранично удовлетворен своим триумфом. Он встряхнулся, привел в порядок свои иглы и стал спускаться как раз на Мускву, в то же время добродушно замурлыкав вновь. Инстинктивно медвежонок прижался к краю тропинки и дал ему дорогу. Пока он вскарабкивался к Тиру, дикобраз уже был в четырех или пяти футах ниже его и целиком был занят своим путешествием.
Приключениям на козьей тропе еще не суждено было окончиться, так как не успел еще дикобраз укрыться в безопасное место, как из-за увесистого камня вдруг показался барсук, шедший по его следам и предвкушавший лакомую еду по еще теплому запаху. Этот достойнейший горный негодяй был раза в три больше Мусквы и весь состоял из мускулов, костей, когтей и острых зубов, готовых немедленно же вступить в борьбу. У него были белые отметины на носу и на лбу; ноги у него были короткие и толстые, хвост пушистый, а когти на передних ногах были такие же длинные, как у медведя. Тир немедленно встретил его ворчанием, которое должно было служить для него предостережением, и барсук тотчас же из страха за свою жизнь убрался с дороги. Тем временем дикобраз все еще шел вперед и вперед, подыскивая для себя новое пастбище, разговаривал сам с собой и распевал песни и, совершенно позабыв о том, что случилось всего только две минуты тому назад, не сознавал того, что Тир спас его от верной смерти, такой же верной, как если бы он сам свалился в пропасть глубиной в тысячу футов.
Почти целую милю Тир и Мусква шли по этой протоптанной тропе, поднимаясь все выше и выше, пока наконец не добрались до самой вершины горного кряжа. Теперь они были на добрых три четверти мили над долиной, по которой тек ручей, и местами этот кряж, вдоль которого шла козья тропа, был настолько узок, что они могли видеть с каждой стороны его по долине. Для Мусквы все находившееся внизу представлялось точно в зеленовато-золотом тумане; глубины казались безграничными; лес вдоль потока казался только узенькой черной полоской, а группы хвойных деревьев и кедров, росшие, как целые парки, казались отсюда небольшими терновыми кустарниками и ивняком. Здесь, на самой вершине, уже дул резкий ветер. Он хлестал по Мускве с каким-то странным ожесточением, и то и дело медвежонок чувствовал таинственный и очень неприятный холодок от хрустевшего под его ногами снега. Два раза какая-то громадная птица взлетала как раз около него. Это была самая большая птица из всех, каких он видел, – орел. Во второй раз она подлетела к нему так близко, что он слышал шорох ее крыльев и видел большую хищную голову и грозные когти. Тир окрысился на нее и заворчал. Если бы Мусква был один, то ему было бы не миновать этих когтей. Но с ним был Тир, и когда орел в третий раз описал круг, он сделал это уже значительно ниже их. Громадная птица нацелилась уже на другую жертву. Запах этой новой дичи долетел и до Тира и Мусквы, и они остановились.
Может быть, всего только в ста шагах под ними находилась голая площадка из шифера и на этой площадке, греясь на теплом солнышке, нежилось целое стадо горных овец, жевавших свою утреннюю жвачку. Их было штук тридцать, большинство – овцы и их ягнята. Три громадных рогатых барана лежали на снежку несколько поодаль, к востоку.
Со своими шестьюфутовыми крыльями, распростертыми, точно два соединенных между собою веера, орел продолжал описывать круги и при этом так тихо, как это делало бы перышко, летевшее по ветру. Овцы и даже старые бараны вовсе и не подозревали над собой такой опасности. Большинство ягнят лежало около своих матерей, но трое наиболее легкомысленных из них бродили в сторонке и, поигрывая между собой, весело прыгали. Хищные глаза орла устремились именно на них. Как вдруг он отлетел от них далеко прочь и остановился против ветра на расстоянии выстрела; затем он грациозно повисел в воздухе и вместе с порывом ветра полетел назад. Во время этого полета он совершенно не двигал крыльями, все увеличивал и увеличивал свою скорость и вдруг, точно ракета, бросился прямо на ягнят. Казалось, что это явилась и скрылась какая-то тень, и только жалобный, полный страдания крик указывал то направление, по которому улетел орел. И там, где бегали три барашка, осталось только два.
На площадке тотчас же произошло общее смятение. Овцы стали бегать взад и вперед и громко блеять. Три барана вскочили на ноги и остановились как вкопанные, высоко подняв свои громадные, готовые к бою рога, и стали оглядывать глубины и высоты, подозревая в них новые опасности. Один из них заметил Тира и глубоким, дребезжащим блеяньем, которое охотник мог бы различить за целую милю, сделал предупреждение своим овцам. Дав этот сигнал опасности, он бросился по скату вниз, и в следующий момент послышался стук сотен копыт, барабанивших дробью по скату и сбивавших по пути камешки и булыжники, которые, гремя и стуча, катились вниз с горы, увлекая за собой новые и новые камни, пока наконец вслед за овцами не посыпался целый дождь. Это было в высшей степени интересно для Мусквы, и он простоял бы еще долгое время, чтобы посмотреть на то, что происходило перед его глазами и что могло бы еще произойти, если бы Тир не повел его за собой далее.
Через несколько времени козья тропа стала спускаться в долину, с верхнего края которой Тир был изгнан первыми выстрелами Лангдона. Теперь он и Мусква находились уже в шести или восьми милях к северу от того леса, в котором охотники расположились лагерем. Еще час путешествия – и голые шиферные места и серые скалы были уже опять над ними, а они сами спускались в пышные, зеленые луга. После скал, резкого ветра и страшного выражения, которое Мусква видел в глазах у орла, теплая и уютная долина, в которую они спускались все ниже и ниже, казалась ему земным раем.
Было вполне очевидно, что у Тира было что-то свое на уме. Теперь уж он больше не скитался. Он шел напрямик к определенной цели. Низко опустив голову, он твердо держал курс на север, и компас не мог бы прямее показывать путь к нижним водам Скины. Он казался необыкновенно занятым, и Мусква, храбро ковылявший позади него, только задавал себе вопросы, остановится ли он когда-нибудь, чтобы отдохнуть, и может ли быть что-нибудь более прекрасное на белом свете для громадного гризли и для него, маленького медвежонка, чем эти залитые солнцем пологие горные скаты, на которые Тир, казалось, не обращал ни малейшего внимания.
Глава XIНа месте поединка
Если бы не Лангдон, то в день дуэли между двумя медведями произошло бы еще несколько потрясающих случайностей, которые повлекли бы за собой новую и еще более страшную опасность для Тира и Мусквы. Через три минуты после того, как, еле дыша и обливаясь потом, охотники прибежали к месту кровопролитного происшествия, Брюс уже собрался отправиться в погоню за Тиром. Он знал, что громадный гризли еще не успел скрыться далеко, и был уверен, что он отправился в горы. Он нашел на песке у входа в ущелье следы Тира как раз в то самое время, когда гризли и рыжеголовый медвежонок находились уже далеко наверху, на козьей тропе.
Никакими доводами он не мог поколебать Лангдона. Тронутый до глубины души тем, чему ему пришлось быть свидетелем и что он видел перед собой сейчас, охотник-натуралист наотрез отказался покинуть залитое кровью и взрытое место, на котором до последней капли крови дрались гризли и черный медведь.
– Если бы я даже знал, что мне не придется сделать ни одного выстрела, – сказал он, – то и тогда я приехал бы сюда за пять тысяч миль, чтобы только посмотреть на это место. О нем стоит подумать, Брюс, и стоит на него поглядеть. Если здесь заключается какая-то тайна, то я хотел бы ее постичь.
В десятый раз Лангдон обошел место дуэли, приглядываясь к взрыхленной земле, к громадным лужам крови, к клочьям содранной шкуры и к ужасным ранам на теле мертвого медведя. Целые полчаса Брюс обращал на все это меньше внимания, чем на останки карибу. Затем, к концу этого времени, он подозвал Лангдона к опушке можжевеловой рощицы.
– Вы хотели тайны, Джимми, – обратился он к нему, – так вот она к вашим услугам.
Он вошел в можжевеловые кусты, и Лангдон последовал за ним. Пройдя несколько шагов под ветвями, Брюс остановился и указал на яму, в которую Тир спрятал мясо. Вся яма была испачкана кровью.
– Вы правы, Джимми, – сказал он. – Ваши догадки верны. Наш гризли – действительно мясоед. Вчера вечером он убил здесь на лугу карибу. И я знаю, что это именно гризли убил его, а не черный медведь, потому что это доказывают оставленные им по опушке леса следы. Идемте. Я покажу вам то место, где он расправился с карибу.
Они вышли на лужок, и он указал Лангдону то место, где был истерзан Тиром молодой карибу. Там еще оставались куски мяса и большие пятна крови, свидетельствовавшие о той тризне, которую справили Тир и маленький медвежонок.
– Уже наевшись, он стащил под можжевельник остов карибу, – продолжал Брюс. – Сегодня утром пожаловал сюда черный медведь, вынюхал это мясо и стащил его. Тогда явился сюда и гризли, чтобы совершить свой утренний завтрак – и вот чем все это разрешилось! История, которую вы так искали – к вашим услугам, Джимми!
– Но ведь он вернется сюда опять? – спросил Лангдон.
– Ни за что на свете! – воскликнул Брюс. – Он уже не дотронется до этого карибу, как бы сильно ни проголодался. Запах этого места отныне для него – яд.
После этого Брюс оставил Лангдона с его думами на поле сражения одного, а сам отправился по следам Тира. В тени можжевельника Лангдон провел в записывании впечатлений целый час, часто поднимаясь, чтобы установить новые факты или проверить те, которые уже были в его распоряжении, а тем временем горец шаг за шагом продвигался к проходу. После Тира не осталось на земле ни малейшего пятнышка крови, но там, где другие все равно не смогли бы обнаружить ничего, Брюс все-таки нашел кое-какие данные, свидетельствовавшие о том, что Тир проходил именно здесь. Когда он возвратился к Лангдону, который в это время уже закончил свои заметки, лицо его сияло от удовольствия.
– Он прошел через горный хребет, – сказал он отрывисто.
Был уже полдень, когда они перебрались через вулканический хаос камней и дошли по протоптанной козами и баранами тропинке до того места, откуда Тир и Мусква наблюдали орла и стадо овец. Здесь они позавтракали и осмотрели всю окрестность в зрительную трубу и бинокль. Брюс все время молчал. Затем он опустил свою трубу и обратился к Лангдону.
– Я полагаю, – сказал он, – что теперь для нас ясно все. Он прошел через эти две долины, тогда как мы со своим лагерем забрались слишком к югу. Видите вы вон тот лесок? Вот именно там нам следовало бы остановиться. Что вы скажете относительно того, чтобы нам вернуться назад через Дивайд, захватить лошадей и двинуться сюда уже потом?
– То есть оставить нашего гризли до завтра?
Брюс утвердительно кивнул головой.
– Мы не можем в одно и то же время и преследовать его и оставлять наших лошадей на привязи в глубокой долине, далеко позади себя.
Лангдон сложил бинокль и поднялся на ноги. Затем он вдруг насторожился.
– Что это? – спросил он.
– Я ничего не слышал, – ответил Брюс.
С минуту они простояли рядом и прислушивались. Порыв ветерка пронесся мимо их ушей и замер.
– Вот опять! – проговорил Лангдон, и в его голосе послышалось возбуждение.
– Собаки! – воскликнул Брюс.
– Да, да, собаки!
Они наклонились вперед, насторожились, и издалека, чуть-чуть слышно, до них донесся лай гончих собак.
Это пришел Метузин и уже разыскивал их в долине!
Глава XIIТайны новых мест
Звериный ум Тира прибавил к двум два и хотя, быть может, не сумел получить в итоге четыре, тем не менее его арифметика была достаточно точна для того, чтобы убедить его, что идти прямо на север было для него наиболее безопасно. В то время, как Лангдон и Брюс добрались уже до самой высшей точки козьей тропы и прислушивались к отдаленному лаю собак, маленький Мусква находился в отчаянном положении. Следование за Тиром стало походить для него на игру в пятнашки и не давало ему ни минуты отдыха. Сойдя с козьей тропы, они целый час шли до того места в долине, где находился водораздел двух речек. С этого места один ручей спускался к югу и впадал в озеро Теклу, а другой тек на север и впадал в Бабину, которая составляла собой приток Скины. Они очень быстро спустились в еще более низменную долину, и здесь в первый раз Мусква попал в заливные луга, где ему приходилось пробираться сквозь высокую, густую траву, из-за которой он не мог видеть ровно ничего и только определял по слуху, где пробирался впереди него Тир. Речка становилась все шире и глубже, и по временам им приходилось проходить мимо темных, спокойных прудков, которые казались им необыкновенно глубокими. Эти прудки с первой же минуты как-то очаровали Мускву. Иногда Тир останавливался и обнюхивал их берега. Он как будто охотился и, казалось, никак не мог набрести на дичь, и всякий раз, как он отправлялся в путь далее, Мусква был уверен, что не выдержит и издохнет от усталости.
Они находились в добрых семи милях к северу от того места, с которого Брюс и Лангдон обозревали в бинокль окрестность, когда добрались наконец до какого-то озера. Оно показалось Мускве мрачным и негостеприимным, так как до сих пор он видел в ложбинах одни только ярко освещенные лужицы и прудки. Почти у самого берега рос лес. В некоторых местах он казался совсем черным. Какие-то странные птицы противно кричали в камышах. Кругом стоял какой-то странный, тяжелый запах, пахло чем-то таким, что заставляло медвежонка облизываться и чувствовать голод. Минуты две Тир стоял не двигаясь и нюхал этот висевший в воздухе запах.
Пахло рыбой.
Гризли медленно стал обходить берег озера. Скоро он наткнулся на устье ручейка, впадавшего в это озеро. Он был не более двадцати футов в ширину, он был темен, спокоен и глубок, как само озеро. Тир поднялся вверх по этому ручейку ярдов на сто, пока наконец не дошел до того места, где несколько упавших через него деревьев образовывали запруду. У этой запруды вся вода была покрыта зеленью. Тир знал, что должно было находиться под этой зеленью, и очень осторожно взобрался на деревья.
Он остановился как раз на самой средине ручья и правой лапой отогнал в сторону зелень, так что там образовалось совершенно чистое пространство воды. Мусква блестевшими от любопытства глазами наблюдал за ним с берега. Он догадывался, что Тир принялся за добывание еды, но как он это сделает и что добудет из воды – это интересовало его сверх меры, несмотря на тяжкую усталость. Тир растянулся во всю свою длину и лег на живот, свесив голову и правую лапу с бревен. Затем он погрузил эту лапу на целый фут в воду и стал терпеливо ожидать. Он видел все ясно, до самого дна ручья. Некоторое время он видел только это дно, валявшиеся на нем палки да торчавший сбоку корень дерева. Затем под ним проплыла какая-то длинная тень; это была огромная форель. Для Тира она плыла слишком глубоко, и он не сделал ни малейшего движения, чтобы ее поймать. Он терпеливо ожидал. Скоро его терпение было вознаграждено. Из-под зелени всплыла прекрасная красно-пятнистая форель, и так внезапно, что Мусква даже взвизгнул от ужаса, громадная лапа Тира плеснула в воздух целым дождем воды, и рыба шлепнулась на землю как раз в трех футах от медвежонка. Тотчас же Мусква набросился на нее. Пока она билась и трепетала, он уже вонзил в нее свои острые зубки. Тир поднялся на бревнах, но когда увидел, что Мусква уже распоряжается рыбой по-своему, снова принял свою прежнюю позицию. Не успел еще Мусква окончить свою первую жертву, как новый фонтан брызг взвился в воздухе и на берег, кувыркаясь на лету, упала другая форель. На этот раз Тир поспешил к ней сам, так как испытывал голод.
Это был роскошный завтрак, который они имели у тенистого ручья в тот ранний полдень. Пять раз Тир вытаскивал рыбу из-под зеленой пены, но ни за какие деньги Мусква не съел бы больше того, сколько съел уже от первой рыбы. После этой своей тризны они разлеглись в прохладном, укромном местечке около запрудивших речку стволов. Мусква спал некрепко. Он начинал понимать, что его жизнь не являлась для него простой шуткой и целиком зависела от него самого, и уши его поэтому прислушивались уже сами собой к малейшему звуку. Всякий раз, как Тир шевелился или тяжело вздыхал, Мусква был уже настороже. После марафонского бега за гризли в этот день он был полон беспокойства, какой-то странной боязни, что он может потерять своего громадного друга и кормильца. Но Тир и не проявлял никакого намерения покинуть своего маленького друга. Он уже полюбил его.
Не одно только желание покушать рыбки и не один только страх перед врагами заставили Тира пробраться в эту страну. Всю последнюю неделю он испытывал какое-то все возраставшее беспокойство, которое достигло своей высшей точки в эти последние два или три дня бегства и самозащиты. Он был полон какого-то странного и неудовлетворенного желания, и, пока Мусква спал по-детски у себя под кустом, уши Тира прислушивались к малейшим звукам, и нос то и дело внюхивался в воздух. Ему нужна была самка. В это время он питался одной только рыбой, и чем более он ел ее, тем сильнее становился шедший от него рыбный запах. Едва ли Тир догадывался, что именно этот самый запах пятнистой форели и привлекал к нему его возлюбленную. Во всяком случае он ел рыбу, и от него несло ею на далекое расстояние. Стоял июнь, а в это время он всегда ожидал появления около себя медведицы, которая должна была явиться к нему с западных гор. Он принадлежал к зверям со строго размеренными и установившимися привычками и потому-то и совершал эти свои экскурсии из одной долины в другую, заходя так далеко, что добирался даже до самой Бабины.
За два часа до захода солнца он встал, потянулся и выловил в речке еще три рыбы. Мусква отъел у одной из них голову, а Тир покончил с остальным. Затем они вновь отправились в странствование.
Теперь уже Мусква вступал в новый мир. В нем уже не было прежних знакомых звуков. Веселого рокота вод, как это было в верхних долинах, он уже более не слыхал. Не было уже здесь ни сурков, ни сусликов, ни жирных кротов. Озера были тихи, мрачны и глубоки; у самых корней деревьев, в глубокой тени, стояли лужи, так близко вода подходила к самым лесам. Здесь уже не было камней, через которые нужно было перелезать, а валялись только сырые, полусгнившие стволы деревьев, кучи бурелома и высохшие кустарники. И воздух кругом был совсем другой. Кругом было очень тихо. По временам они проходили по удивительному ковру из мягкого мха, в котором ноги Тира тонули по самые щиколотки. И лес был до странности угрюм и полон таинственных теней, и в нем тучей висел тяжелый запах разлагавшихся растений. Здесь уже Тир шел не так быстро. Молчание, мрачность леса и угнетавший запах, казалось, заставляли его соблюдать особую осторожность. Он выступал не спеша, часто останавливался, оглядывался по сторонам и прислушивался; принюхивался к лужам, стоявшим у самых корней деревьев; каждый новый звук заставлял его останавливаться, опускать голову и прислушиваться. Несколько раз Мусква видел какие-то мрачные тени, перелетавшие с места на место во мраке. Это были большие серые совы, которые по зимам обыкновенно становятся совершенно белыми. И всякий раз, как становилось наиболее темно, они натыкались на пятнистое, увертливое, с хищными глазами существо, которое, как шар, откатывалось в сторону при виде Тира. Это была рысь.
Было еще не совсем темно, когда Тир выбрался, наконец, вполне благополучно на открытое пространство, и Мусква увидел берег речки, а затем и большой пруд. Здесь уже дышалось легко, было тепло и виднелись какие-то новые существа. Это были вовсе не рыбы, и все-таки казалось, что они жили в воде, из которой поднимались четыре конические массы, походившие на копны сена, измазанные сверху грязью. Когда бы Тир ни приходил в эти места, он всегда посещал эту колонию бобров и не отказывал себе в удовольствии пообедать или позавтракать толстым молодым бобром. В этот вечер он не был голоден и спешил. Несмотря на оба эти обстоятельства, он все-таки задержался на несколько минут в тени у самой запруды. Бобры уже принялись за свою вечернюю работу. Мусква скоро понял, что означали эти сверкавшие, двигавшиеся борозды по поверхности воды. В начале каждой такой борозды всегда виднелась темная, плоская голова, и он видел, что большинство этих борозд начиналось в дальнем конце запруды и направлялось прямо к длинной, низкой плотине, которая преграждала воду на сто ярдов к востоку. Эта своеобразная плотина всегда казалась странной для Тира, но, узнавая постепенно жизнь бобров, он стал понимать, что его друзья-инженеры, которых он поедал только случайно, каждой такой новой плотиной старались увеличивать свои владения. Пока он и Мусква смотрели на них, два толстых бобра спилили зубами с дерева обрубок длиной четыре фута, который упал в воду со страшным всплеском, и один из них стал гнать его к месту постройки, тогда как его оставшийся компаньон принялся за новую работу. Вслед за тем последовал треск в лесу и на противоположной стороне запруды – это и там бобры свалили целое дерево. Тогда Тир направился прямо к плотине.
Почти тотчас же в самой средине затона поднялась страшная паника, и последовало шлепанье тел по воде. Приближение Тира заметил самый старый бобр и, чтобы предостеречь своих товарищей, так громко ударил по воде плоской стороной своего хвоста, что показалось, будто раздался ружейный выстрел. Вслед за тем по всем направлениям последовали всплески, и бобры стали нырять в воду. Мусква был так захвачен этим всеобщим возбуждением, что даже позабыл следовать за Тиром.
Он догнал его уже на плотине. Несколько времени Тир осматривал новую работу бобров и затем испытал ее на свой вес. Она оказалась солидной, и по этому мосту, точно специально выстроенному для них, они перешли на более высокий противоположный берег. Ярдах в ста далее Тир набрел на хорошо проторенную стадами карибу тропу, которая часа через полтора вывела его и Мускву, в обход озера, к истоку ручья, текшего на север. Каждую минуту Мусква надеялся, что Тир наконец остановится. Его послеполуденный сон не избавил его от хромоты и от боли в нежных подошвах его лап. С него уже было довольно, и даже более чем довольно этого путешествия, и если бы от его теперешнего желания зависело поступать так или иначе, то следующую милю он прошел бы разве только еще через месяц. В сущности, путешествие это было не так уж трудно, но следовать за Тиром для Мусквы значило все время бежать, подобно тому как толстенький четырехлетний малыш бежит, еле поспевая, за громадным, широко шагающим детиной, отчаянно держась за его большой палец. А Мускве нельзя даже ухватиться за подобный палец. Подошвы у него горели точно в огне; нежный нос был весь в ссадинах от встречных кустов и от острой, как ножи, болотной травы. Но все-таки он еще держался, пока наконец вдоль ручья снова не потянулись пески и ходьба не стала легче. Высыпали на небе звезды – целые миллионы их, – яркие и блестящие, и теперь уж было несомненно, что, как сказал бы индеец племени кри, Тир был намерен совершать свое «всенощное беснование». Как и чем это закончилось бы для Мусквы, об этом можно было бы легко догадаться, если бы дождь, гром и молния не сговорились вместе дать ему наконец покой. Быть может, прошло не более часа; звезды оставались яркими, а Тир носился взад и вперед точно оглашенный, тогда как Мусква еле держался на ногах. Затем на западе что-то глухо заворчало. Ворчание это становилось все громче и громче и приближалось с громадной быстротой – прямо со стороны теплого Великого океана. Тир забеспокоился и стал внюхиваться. Быстрые молнии начали рассекать сгустившийся кругом мрак, который завешивал от них его и Мускву, точно безграничный занавес. Стали гаснуть звезды. Поднялся сильный ветер. А затем пошел дождь.
Тир нашел громадный камень, который отвалился назад, образовав под собой лазейку, и еще до дождя заполз туда вместе с Мусквой. В течение нескольких минут не дождь шел, а было целое наводнение. Казалось, будто часть Великого океана стала сама собой вычерпываться и изливаться на них, и не прошло и получаса, как ничтожный ручеек превратился в бушевавший поток. Молнии и раскаты грома пугали Мускву. При свете вспышек необозримого моря огня он отлично различал около себя Тира, хотя в следующие затем минуты наступала непроглядная темнота. Вершины гор, казалось, срывались со своих мест и скатывались в долину; земля дрожала и сотрясалась – и Мусква старался как можно ближе прижаться к Тиру, пока наконец не спрятался совсем в его густой шерсти, между передними лапами, у самой груди. Тир и сам побаивался этих шумных конвульсий природы, хотя был доволен, что был сух. Когда он промокал от дождя, то ему обыкновенно хотелось, чтобы сияло яркое солнце и чтобы к его услугам был нагретый им утес, к которому он мог бы прислониться.
Еще долгое время после внезапного налета продолжался дождь, но теперь падал уже тихо и споро. Мускве нравилось это и под своей гостеприимной скалой, прижавшись к Тиру, он чувствовал себя великолепно и скоро крепко заснул. Долгие часы Тир прободрствовал один, забываясь сном только иногда, но и во сне оставаясь все время настороже. Вскоре после полуночи дождик прекратился, но было очень темно, поток вышел из берегов, и Тир решил остаться под камнем. Мусква выспался отлично. Когда настал день, то Тир зашевелился и разбудил его. Медвежонок вышел за гризли в открытое пространство, чувствуя себя значительно лучше, чем вчера, хотя ноги у него все еще болели и ломило все тело.
Тир пошел опять вдоль ручья. Потоком залило низкие места и те лужи, на которых роскошно произрастали нежные травы и корешки и в особенности стройные, тонкоствольные лилии, до которых был большим охотником Тир. Но двадцатипятипудовому гризли было трудно насытиться вегетарианской пищей на многие предстоящие впереди часы. Подобно многим двуногим любовникам с расчесанными на обе стороны головы волосами, Тир становился самым пламенным влюбленным, когда наступало для него время любить, что продолжалось всего только несколько дней в целом году. И в течение этих-то дней он усваивал такой образ жизни, что когда овладевала им страсть, то еда и дородность уже теряли для него всякое значение. Другими словами, он на короткое время переставал жить, чтобы есть, а начинал есть только для того, чтобы остаться в живых. Поэтому от еды до еды Мусква почти околевал с голоду.
Но вот наконец в ранние часы полудня Тир дошел до лужи, которой уже никак не мог перейти вброд. Она была футов двенадцать в ширину, и в ней положительно кишела форель. Эта рыба не могла попасть в озеро против течения и потому ей долго приходилось ждать, пока не спадет вода в более глубокие реки Бабину и Скину. Поэтому форели и собирались в этой луже, как в убежище, которое им послужило потом западней. С одного края эта лужа стала не глубже двух футов, а с другого в ней было всего только два дюйма. Немножко подумав над этим, гризли вошел открыто в самую глубокую часть, и со своего возвышенного бережка Мусква видел, как все форели, сверкнув чешуей, бросились на мелкое место. Тир стал медленно к ним приближаться, и вот, когда он остановился от них на глубине не более восьми дюймов, панический ужас напал на рыбу, и все форели, одна за другой, попробовали опять прорваться в глубокое место. То и дело Тир стал поднимать правой лапой кверху брызги воды, и при первом же таком душе Мусква едва не свалился с ног. Вместе с брызгами на него налетела двухфунтовая форель, которую он тотчас же оттащил в сторону и стал уплетать. Такая суматоха поднялась в этом прудке от могучих ударов по воде лапой Тира, что все форели положительно потеряли головы и стали метаться от одного берега к другому, что продолжали делать до тех пор, пока гризли не выкинул на берег более десятка.
Мусква так был занят своей рыбой, а Тир – ловлей, что ни тот ни другой даже не заметили появления нового пришельца. Оба увидели его в один и тот же момент и целые полминуты в удивлении смотрели на него в упор – Тир из своей лужи, а Мусква около своей рыбы, так что не могли даже двинуться с места. Этим посетителем оказался другой гризли, и он так спокойно, точно всю эту рыбу наловил сам, а не Тир, стал ее поедать. Большей обиды и большего вызова, как этот, нельзя было бы сделать во всей медвежьей стране. Даже Мусква почувствовал это и вопросительно посмотрел на Тира. Должна была произойти вторая дуэль, и он стал облизываться от предвкушения жестоких последствий.
Тир, не спеша, вышел из лужи, постоял немного на берегу, и затем оба гризли посмотрели друг на друга, причем пришелец делал это, не отрываясь от рыбы. Ни тот ни другой не ворчал. Мусква не обнаружил с обеих сторон никакой враждебности, и вдруг к его все возраставшему удивлению Тир тоже стал есть рыбу всего только в трех футах от своего оскорбителя!
Возможно, что человек представляет собой венец творения, но когда дело доходит до почтительности к старшим, то он ведет себя не лучше, а во многих случаях даже и хуже, чем гризли; ибо Тир никогда не позволил бы себе ограбить старого медведя, вступить со стариком в бой или согнать его со своей еды, чего иногда вовсе не замечается среди людей. А пришелец оказался дряхлым стариком и к тому же еще больным. Он еще держался на ногах так же высоко, как и Тир, но уже был так стар, что был вдвое уже его в груди и имел до смешного исхудавшие голову и шею. Индейцы имеют для таких медведей особое название: «Куяс-Вапуск», то есть умирающий медведь. Они оставляют его в покое и не тревожат его. Только один белый человек убивает его; другие медведи тоже относятся к нему благодушно и позволяют ему, когда представляется к этому случай, даже подкормиться около них на их же счет. А этот старик уже давно изголодался. Все когти у него выпали, волосы поредели, так что на боках образовались уже целые лысины, и он уже не ел, а жевал жвачку, потому что во рту у него остались одни только красные десны. Если он еще дотянет до осени, то уйдет к себе в берлогу – и это уже в последний раз и навсегда. В ней он и умрет. Но возможно, что он умрет еще и раньше. В последнем случае этот «Куяс-Вапуск» будет точно знать время своей кончины и отправится в какое-нибудь особо скрытое место – в пещеру или в расщелину между скал – и там испустит дух. Ибо на всех Скалистых горах, насколько это было известно Брюсу и Лангдону, не нашлось бы ни одного человека, который набрел бы когда-нибудь на кости или на труп медведя, умершего естественной смертью.
И громадный, загнанный медведь, весь израненный и преследуемый человеком, казалось, понял, что это был последний завтрак «Куяса-Вапуска» на земле, что он был слишком стар, чтобы наловить для себя рыбы, слишком стар, чтобы охотиться, и тем более стар, чтобы накопать себе мягких лилейных луковиц; поэтому он позволил ему есть, сколько бы тот ни захотел, а сам отправился далее с Мусквой, который заковылял у его ног.
Глава XIIIРоман Тира
Еще целые два часа Тир при самых утомительных условиях вел Мускву на север. С тех пор как они покинули козью тропу, они прошли уже целые двадцать миль, и для маленького рыжеголового медвежонка эти двадцать миль казались путешествием вокруг света. При обычных условиях он не ушел бы так далеко от своей родины и на втором году, а может быть, даже и на третьем. Пройдя три или четыре мили от лужи, у которой они оставили старого медведя, Тир вдруг сразу переменил свою манеру идти во что бы то ни стало зигзагами, и несколько позже они еще раз стали взбираться на гору. Они добрались до продолговатого зеленого ската в четверть мили и, к счастью для усталых ног Мусквы, он вывел их на гладкое, плоское, как пол, место, которое, в свою очередь, без малейших с их стороны усилий, привело их на другую долину. Это была та самая долина, на которой Тир убил черного медведя, но только в двадцати милях к югу.
С того момента, как Тир обратил внимание на северные пределы своих владений, в нем вдруг сразу произошла перемена, и за эту перемену Мусква мог бы горячо возблагодарить судьбу, если бы умел говорить. Тир сразу же потерял всякую охоту спешить. Целые пятнадцать минут он простоял на одном месте и все время смотрел вниз в долину и нюхал воздух. Затем он стал медленно спускаться вниз и когда дошел до зеленых лугов и русла речки, то стал лицом прямо к ветру, который дул с юго-запада, и глубоко им задышал. Ветер не принес ему с собой того самого запаха, какого он ожидал, – именно запаха его подруги. И тем не менее инстинкт, который работал в нем гораздо безошибочнее, чем разум, подсказал ему, что она уже находилась или должна была находиться совсем близко от него. Он не принимал во внимание ни случайности, ни болезни, ни того, что ее могли уже убить охотники. Так было всегда, когда он настойчиво искал ее и рано или поздно находил. Он знал ее запах. И он то переходил через ручей, то возвращался назад, но всякий раз так, что ни в коем случае не мог его потерять.
Будучи в любовном настроении, Тир более или менее походил на человека, то есть становился таким же идиотом, как и тот. Его привычки, которые были в другое время так же неподвижны, как и звезды на небе, теперь сводились на нет. Он забывал даже поесть, и всем суркам и кротам наступала лафа. Он становился неутомимым. В поисках он бродил ночью так же упорно, как днем. Вполне естественно, что в такие исключительные часы он совершенно забывал о Мускве. По крайней мере раз десять до захода солнца он пересек взад и вперед ручей, и разочарованный и почти выбившийся уже из сил медвежонок бродил за ним и по пути должен был плавать и барахтаться в воде, так что раз даже чуть не утонул. На десятый или двенадцатый раз, когда Тир опять стал переходить через ручей, Мусква наконец возмутился и пошел своим берегом самостоятельно. Но гризли скоро вернулся к нему обратно.
Вскоре после этого, как раз во время самого захода солнца, случилось нечто неожиданное. Дувший до того легкий, слабый ветерок вдруг повернул прямо на восток и принес с собой с западных скатов, за полмили отсюда, тот самый запах, от которого на целые полминуты Тир так и застыл на том месте, где стоял, а затем со всех ног помчался туда самой нелепой походкой, какою только могут ходить четвероногие. Мусква покатился вслед за ним, как шар, то и дело опасаясь за свою жизнь и чувствуя, как при каждом прыжке земля ускользала у него из-под ног. На пространстве этой полумили он обязательно потерял бы Тира, если бы сам гризли не остановился у подошвы первого подъема, чтобы вновь ориентироваться. Когда он уже влез на этот подъем, то Мусква увидел его наконец и с жалобным криком, чтобы тот его подождал, снова бросился за ним вслед.
С подъема около трехсот ярдов гора спускалась вниз, в котловину, и в ней, в этой котловине, так же внюхиваясь в воздух, как это делал Тир, стояла прекрасная самка гризли и около нее находился ее последний, уже годовалый медвежонок. Тир был от нее всего только в пятидесяти ярдах, когда взобрался на подъем. Здесь он остановился и посмотрел на нее. И Исквао, что значит по-индейски «самка», тоже посмотрела на него. Затем последовало чисто медвежье знакомство. Вся спешка, вся горячность и все пылкие желания, казалось, сразу оставили Тира. И если то же самое испытывала до этого Исквао, то и она вдруг сделалась ко всему крайне равнодушна. Около трех минут Тир стоял и безразлично оглядывался по сторонам, что дало Мускве время отойти назад и спрятаться подальше в ожидании новой дуэли. Так как Тир делал вид, будто находится от Исквао за целую тысячу миль, а может быть, и дальше, то и она со своей стороны сошла с плоского камня и занялась ловлей муравьев и личинок. А чтобы и его не заподозрили в недостатке стоицизма, Тир тоже сорвал пучок травы и съел ее. Исквао подошла к нему шага на два, и Тир придвинулся к ней на столько же, и притом как бы случайно, невзначай, и так они стали подходить один к другому. Это Мускву удивило, пришел в недоумение и старший медвежонок, и оба они сели на задние лапы, как две собаки, один втрое больше ростом другого, и стали выжидать, что будет дальше. Чтобы приблизиться один к другому на расстояние в пять футов, Тиру и Исквао понадобились целые пять минут, и затем оба они стали кокетливо обнюхиваться носами. Поняв это превратно, старший медвежонок подошел к ним поближе. Он был уже того возраста, когда индейцы называют таких медвежат длинным именем «Пипунаскус», то есть «годовичок». Этот годовичок теперь смело подошел к Тиру и к своей матери. Некоторое время Тир, казалось, не замечал его. А затем он вытянул свою правую лапу во всю длину и дал ею Пипунаскусу такого тумака, что тот отлетел на целые две трети пространства, отделявшего их от Мусквы. Мать не обратила ровно никакого внимания на такое унижение своего отпрыска и все еще продолжала любовно обнюхиваться носами с Тиром. Однако Мусква подумал, что это было только интродукцией к другому, беспощадному сражению, и, отчаянно взвизгнув, со всех ног бросился со скалы на Пипунаскуса и навалился на него всем телом.
Пипунаскус был «маменькиным сынком», то есть представлял собой одного из тех медвежат, которые следуют за матерью и во второй сезон, вместо того чтобы приучаться добывать себе пищу самим. Он был сосунком целых пять месяцев; его мамаша сама старалась вложить ему в рот лучшенький кусочек; он был жирный, толстый и блестящий. Одним словом, это был настоящий баловень. С другой стороны, за эти несколько последних дней Мусква действительно сильно возмужал и, хотя был ростом втрое меньше Пипунаскуса, и притом у него болели ноги и ломила спина, – он, как молния, бросился на маменькиного сынка. Еще не пришедший в себя от тумака Тира Пипунаскус при этом нападении на него начал жалобно взывать к матери, прося у нее помощи. Он никогда еще в своей жизни не дрался, и потому тотчас же повалился на спину и затем на бок и стал биться, царапаться и визжать, а Мусква то и дело стал вонзать в его тонкую шкурку свои острые, как иголки, зубы. Как-то Мускве удалось схватить его прямо за нос и глубоко запустить в него зубы, и сладкоежка Пипунаскус только жалобными криками взывал к своей матери, чтобы та спасла его от смерти. На эти его крики Исквао не обратила ровно никакого внимания и все еще продолжала обнюхиваться с Тиром. Под конец, высвободив свой окровавленный нос, Пипунаскус сбил с себя Мускву и бросился бежать от него без оглядки. Мусква храбро последовал за ним вдогонку. Два раза они обежали вокруг котловины и, несмотря на свои короткие ноги, Мусква так загнал Пипунаскуса, что тот в испуге бросился в сторону, забежал за скалу и растянулся под ней. Здесь Мусква принялся за него опять и продолжал бы кусаться и издеваться над ним до последних своих сил, если бы случайно вдруг не увидел Тира и Исквао, которые медленно переваливали через кряж, чтобы уединиться в равнине.
Почти тотчас же он позабыл о драке и стал смотреть во все глаза. Его удивило то, что вместо того, чтобы разорвать эту медведицу на части, Тир преспокойно уходил вместе с ней. Пипунаскус тоже выполз из-за камня и стал глядеть. Тогда Мусква поглядел на Пипунаскуса, а Пипунаскус поглядел на Мускву. Рыжеголовый медвежонок уже стал облизываться, не зная, что ему делать: доставить ли себе удовольствие в предстоящей драке с Пипунаскусом или же подчиниться повелевавшему долгу и последовать за Тиром. Но Пипунаскус не дал ему возможности сделать выбор. С жалобными воплями он помчался вслед за матерью.
Для обоих медвежат настали затем времена испытания. Всю ночь Тир и Исквао провели вместе в густых кустах ивняка и в зарослях можжевельника по берегу ручья. Рано утром Пипунаскус подполз к своей матери поближе, но Тир опять отшвырнул его в самую середину ручья. Это второе видимое доказательство неудовольствия Тира произвело на Мускву такое впечатление, что в данное время оба старших медведя были совершенно не расположены видеть около себя маленьких медвежат, и результатом этого явилось то, что всю ночь напролет Пипунаскус и он провели в воинственном настроении и злились друг на друга. Тир и Исквао больше уже не выходили. Вероятно, за всю ночь они отходили от подошвы горы не более как на двести или на триста аршин, и благодаря этому Мусква получил возможность отдохнуть, но спал все-таки плохо, так как каждую минуту боялся прозевать уход Тира.
Весь следующий день Тир и Исквао оставались в зарослях, и, таким образом, Мускве с утра пришлось добывать себе еду самому. Он любил нежную траву, но она была совсем не питательна. Несколько раз он видел, как Пипунаскус раскапывал землю у самого ручья, и кончил тем, что сам стал сгонять его и обшаривать вырытые им ямки. В них он находил белые, похожие на луковицы, нежные корешки, которые нашел самым сладким и самым вкусным кушаньем из всех, какие когда-либо ел, даже не исключая и рыбы. Там их оказалось много, так что в конце концов он сам принялся за их выкапывание и делал это до тех пор, пока не заболели у него нежные ноги. Но все-таки он был доволен, что с аппетитом поел.
Благодаря Тиру опять разодрались Мусква с Пипунаскусом. Поздним вечером оба старых медведя лежали бок о бок в кустах, когда, без всякого, по-видимому, повода, Тир широко разинул свою громадную пасть и издал низкий, протяжный, оглушительный рев, очень похожий на тот, которым он заревел, когда раздирал на части черного медведя. Исквао подняла голову и тоже заревела так же, но оба оставались во время этой операции в самом благодушном и счастливом настроении. Почему именно во время своего спаривания медведи исполняют такие дуэты, составляет тайну, которую могут объяснить только сами они. Дуэт этот исполнялся около минуты, и в течение этой необыкновенной минуты лежавший в стороне в кустарнике Мусква подумал, что это наступил наконец давно желанный час, когда Тир отколотит мамашу Пипунаскуса. И тотчас же поглядел на Пипунаскуса. К несчастью, в это самое время маменькин сынок выполз из своего укромного местечка, и Мусква бросился на него и не дал ему даже и вздохнуть. Пипунаскус повалился, как толстый ребенок. Несколько минут они кусались, барахтались и царапали друг друга, причем больше всего старался кусаться и царапаться именно Мусква, в то время как Пипунаскус всю свою энергию и все время тратил на отчаянные вопли. Кончилось тем, что старший медвежонок вырвался и вновь обратился в бегство. Мусква бросился догонять его и гнал его перед собой то в кусты, то обратно, то к самому ручью, то назад, то на подъем, то вниз, до тех пор, пока наконец не умаялся сам и не лег на живот отдыхать. В это самое время из зарослей вышел и Тир, и притом совершенно один. Казалось, что за все истекшее время он заметил Мускву только в первый раз. Затем он понюхал ветер, тянувший над долиной и в долину, и после этого круто повернулся и зашагал прямо к отдаленным вершинам, по которым они шли сюда и ранее. Мускву это обрадовало и в то же время удивило. Ему все еще хотелось побежать в кусты, поворчать и потрепать за шкуру мертвого медведя, который должен был еще находиться там, и, между прочим, покончить и с Пипунаскусом. Он помедлил немного, а затем все-таки побежал за Тиром и все время, как и раньше, стал следовать за ним по пятам.
Так закончились роман Тира и первая драка Мусквы. Теперь они вместе следовали опять на восток, чтобы столкнуться со страшной опасностью, которая уже надвигалась на четвероногих зверей, живших в этих горах, – опасностью, которая была безжалостна, от которой не было спасения и которая влекла за собой верную смерть. Немного спустя вышла из зарослей и Исквао и, как и Тир, понюхала воздух. Затем она отправилась в совершенно противоположную сторону, поднялась на горный кряж и медленно, но настойчиво стала продолжать свой путь прямо на запад. Пипунаскус все время бежал за ней.
Глава XIVПрибытие собак
Когда Тир подошел к подъему, который вел к проходу из одной долины в другую, то он повернул к югу, в те края, которые отстояли от места убийства черного медведя на двадцать миль. Это означало для Мусквы, что он и Тир прощались почти навсегда с Пипунаскусом и его матерью. На деле же Тир испытал только первые радости нормального медвежьего медового месяца и теперь собирался продолжить их наедине и подкормиться. И Исквао также не сразу отправилась к себе домой, хотя и пошла прямо на запад. Послезавтра, если судьбе не будет угодно помешать этому, они встретятся опять и снова разлучатся только на день или на ночь. Так их роман будет тянуться от двух недель до целого месяца, пока Исквао не охладеет, не сделается угрюмой и не отправится к себе домой уже до будущего года, причем ее последнее «прости» Тиру, быть может, выразится в звонкой пощечине ему прямо по морде. Но планы каждой живущей на свете твари часто меняются к худшему; это может относиться также и к медведям.
Простившись с Исквао и с Пипунаскусом, громадный гризли и рыжеголовый медвежонок всю ночь пробродили под звездами без сна. Тир не охотился на дичь. Он взобрался на почти отвесный подъем, потом по шиферному скату горы спустился к котловине и там в маленьком скрытом углублении у подошвы горы нашел лужок с нежной зеленой травой, среди которой в большом количестве росли злаки с нежными стеблями, листьями, как у лилии, с пятилепестковыми цветами и с вкусными грушевидными корнями. Здесь-то всю ночь он раскапывал землю и ел.
Мусква, который давно уже наглотался разных корешков, не ощущал голода, а так как весь день прошел для него в полном отдыхе, если не считать его драки с Пипунаскусом, то он нашел эту ночь, – сперва под яркими звездами, а потом при полном лунном освещении, – весьма приятной. Луна взошла в десять часов и была такая полная, такая яркая и красивая, какой Мусква еще ни разу не видел ее за свою короткую жизнь. Она поднималась из-за гор с таким заревом, что было похоже, будто там был лесной пожар, и затем осветила все Скалистые горы феерическим светом. В котловине, в лугах которой и всего-то было каких-нибудь десять десятин, было светло как днем. Маленькое озерко у подошвы горы сверкало, как зеркало, и узенький ручеек, который питал его водой от таявших на тысячефутовой высоте снегов, спускался вниз яркими каскадами, которые отражали от себя лунный свет так, что казались бриллиантами. По лужку были рассеяны небольшие группы кустов и то там, то сям поднимались сосны и лиственницы, точно посаженные здесь специально для красоты. Невдалеке, невидимые для Мусквы и для Тира, спали овцы. Не отходя далеко от Тира, Мусква переходил от одного места к другому, обшаривал группы кустов и обнюхивал мрачные тени лиственниц и сосен и бродил по берегу прудка. Здесь он нашел мягкую трясину, которая была настоящим благодеянием для его ног. Раз двадцать в течение ночи он залезал в эту грязь.
Даже с рассветом Тир, казалось, вовсе не собирался покидать эту котловину. Пока не взошло солнце, он продолжал бродить по лужку и по берегу прудка, выкапывая попавшиеся ему коренья и поедая нежную траву. Против этого нисколько не возражал Мусква, уже отлично позавтракавший луковицами и корешками. Его удивляло только то, что Тир до сих пор не входил в озерко и не выбрасывал оттуда форелей, потому что еще не знал, что не во всякой воде водилась рыба. Почуяв нетерпение, он отправился на рыбную ловлю сам и поймал черного жесткокрылого водяного жука, который вцепился ему в нос своими острыми, как иголки, щупальцами так, что ему пришлось даже завизжать от боли. Было уже, вероятно, десять часов, и для медведя этот залитый солнцем резервуар становился уже как бы раскаленной печью, когда Тир разыскал между скалами близ водопада такое место, в котором было так холодно, как в старом погребе, доверху набитом льдом. Это была миниатюрная пещера, и все ее почерневшие стены были мокры и липки от таявшего снега, проникавшего в нее с горных вершин. Это было самое любимое место для Тира в июле, но Мускве оно представлялось мрачным и угрюмым. Часа через два он оставил Тира в его холодильнике и занялся исследованием предательских закраин, которые к нему вели. Несколько минут все шло хорошо, но затем он ступил на покрытый зеленой плесенью камень, по которому сбегала тонкой струей вода. Она спускалась по этому камню уже целые века и так отшлифовала его, что его поверхность стала гладка, как зеркало, и так скользка, точно была намазана салом. Мусква поскользнулся, и не успел он даже опомниться, как летел в озеро с высоты ста футов. Он все скатывался и скатывался вниз, ударяясь о мокрые камни и прыгая в миниатюрном водопаде, как резиновый мячик. У него захватило дух. Он ничего не мог видеть и сообразить от ослеплявшей его воды и от ударов о камни, а скорость его падения вниз с каждым аршином все больше и больше увеличивалась. Во время полета ему удалось раз пять-шесть пронзительно крикнуть, – и это разбудило Тира.
В том месте, где вода стекала в озеро прямо с вершин гор, находился водопад высотой десять футов, и, попав в него, Мусква в один момент был отброшен в озеро, сразу на далекое расстояние от берега. Он шлепнулся в воду со страшным всплеском и скрылся. Он все шел и шел ко дну, где было так темно, холодно и страшно; затем тот предохранитель, которым природа снабдила его, наделив его толстым слоем жира, вынес его на поверхность, и он стал барахтаться на ней всеми четырьмя своими лапами. Это было его первое плавание в жизни, и когда он окончательно выбрался на берег, то едва держался на ногах и задыхался. Пока он лежал так в страшном испуге и старался отдышаться, к нему сошел со скал Тир. В свое время мать дала Мускве звонкую пощечину, когда он напоролся лапой на иглу дикобраза. Вообще она отсыпала ему пощечины за всякую случайность, потому что считала их лучшим лекарством. Применяемое к медвежатам воспитание главным образом заключается в пощечинах. Отшлепала бы Мускву мать и сейчас. Но Тир только обнюхал его, нашел, что все обстояло благополучно, и принялся за выкапывание корешков.
Не успел он выкопать и одного, как вдруг неожиданно остановился. Целые полминуты он простоял неподвижно, как статуя. Мусква вскочил и стряхнул с себя воду. Потом прислушался и он. Оба услышали какой-то странный звук. Медленно, грациозным движением гризли поднялся на задние лапы во всю свою высоту. Он посмотрел на север, насторожил уши вперед и задвигал ноздрями, чтобы лучше чуять. Но запаха не донеслось никакого; он только услышал. Через высоты, которые окружали его и Мускву, до него доносился отчетливый звук, совершенно новый для него и не слыханный им ни разу в жизни. Это был лай собак.
Целые две минуты Тир простоял на задних лапах, не двинув ни одним мускулом своего громадного тела и только шевеля ноздрями. В глубокой котловине среди высоких гор было мудрено определить в точности этот звук, и потому Тир тотчас же опустился на все четыре ноги и бросился к зеленому подъему с южной стороны, на вершине которого в истекшую ночь отдыхали козы. Мусква не отставал от него.
Поднявшись на сто ярдов, Тир остановился и стал оглядываться по сторонам. Опять он поднялся на задние лапы; теперь и Мусква тоже стал смотреть на север. Вдруг порыв ветра совершенно ясно донес до них лай собак. Менее чем в полумиле от них гончие Лангдона уже бежали к ним по горячему следу. Они лаяли с крайним ожесточением, из чего следовавшие за ними в четверти мили Брюс и Лангдон поняли, что они уже были недалеко от добычи. Но еще более, чем их, этот собачий лай взволновал самого Тира. Снова инстинкт подсказал ему, что в его владения ворвался еще новый, неведомый доселе враг. Он не испугался. Но инстинкт повелел ему отступать, и он отправился еще выше и добрался до такой высоты, где было все так изломано и исковеркано, что трудно было стоять.
Здесь он стал ожидать. Какова бы ни была эта угроза, в чем бы она ни состояла, но она придвигалась к нему с быстротой ветра. Они уже могли слышать, как она, эта угроза, потянулась через высоты, загораживавшие собой котловину от долины. Хребет этих высот находился на одном уровне с глазами Тира, и, взглянув туда, он увидел, что передовая собака уже взобралась на этот хребет и остановилась, обрисовавшись силуэтом на фоне неба. Тотчас же прибежали и другие, и не прошло и тридцати секунд, как все они уже стояли на самой вершине, алчно смотрели вниз, в котловину, из которой еще так недавно вышли Тир и медвежонок, и нюхали насыщенный их запахом воздух, который все еще ее наполнял. В течение этих секунд Тир, не шевелясь, наблюдал за своими врагами, тогда как в глубине груди у него уже клокотал низкий ужасный рев. Он продолжал отступать до тех пор, пока стая гончих не сбежала с горы в самую котловину и не залаяла снова. Но это вовсе не было бегство. Он не боялся нисколько. Он шел вперед, а идти и идти все вперед – было его назначением. Он не искал ссоры. Он не имел даже желания защищать вот этот свой лужок и вот это маленькое озеро у подошвы горы. К его услугам были еще другие луга и другие озера, а он по самой природе своей был не из драчунов. Он продолжал зловеще ворчать, и в душе у него стал то и дело медленно копошиться глухой гнев. Он старался скрыться между скал; он перелезал через громадные гряды камней; он протискивался между валунами величиной с полдома. Но он ни разу не пошел там, где не мог бы следовать за ним Мусква. Однажды, когда он стал вскарабкиваться с закраины на выдавшийся вперед утес, который находился выше его, и увидел, что Мусква не мог взобраться на него, – он спустился обратно и пошел другой дорогой.
Лай собак раздавался теперь в самой глубине котловины. Затем он стал быстро подниматься кверху, точно на крыльях, и Тир понял из этого, что собаки поднимались уже по зеленому скату. Он остановился опять; в это время ветер донес до него их запих, сильный и крепкий. Это был запах, от которого в его громадном теле напрягался каждый мускул и зажигался такой странный огонь, который стал жечь его, точно раскаленная печь. Вместе с запахом собак до него долетел также и запах людей.
Он отправился еще выше и теперь уже гораздо скорее, а веселый, пламенный лай собак стал раздаваться, казалось, еще ближе, менее чем в ста ярдах от него, когда он выбрался наконец на небольшую открытую площадку среди диких, в беспорядке навороченных камней. Со стороны горы там возвышалась стена, поднимавшаяся совершенно перпендикулярно. В двадцати футах с другой стороны был отвесный обрыв глубиной сто футов, так что дороги дальше вовсе не было, за исключением только тропинки, настолько узкой, что по ней едва ли мог бы пройти такой большой зверь, как Тир. Эта дорога была преграждена громадным камнем, который оторвался от плеча горы и упал на нее. Гризли подвел Мускву как раз к этому камню, толкнул его в щель, которая образовалась при его падении, и вдруг повернулся к нему задом и загородил его собой, так что Мусква оказался позади него. Перед лицом опасности, которая уже нависла над ними, медведица-мать наверное спрятала бы Мускву где-нибудь в щели, образовавшейся в каменной стене. Тир же ограничился этим. Он сам лично выступил против опасности, которая была уже на носу, и поднялся на задние лапы.
Свора гончих ворвалась с лаем и с высунутыми языками. С ревом Тир сам бросился на них. Он стал широко размахивать правой лапой взад и вперед, и Мускве показалось, будто он хотел подобрать под себя сразу половину стаи. Он раздробил спину самой передней собаке. У второй он оторвал голову так, что ее дыхательное горло заболталось в воздухе, точно разорванная пополам красная веревка. Убитая собака покатилась вперед, и прежде чем остальные собаки успели оправиться от паники, он нанес третьей из них такой удар, что она перелетела через край пропасти и покатилась по камням вниз на сто футов. Все это произошло в течение всего какой-нибудь полминуты, и в эти полминуты остальные девять собак были рассеяны в разные стороны. Гончие Лангдона были отличными бойцами. Все они до последней были хорошо натасканы, и Брюс и Метузин добились от них того, что, когда их поднимали за уши, они не издавали ни малейшего визга. Трагическая судьба трех их товарищей испугала их не более, чем нападение их самих испугало Тира. С быстротою молнии они закружились вокруг гризли, припадая на передние лапы, чтобы быть готовыми отпрыгнуть в сторону или назад в случае неожиданного выпада с его стороны, и залаяли такими голосами, отрывочными и полными страсти, по которым охотники безошибочно могли бы узнать, что их дичь уже затравлена. Их дело – утомить и измучить свою жертву, замедлить ее побег и останавливать ее снова и снова, пока наконец не явятся их хозяева, чтобы ее прикончить совсем. Это представляет собой самый настоящий и захватывающий спорт и для медведя и для собак. Человек, который является с ружьем, уже кончает дело простым убийством.
Но если у собак были свои уловки, то у Тира были также свои. После трех или четырех тщетных атак, во время которых гончие счастливо увертывались от него, благодаря своей исключительной быстроте, он медленно стал отступать к громадному камню, за которым притаился Мусква, и по мере того, как он отходил от собак, они наступали на него. Они разлаялись еще больше, и очевидная неспособность Тира отогнать их прочь или разорвать их на куски окончательно перепугала Мускву, так что он неожиданно повернулся и бросился в щель, зиявшую позади него в камне. Тир все продолжал и продолжал отступать, пока наконец не коснулся своими громадными бедрами этого камня. Тогда он стал оглядываться по сторонам, чтобы найти Мускву. Но от Мусквы уже и след простыл. Два раза Тир поворачивал в его сторону голову. После этого, убедившись, что Мусква уже убежал, он стал продолжать свое отступление, пока не добрался наконец до узенького прохода, который должен был послужить для него спасением. Теперь собаки лаяли уже как сумасшедшие. Слюна текла у них из ртов, шерсть на их спинах ощетинилась, и их свирепые клыки обнажились до самых десен. Все ближе и ближе они подбирались к нему, требуя от него, чтобы он остановился, чтобы бросился на них и сцепился с ними, если только мог, – и в своем увлечении оставляли за собой целые десятки ярдов открытого пространства. Тир измерил это пространство, как несколько дней тому назад измерил расстояние между собою и молодым карибу. А затем, даже не заворчав в предостережение, он с такою неожиданностью бросился на них, что они с диким ужасом за свою жизнь пустились от него бежать. Тир не остановился. Он все наступал вперед. Ему удалось схватить последнюю собаку, он задавил ее лапой, и когда и она тоже была разодрана на куски, то гончие стали издавать такие крики ужаса, что их услышали даже Брюс и Лангдон, которые в это время, задыхаясь и чуть не падая от усталости, уже поднимались к ним из котловины. Тир опустился на живот, и так как собаки залаяли на него с новой яростью, то он продолжал раздирать свою жертву на части до тех пор, пока вся скала не оказалась испачканной ее кровью, волосами и внутренностями. Тогда он поднялся на ноги и опять стал искать Мускву. Медвежонок, свернувшись в клубочек, лежал в глубине трещины и дрожал всем телом. Возможно, что Тир был убежден, что он убежал уже на гору, иначе он не стал бы тратить время на отступление с поля сражения. Он опять почуял в воздухе запах. Это приближались Брюс и Лангдон, все в поту, и этот запах их пота и ударил ему прямо в нос.
Минут с десять Тир не обращал внимания на восьмерых собак, лаявших уже у самых его ног, и только то и дело останавливался и оглядывался по сторонам. По мере того как он продолжал свое отступление, гончие становились все наглее, пока наконец одна из них не выскочила вперед и не всадила медведю в ногу своих зубов. Это повлекло за собой то, чего собаки не могли добиться лаем. Заревев во второй раз, Тир повернулся и, бросившись стремглав на собак, гнался за ними целые пятьдесят ярдов назад, так что, благодаря этому, пропали даром драгоценные пять минут, прежде чем он мог возвратиться обратно и продолжать подниматься к самому плечу горы. Дуй ветер в другом направлении, и свора гончих торжествовала бы свою победу, но с каждым разом, как Брюс и Лангдон выигрывали расстояние, ветер предостерегал Тира тем, что доносил до него теплый запах от их вспотевших тел. И гризли все время старался не уклоняться от этого ветра. Он мог бы добраться до вершины горы гораздо легче и скорее обходными путями, но тогда ветер дул бы гораздо ниже его. Пока этот ветер доходил до его обоняния, он еще мог рассчитывать на спасение даже и в том случае, если бы охотники догадались, в чем состоял его план бегства, и, бросившись ему наперерез, преградили бы ему дорогу.
Целых полчаса понадобилось ему для того, чтобы выбраться на гребешок скалы, и отсюда-то он и пустился бежать так, что оставил собак в трехстах ярдах позади себя. В течение почти трех минут он отчетливо вырисовывался на фоне горы, а последнюю минуту из этих трех он, точно силуэт, обрисовывался на белом экране чистого, девственного снега, на котором не было ни кустарников, ни скал, какие могли бы скрыть его от глаз следивших за ним снизу охотников. Брюс и Лангдон увидели его в пятистах ярдах от себя и открыли по нему огонь. Тир услышал, как тотчас же над его головой с жалобным мяуканьем пролетела пуля, и только уже после этого до него долетел звук выстрела. Вторая пуля подняла брызги снега в пяти ярдах выше его, и он быстро отпрянул в сторону. Это еще более открыло его для прицела охотников. Тир услышал третий выстрел – и этим закончилось все. В то время, как на эти выстрелы все еще продолжало откликаться эхо в вершинах гор и в ущельях, что-то со страшной силой ударило Тира прямо по голове на пять дюймов выше и позади правого уха. Ему показалось, будто с неба свалилась на него дубина, и он повалился на землю, как колода. Это оказалось поверхностной царапиной, едва вызвавшей кровь, но на некоторое время выстрел оглушил Тира, как это бывает иногда с человеком, когда он получает удар в подбородок. Не успел еще он подняться с того места, на котором лежал, как собаки уже набросились на него и стали хватать его за горло, затылок и вцепляться зубами в его тело. С ревом он вскочил на ноги и стряхнул их с себя. Он вступил с ними в яростную борьбу, и до Лангдона и Брюса, которые стояли внизу с взведенными курками и отзывали собак, чтобы иметь возможность выстрелить в Тира в последний раз, донеслись их жалобные визги и вой. Шаг за шагом Тир пробивал себе дорогу наверх, ворча и ненавидя этих неистовых, обезумевших гончих, ненавидя запах человека, странный гром и сверкание из ружей молний – и даже самую смерть; а в пятистах ярдах внизу Лангдон отчаянно проклинал своих собак, которые так близко столпились вокруг зверя, что лишили его возможности стрелять. На самом гребне горы собаки сплошь заслонили собой Тира. Он стал спускаться по ту сторону гребня и исчез из виду. Собаки последовали за ним. Громадный медведь быстро уводил их за собой от человека, и лай их становился все слабее и слабее, пока они не убежали за ним совсем, чтобы многим из них не возвратиться назад уже более никогда.
Глава XVПопался!
Забившись в свою лазейку, Мусква слышал все последние звуки сражения на площадке. Трещина в камне была в виде латинской буквы V, и он вклинился в нее так плотно и глубоко, как только мог. Он видел, как после убийства четвертой собаки Тир ушел и открыл его убежище; он слышал, как застучали о камни когти на ногах Тира, когда он удалялся от него, и наконец понял, что Тир ушел от него совсем и что его враги последовали за ним. И все-таки он еще боялся вылезать из своей лазейки. Эти странные преследователи, которые прибежали сюда из долины, наполняли его смертным ужасом. Он вовсе не боялся Пипунаскуса; даже черный медведь, которого загрыз Тир, не испугал его так, как испугали эти красногубые, белозубые чудовища. Поэтому он оставался в своей трещине, забившись в нее так глубоко, как бывает вбит пыж в дуло ружья. До него еще доносился лай собак, когда около него послышались другие звуки, которые испугали его. На площадку из-за стены ворвались Лангдон и Брюс и при виде мертвых собак остановились, причем Лангдон вскрикнул от ужаса. Они находились от него не более чем в десяти шагах. В первый раз в жизни Мусква услышал человеческие голоса; в первый раз запах людского пота хлынул ему прямо в нос, и он часто задышал от страха. Тогда один из охотников стал прямо перед трещиной, в которой он скрывался, и он по-настоящему увидел перед собою человека. Это было для него впервые. Немного погодя, оба они тоже ушли.
Шаг за шагом Тир пробивал себе дорогу наверх, ворча и ненавидя этих неистовых, обезумевших гончих, ненавидя запах человека…
Вскоре затем он услышал выстрелы. После этого лай собак все более и более стал удаляться, пока наконец не смолк совсем. Было уже около трех часов – обычное время послеобеденного сна в горах, – и кругом установилась мертвая тишина. Еще долго Мусква не двигался с места. Он все время слушал. И ровно ничего не услышал. Новый страх стал овладевать им. А что, если он навеки потеряет Тира? Но с каждой минутой он все более и более надеялся, что Тир явится к нему обратно. Целый час еще он просидел в своей щели. Затем услышал: «прыг-прыг-прыг». Это выскочил маленький кролик на площадку, с которой его мог видеть Мусква, и стал обнюхивать одну из убитых собак. Это придало Мускве бодрости. Он исподтишка насторожил ушки. Затем он тихонько заскулил, точно умоляя это крошечное существо, которое находилось так близко от него в этот ужасный час одиночества и страха, чтобы оно отнеслось к нему дружелюбно и признало его несчастным. Дюйм за дюймом он стал выкарабкиваться из своей засады. Наконец из нее высунулась его круглая, всклокоченная голова и осмотрелась по сторонам. Кругом не было никого, он вылез и подошел к кролику. Застигнутый врасплох, кролик громко взвизгнул и шмыгнул к себе в норку, и Мусква снова остался один. Несколько времени он простоял в нерешительности и внюхивался в воздух, пропитанный тяжелым запахом крови, людей и Тира, затем он обернулся к горе и оглядел ее.
Он знал, что Тир ушел в том направлении; если бы у маленького Мусквы были ум и душа, то они были бы переполнены одним только желанием поскорее вернуть к себе своего большого друга и покровителя. Даже страх перед собаками и людьми был для него ничто в сравнении с опасением потерять Тира совсем. Ему не нужны были глаза, чтобы найти его след. Для этого у него было обоняние, которое сохранило густой, теплый запах гризли, и он торопливо, насколько хватало у него сил, зигзагами побежал за ним вдогонку на гору. Попадались места, пройти по которым было очень трудно для его коротких ног, но он был полон надежд и все превозмогал, подбодряемый еще теплым запахом Тира. Добрый час понадобился ему для того, чтобы добраться до голой поверхности горы, которая касалась уже вечных снегов. Было уже четыре часа, когда он принялся покрывать последние триста ярдов, отделявшие его от вершины горы. Он был убежден, что найдет там Тира. Но случилось так, что, когда он находился уже на полпути к вершине, Брюс и Лангдон вдруг появились из-за линии, соединявшей ее с небом, и он их вовсе не заметил; он даже и не ощутил их запаха, потому что ветер дул кверху, а не книзу. Не обратив внимания на их присутствие, он подошел к поясу снегов. С радостью он увидал и обнюхал громадные следы Тира на снегу и пошел по их направлению. А наверху его уже поджидали Брюс и Лангдон, притаившись и побросав ружья на землю и сняв с себя верхние куртки, чтобы лучше было действовать. Когда Мусква был от них уже меньше чем в двадцати ярдах, то оба они обрушились на него, точно лавина, и прежде, чем он успел повернуть назад, Брюс уже набросил на него свою куртку; Мусква вдруг погрузился в духоту и темноту и услышал над собой радостный и торжествующий смех своих врагов.
– Поймал! – закричал Брюс.
Под курткой Мусква стал биться, кусаться и ворчать, но Брюс крепко вцепился в него руками, а тем временем подбежал к нему со своей курткой и Лангдон. Не прошло и минуты, как Мускву связали, точно узел. Ноги и все тело его были так туго спеленаты, что он не мог двигаться. Голова его осталась на свободе. Это была единственная часть его тела, которая высовывалась из узла и которой он мог двигать, и так эта голова свирепо и в то же время смешно вертелась во все стороны, что оба охотника забыли о своих разочарованиях и о потерях за этот день и долго смеялись до слез. Затем Лангдон уселся по одну сторону Мусквы, а Брюс по другую, и оба набили свои трубки и закурили. Мусква не мог даже брыкнуться в отместку.
– Хорошие мы охотники, нечего сказать, – проворчал затем Лангдон. – Пойдемте же за гризли и покончим наконец это дело!
Он посмотрел на медвежонка. Мусква глядел на него такими жалостными глазами, что Лангдон молча и с недоумением просидел некоторое время без движения, а затем протянул к нему руку.
– Мишка, Мишка! – ласково заговорил он. – Славный Мишка!
Ушки Мусквы насторожились. Его светлые глазки заблестели, как зеркало, и уставились на него. Украдкой от Лангдона Брюс посмеивался и стоял в ожидании.
– Не кусайся, Мишка! Нет, нет, милый Мишка кусаться не будет! Мы не будем обижать Мишку!
В следующую затем минуту дикий вопль огласил вдруг все окрестные горы. Это Мусква своими острыми, как иголки, зубами хватил за палец Лангдона, и Брюс так громко и радостно расхохотался, что его смех распугал всю дичь на целую милю в окружности.
– Ах ты, чертенок! – проворчал Лангдон; а затем, высосав кровь из укушенного пальца, он тоже стал смеяться вместе с Брюсом. – Да он ловкий! Пальца ему в рот не клади! Мы назовем его Забияка. Честное слово, Брюс, с тех самых пор, как я попал в эти горы, я всегда хотел иметь вот такого медвежонка. Я его возьму с собой на родину! Не правда ли, какой он забавный?
Мусква переместил свою голову, единственную часть тела, которая не была так туго перетянута, как у мумии, и оглядел Брюса. Лангдон поднялся на ноги и оглянулся назад на гребень горы, сливавшийся с небом. Его лицо вдруг потемнело и стало печальным.
– Четыре собаки!.. – сказал он так, точно говорил это самому себе. – Три внизу и одна наверху.
Он помолчал с минуту и затем продолжал:
– Я не могу понять этого, Брюс. Ведь до сих пор они загнали для нас целых пятьдесят медведей, и ни одна из них не погибла.
Брюс в это время обвязывал Мускву вокруг тела ремнем, сделав при этом нечто вроде ручки, чтобы было удобнее его нести, как переносят обыкновенно с места на место ведро воды или окорок ветчины. Он поднялся, и Мусква закачался в воздухе у него на ремне.
– Мы наскочили на настоящего убийцу, – ответил он. – А хуже хищного гризли нет на всей земле зверя, в особенности, когда ему приходится с кем-нибудь вступать в борьбу или охотиться. Собаки никогда не справятся с ним, Джимми, и если скоро не стемнеет, то ни одна из них не вернется назад. Они перестанут гнать его только в темноте, если хоть одна из них еще уцелела. Старик уже почуял нас, и вы можете держать пари, что он уже понял, что свалило его тут на снегу. Он удирает от нас и удирает во всю мочь. Когда мы увидим его опять, то это будет уже в десяти милях отсюда.
Лангдон сходил за ружьями, и когда вернулся назад, то Брюс уже стал спускаться вниз, неся с собой на ремне Мускву. Несколько минут они простояли на площадке, залитой кровью, на том месте, где Тир расправился со своими мучителями. Лангдон нагнулся над собакой, у которой гризли оторвал голову.
– Это Бисквит, – сказал он, – а мы всегда считали эту собаку самой трусливой из всей своры. А две другие – это Джэк и Тобер. Фриц остался там, на горе. Три самые лучшие наши собаки, Брюс!
Брюс оглядел всю площадку и показал вниз.
– А там еще и другая, – ужаснулся он, – вся расшиблась, ударившись о гору! Джимми, это уже пятая!
Лангдон крепко стиснул кулаки и посмотрел вниз с края пропасти. Он протяжно просвистел. Брюс понял значение этого свиста. С того места, где они стояли, им была видна в ста футах ниже вывернутая кверху грудь собаки. Это была любимица Лангдона. Она была его другом.
– Это Дикси, – сказал он и в первый раз почувствовал гнев, и лицо его было бледно, когда он опять вернулся на площадку. – Недаром же я так хотел покончить с этим гризли теперь же! Слушайте, Брюс. Никакие быстроногие лошади не смогут умчать меня отсюда, пока я не убью его. Если понадобится, то я останусь здесь до самой зимы. Клянусь, что я убью его сам, если, конечно, он не удерет отсюда совсем!
– Он этого не сделает, – ответил выразительно Брюс, продолжая спускаться с Мусквой далее.
До сих пор Мусква находился в том покорном состоянии, которое всегда бывает следствием крайне безнадежного положения. Он напряг каждый мускул, чтобы двинуть передней лапой или задней ногой, но был так туго стянут, как никогда не была стянута мумия фараона Рамзеса. Но теперь ему стало приходить на ум, что если он будет раскачиваться взад и вперед, то его мордочка будет иногда касаться ноги его врага, и тогда он сможет пустить в дело свои зубы. Он улучил для этого минуту и сделал это в то время, когда Брюс широко шагнул с камня вниз, предоставив таким образом телу Мусквы на одну сотую секунды задержаться на том камне, с которого он сходил. В один миг Мусква укусил его. Это был удачный, глубокий укус, и если вопль Лангдона нарушил молчание на целую милю в окружности, то крик Брюса был по крайней мере громче раза в полтора. Это был дикий, самый отчаянный звук, который когда-либо доходил до слуха Мусквы, даже более ужасный, чем лай собак: медвежонок так испугался его, что тотчас же разжал свою хватку. Но… странная вещь. Эти удивительные двуногие существа вовсе не мстили. Один, когда он хватил его за палец, только несколько секунд уморительно поскакал на одном месте и помахал раненой рукой, а другой сел на камень и стал покачиваться взад и вперед, держась руками за живот, и, широко раскрыв рот, стал издавать какие-то странные шипящие шумы. Его спутник тоже остановился и стал издавать такие же шумы. Это было простым смехом, но Мусква вывел одно из двух заключений: или эти смешные чудовища не осмеливались вступать с ним в бой, или же были просто мирными животными, которые вовсе не имели намерения причинить ему зла. Но между тем они были очень осторожны и как только сошли в долину, то понесли его вдвоем, между собой, нацепив его на дуло ружья.
Было уже почти совсем темно, когда они подошли к группе можжевеловых кустов, освещенных костром в красный цвет. Это был для Мусквы его первый огонь. Тут же он в первый раз в жизни увидал и лошадей – необыкновенно страшных животных, величиной даже больше, чем сам Тир. Третий человек – индеец Метузин – вышел к охотникам навстречу и принял от них Мускву. Медвежонка положили на бок, глазами прямо на огонь, и когда один из охотников стал тянуть его за уши и при этом так сильно, что даже сделалось больно, другой нацепил на него ошейник и привязал к нему ремень за кольцо; другой конец этого ремня был привязан затем к дереву. Пока продолжалась эта операция, Мусква рычал и старался ухватить своих мучителей зубами. В следующую затем минуту его высвободили из куртки, и когда он встал на все свои четыре отекшие ноги, которые временно лишились всякой возможности бежать, то оскалил зубы и зарычал так свирепо, как только мог.
К его дальнейшему удивлению, это не произвело ровно никакого впечатления на всю эту странную компанию, за исключеним разве только того, что трое из них, в том числе и индеец, раскрыли свои рты и стали громко и непонятно шуметь, причем один из них кричал так же, как и тот поработитель, которого Мусква укусил за ногу при спуске с горы. Все это безгранично удивляло Мускву, так как он еще не понимал, что это был самый веселый смех.
Глава XVIПриручение Мусквы
К великому счастью Мусквы, все трое скоро отошли от него и начали чем-то заниматься вокруг костра. Он подумал, что теперь ему можно будет убежать, и стал тянуть и дергать ремень, к которому был привязан, до тех пор, пока чуть себя не задушил. В конце концов он пришел в отчаяние и, свернувшись калачиком у подошвы дерева, стал наблюдать за лагерем. Он находился от костра не далее чем футах в тридцати. Брюс мыл себе руки в тазу из брезента. Лангдон вытирал лицо полотенцем. Как раз у самого огня Метузин стоял на коленях, и с большой черной сковороды, которую он держал над угольями, доносились шипенье и шкворчанье жарившегося жирного оленьего мяса и восхитительнейший запах, какого никогда в жизни еще не ощущал Мусква. Весь воздух вокруг него был насыщен ароматом от каких-то очень вкусных вещей. Когда Лангдон окончил наконец вытирать лицо, он раскупорил какую-то штуку. Это было подсахаренное сгущенное молоко. Он вылил его из жестянки в плоскую чашку и подошел к Мускве. Медвежонок бросился было бежать от него, но это ему не удалось, так как его удерживал ремень, который чуть не своротил ему шею. А затем он вдруг неожиданно вскарабкался на дерево. К величайшему удивлению Лангдона, он сделал это так быстро, что тот только развел руками. Взобравшись на дерево, медвежонок стал ворчать на него и фыркать. Тогда Лангдон поставил чашку с молоком на землю в таком месте, чтобы, слезая с дерева вниз, Мусква невольно должен был на нее, хочешь не хочешь, натолкнуться. Оставаясь все время на привязи, Мусква еще долго просидел на дереве, и все время охотники не обращали на него ровно никакого внимания. Он видел, как они ели, и слышал, как они разговаривали и строили планы относительно новой кампании против Тира.
– После того, что случилось сегодня, – говорил Брюс, – мы должны взять его хитростью. Теперь уже нечего нам, Джимми, гоняться за ним. Так мы пропутаемся с ним до второго пришествия, и он все-таки нас проведет.
Он помолчал некоторое время и прислушался.
– Странно, – продолжал он, – что так долго не возвращаются собаки…
Он посмотрел на Лангдона.
– Это невозможно! – воскликнул натуралист, прочитав по взгляду Брюса то, о чем тот умолчал. – Вы думаете, Брюс, что медведь расправился и с ними?
– Я имел дело с очень многими гризли на своем веку, – ответил горец спокойно, – но с таким отчаянным не встречался еще никогда, Джимми; на той площадке он устроил заранее ловушку для наших собак, и ту собаку, которую он загрыз на вершине, он тоже взял хитростью. Он способен всех их загнать в какой-нибудь угол, и если это действительно произойдет…
Он многозначительно пожал плечами.
Лангдон опять прислушался.
– Если их осталось в живых хоть две-три, – сказал он, – то с наступлением темноты они все же должны были бы находиться уже здесь. Мне очень, очень грустно, что мы не оставили собак дома. Брюс несколько угрюмо усмехнулся.
– Превратности войны, Джимми, – сказал он. – Вы не пойдете на гризли с простыми дворняжками и должны быть всегда готовы к тому, чтобы рано или поздно всех их потерять. Мы нарвались не на таковского медведя, – вот и все. Он нас провел.
– Как это?
– Я разумею то, что он нас провел в открытой борьбе, а мы сдуру напустили на него собак. Если вам еще хочется поохотиться здесь, то я посоветовал бы вам всего две вещи, и самая лучшая из них – это уйти отсюда и выследить каких-нибудь других медведей.
Не успел он это сказать, как вдруг раздалось бряцанье цепей, которыми были спутаны лошади, пасшиеся на лугу, и их пугливое фырканье. Оба охотника вскочили на ноги.
– Собаки!.. – проговорил по-своему Метузин, и его темнокожее лицо вспыхнуло при свете костра от возбуждения.
– Да, ты прав, – подтвердил Брюс. – Это действительно собаки! И он тихонько стал посвистывать.
Вскоре послышалось в ближайших кустах движение, и почти тотчас же в освещенное костром пространство вбежали две собаки. Они тотчас же поджали хвосты, поползли на животах и распростерлись у ног охотников. Вслед за ними подползли еще третья и четвертая. Они уже не походили на тех, какие утром вышли на охоту. Бока у них втянуло, мускулистые спины обвисли, они едва стояли на ногах и выглядели так, точно их побили. Весь пыл их прошел, и они имели вид высеченных дворняжек, знавших, за что их побили. Вышла из мрака и пятая; она хромала и волочила переднюю лапу. Голова и шея у одной из других собак были все в крови, и она окривела на один глаз. Все они легли на животы, точно ожидая над собой приговора.
«Мы провинились, – казалось, хотели они сказать. – Мы потерпели поражение, и вот все, что от нас осталось».
Брюс и Лангдон молча смотрели на них. Они прислушивались и ждали. Но больше уже не явилось ни одной. Тогда они переглянулись.
– Еще двух нет… – сказал Лангдон.
Брюс порылся в корзинах и в брезентах и достал оттуда привязи для собак. Сидя на дереве, Мусква дрожал всем телом. Всего в каких-нибудь пяти-шести аршинах от себя он опять увидел зубастую свору, которая атаковала Тира и загнала его неведомо куда. Людей он уже не боялся. Они не старались причинять ему зла, и он уже перестал оскаливать на них зубы и ворчать, когда они подходили к нему близко. Но собаки представлялись ему чудовищами. Они осмелились нападать даже на Тира. Они могли бы даже загрызть его, если бы он не убежал. Дерево, к которому был привязан Мусква, было елкой средней величины, и он сидел в развилине между двух ветвей, футах в пяти над землей, когда Метузин подвел к нему одну из собак. Гончая увидела его и сделала к нему такой прыжок, что конец привязи выскочил из руки индейца. В один миг она была уже около самого Мусквы. Только что она собиралась сделать второй прыжок, как Лангдон бросился вперед со страшным криком, схватил собаку за ошейник и концом ремня стал наносить ей звонкие удары. Затем он отвел ее в сторону.
Этот акт более, чем когда-либо, удивил Мускву. Человек – и вдруг спас ему жизнь. Он бил это чудовище прямо по красной морде и по белым зубам, и всех других собак тоже оттащили за ремни от Мусквы подальше. Возвратясь опять к дереву, человек остановился перед Мусквой и заговорил с ним. Он протянул даже к медвежонку руку, на очень близкое расстояние, и тот не укусил его. Затем по всему телу Мусквы пробежала какая-то странная, неожиданная дрожь. Когда он чуть-чуть отвернулся в сторону, то Лангдон смело положил руку на его пушистую голову. И от этого прикосновения Мусква вовсе не почувствовал боли! Даже его мать никогда так нежно не прикасалась к нему своей лапой! И в течение ближайших десяти минут Лангдон раз десять гладил его. В первые три или четыре раза Мусква оскаливал два ряда своих белых зубов, но не издавал ни звука. А постепенно перестал оскаливать и зубы.
Тогда Лангдон отошел от него и затем вскоре же возвратился к нему с куском жареной оленины. Он протянул его к самому носу Мусквы. Мусква почувствовал запах оленины, но отвернулся от нее, и тогда Лангдон положил ее около чашки под деревом и вернулся к Брюсу, который в это время курил.
– Дня через два он станет уже есть из ваших рук, – сказал Брюс.
Вскоре весь лагерь успокоился. Лангдон, Брюс и индеец завернулись в одеяла и тотчас же заснули. Огонь все угасал и угасал. Скоро остались одни только тлевшие головешки. Сова негромко крикнула в лесу. Шум долины и гор не нарушал, а дополнял ночную тишину. Звезды засветили ярче. Издалека Мусква услышал, как где-то свалился с горы камень и покатился вниз. Теперь уж нечего было бояться. Все затихло и спало, кроме него одного, и он очень осторожно стал слезать с дерева. Он спустился до его подошвы, сорвался с него и чуть не попал в чашку со сгущенным молоком, хотя часть его все-таки прыснула ему прямо в морду. Невольно он высунул язык и стал облизываться: сладкая, липкая жидкость показалась ему неожиданно вкусной. Целые четверть часа он облизывался. А затем, точно для него стал сразу ясным секрет этой восхитительной амброзии, его маленькие глазки жадно уставились на оловянную чашку. С соблюдением всех правил стратегии и с большою осторожностью он обошел вокруг посуды раз, затем и другой, причем каждый мускул в его теле был в таком напряжении, точно он ежесекундно готов был отпрянуть от нее прочь. Наконец его нос коснулся густой, восхитительной жидкости, налитой в чашку, и он не оторвался от нее до тех пор, пока не вылизал ее до последней капли.
Это сгущенное молоко сыграло самую главную роль в приручении Мусквы. Оно послужило связующим звеном в маленьком мозгу медвежонка. Он знал, что одна и та же рука и гладила его ласково по голове и поставила эту странную, удивительную жидкость у подошвы дерева, что эта же самая рука предлагала ему мясо. Он не ел мяса, а только облизал внутренность чашки так, что она засверкала при свете звезд, как зеркало.
Несмотря на молоко, ему все еще хотелось убежать, хотя его усилия в этом направлении уже не были так яростны и безрассудны. Опыт научил его, что было бесполезно прыгать и тянуть за конец ремня, и поэтому он стал разгрызать свою привязь. Жуй он ее на одном и том же месте – и к утру он был бы уже свободен, но когда челюсти у него утомились, он принялся отдыхать. Когда же вновь взялся за свою работу, то стал грызть уже на новом месте и у него не вышло ничего. К полуночи у него уже болели все десны, и он решил, что из его работы не выйдет ничего, и бросил ее. Сев у самого дерева, готовый вскарабкаться на него при первой же опасности, он стал ожидать рассвета. За всю ночь он не заснул ни на одну минуту. Хотя он уже и не боялся так, как раньше, но он чувствовал себя страшно одиноким. Он потерял Тира и плакал так тихо, что его не услышали бы люди даже в том случае, если бы проснулись. Если бы пришел к нему сюда Пипунаскус, то он встретил бы его с распростертыми объятиями.
Наступило утро, и Метузин первый выполз из своих одеял. Он развел костер, и это разбудило Брюса и Лангдона. Одевшись, Лангдон отправился к Мускве и когда увидел, что вся чашка вылизана начисто, то пришел в восторг и обратил на это внимание и других. Мусква опять взобрался в развилку дерева и опять позволил Лангдону гладить себя. Затем Лангдон принес из своих запасов еще одну жестянку и вскрыл ее тут же, подле Мусквы, так что он мог видеть, как желтоватая жидкость выливалась из нее в чашку. Лангдон поднес ее прямо к нему, так что молоко коснулось его носа, и Мусква никак не мог удержаться, чтобы не лизнуть его. И не прошло и пяти минут, как он уже вылакал все молоко до дна прямо из руки Лангдона. Но когда пришел полюбопытствовать Брюс, то он оскалил на него зубы и заворчал.
– Медвежата приручаются скорее, чем собаки, – сказал Брюс немного позднее, когда они уже завтракали. – Не пройдет и двух-трех дней, Джимми, как этот будет бегать за вами, как щенок.
– Да я и сам полюбил его, – ответил Лангдон. – Что вы мне как-то рассказывали про медведей Джемсона, Брюс?
– Джемсон жил, – ответил Брюс, – настоящим отшельником, доложу я вам. Только два раза в год он спускался с гор за хлебом. Целые годы с ним жил громадный медведище, вроде того, на которого мы вчера охотились. Он взял его к себе еще маленьким медвежонком, а когда мне привелось увидеть его, то в нем уже было не менее двадцати пяти пудов, и он всюду следовал за Джемсоном, как собака. Даже ходил с ним на охоту, и спали они вместе у костра. Джемсон любил медведей и за всю свою жизнь не убил ни одного.
Лангдон молчал. Затем через несколько времени он сказал:
– И я начинаю их любить, Брюс. Не знаю еще почему, но что-то в медведях есть такое, за что их обязательно полюбишь. Возможно, что, кроме того, который загрыз наших собак, я не убью уже больше ни одного. Я почти уверен, что этот медведь будет моим последним.
Вдруг он всплеснул руками и с горечью продолжал: – И только подумать, что во всей Канаде нет провинции, нет такого закоулка, где бы для медведя было «запретное время». Это ужасно, Брюс. Ведь медведи причислены к вредным животным, и их можно убивать во всякое время года. Их даже можно выкапывать прямо из берлоги вместе с медвежатами, и – мне даже стыдно говорить об этом – я сам помогал выкапывать их! Мы звери, Брюс! Иногда я даже думаю, что великий грех носить ружье. И все-таки – убиваю.
– Это в нашей крови, – усмехнулся Брюс. – Найдите-ка, Джимми, такого человека, который не любил бы смотреть, как животные умирают! Какая материнская душа не возрадуется, что ее сын имел на охоте успех? Стоит только издохнуть лошади или человеку погибнуть от свалившегося на него камня или от налетевшего на него поезда, как уж целая толпа собирается, чтобы взглянуть на погибших хоть одним глазком. Да, Джимми, если бы не существовало законов, запрещающих убивать один другого, то мы, люди, убивали бы своих ближних из-за одного только удовольствия! Уверяю вас. Убивать – это у нас врожденное стремление.
– Это в нас атавизм, – задумчиво произнес Лангдон. – Но, как бы то ни было, ведь нам-то самим не очень нравится, когда на войне выбивают сразу целое поколение, а то и два. Может быть, вы и правы, Брюс. Ввиду того что закон запрещает нам убийства по желанию, очень возможно, что сама природа посылает нам иногда войны, чтобы временно удовлетворить нашу кровожадность. Но смотрите! Что это с нашим медвежонком?
Мусква сорвался со своей развилки и повис на ремне так, точно его повесили. Лангдон подбежал к нему, смело схватил его голыми руками, приподнял, перекинул через сук и опустил на землю. Мусква не укусил его и даже не заворчал.
Брюс и Метузин на весь тот день ушли далеко от лагеря, к западу, чтобы поразведать относительно охоты в горах, и Лангдон остался дома один лечить себе колено, которое он расшиб о камень и которое сильно разболелось. Большую часть времени он провел в обществе Мусквы. Он раскупорил жестянку с вареньем, и около полудня медвежонок уже ходил за ним вокруг дерева, стараясь дотянуться до жестянки, которой тот его к себе подманивал. Затем он сел, и Мусква стал сам тянуться к нему за вареньем. В том возрасте, в каком тогда находился Мусква, он легко и привязывался и начинал доверять. Маленький черный медвежонок во многом похож на двуногого ребенка с пухлыми, розовыми щеками; он любит молоко, сласти и не прочь прикорнуть к любому живому существу, которое относится к нему хорошо. Это самое привязчивое и достойное любви из всех четвероногих – кругленькое, мягкое, пушистое и до того забавное, что любого человека приведет в самое веселое настроение. Несколько раз в течение этого дня Лангдон смеялся чуть не до слез, в особенности, когда Мусква стал вскарабкиваться по его ноге, чтобы только дотянуться до варенья. Что же касается Мусквы, то он положительно помешался на варенье. Он уже позабыл о том, что когда-то его мать кормила его разными вкусными вещами и что Тир ловил для него рыбу, которая казалась ему тогда самым лучшим кушаньем на свете. К вечеру Лангдон отвязал от дерева Мускву и повел его на прогулку к ручью. Он захватил с собой и варенье и каждые пять шагов останавливался и потчевал им медвежонка. А полчаса спустя он уже совсем бросил ремень и шел к лагерю, не держа на привязи Мускву. И Мусква следовал за ним сам! Это было для Лангдона целым триумфом, и его охватила такая радость, какой он не испытывал еще никогда за всю свою жизнь на лоне природы.
Было уже поздно, когда вернулся Метузин; он очень удивился, что Брюса до сих пор еще не было. Наступила темнота, и они развели костер. Час спустя, когда они уже кончали ужинать, явился Брюс и что-то принес с собой за плечами. Он сбросил свою ношу на землю около того дерева, за которым сидел, спрятавшись, Мусква.
– Мех как бархат, – сказал он, – а мясо мы отдадим собакам. Я подстрелил его прямо из револьвера.
Он сел и принялся за еду. Немного времени спустя Мусква осторожно подкрался к трупу, который лежал комочком всего только в трех или четырех футах от него. Он обнюхал его, и какая-то странная дрожь пронизала его всего. Затем он потыкал носом в мягкий мех, еще не успевший остыть, и тихонько заскулил. А вслед за тем спрятался и точно замер.
Потому что тем, что Брюс принес в лагерь и свалил у подошвы его дерева, оказалось мертвое тело маленького Пипунаскуса!
Глава XVIIСнова Тир
В эту ночь к Мускве возвратилось безграничное одиночество. Брюс и Метузин так устали от лазания по скалам, что скоро же улеглись спать, и Лангдон последовал их примеру, оставив Пипунаскуса там, где сразу же свалил его Брюс. После открытия, которое заставило так сильно забиться сердце Мусквы, он почти не шелохнулся. Он не знал вовсе, что такое смерть или что она означала, а Пипунаскус был еще такой теплый и мягкий, что можно было предполагать, что через несколько времени он зашевелится. Теперь уже он вовсе не хотел с ним драться. Опять стало кругом очень-очень тихо, звезды высыпали на небе, и костер горел внизу, но Пипунаскус все не двигался. Мусква стал тихонько толкать его носом и тянуть за шелковую шерстку, и когда он делал это, то тихонько плакал. Казалось, он хотел этим сказать: «Я уже не буду больше обижать тебя, Пипунаскус! Вставай! Будем друзьями!»
Но Пипунаскус все не двигался, и Мусква наконец потерял всякую надежду его разбудить. Все еще стараясь своим плачем показать своему маленькому, толстенькому врагу, как ему грустно, что он гонялся за ним по зеленому лугу, он тесно прижался к Пипунаскусу и через несколько времени заснул.
Лангдон первый пробудился утром и, сразу же отправившись посмотреть, как провел ночь Мусква, он вдруг остановился в удивлении и целую минуту простоял без движения, а затем низким голосом и как-то странно вскрикнул. Мусква и Пипунаскус лежали, тесно прижавшись один к другому, как если бы оба одинаково были живы, причем Мусква устроился так, что одна из лап мертвого медвежонка обнимала его.
Лангдон не спеша возвратился к тому месту, где спал Брюс, и через две минуты, протирая глаза, Брюс уже шел за ним назад. Увидев медвежат, он тоже удивился, и оба они посмотрели друг на друга.
– Собачье мясо, – проговорил, задыхаясь, Лангдон. – Вы принесли его сюда, чтобы кормить им собак! Эх!.. Стоило убивать!..
Брюс не ответил. Лангдон больше не сказал ничего, и целый час после этого они не разговаривали. Тем временем пришел Метузин и оттащил Пипунаскуса прочь и вместо того, чтобы содрать с него шкуру и мясо отдать собакам, положил его в яму на берегу ручья и засыпал его песком и завалил камнями. Так Брюс и Лангдон отдали Пипунаскусу последнюю честь.
В этот день Метузин и Брюс опять отправились в горы. Горец принес с собой куски кварца с несомненным содержанием золота, и они возвратились за инструментами для промывки. Лангдон продолжал приручать Мускву. Несколько раз он подводил его к собакам, и когда они рычали на медвежонка и начинали рваться вперед со своих привязей, то он хлестал их, чтобы они поняли наконец, что, хотя Мусква и медвежонок, тем не менее они не должны его обижать. В полдень этого второго дня он окончательно спустил Мускву с ремня, и когда нужно было привязать его вновь, то на этот раз сделать это уже было вовсе не трудно. На третий и четвертый день Брюс и Метузин исследовали долину на запад от горного хребта и в конце концов пришли к заключению, что «блестки», которые они обнаружили, были простою слюдой и что надежды на богатство не было никакой. В эту четвертую ночь, темную от нависших туч и холодную, Лангдон попытался взять Мускву к себе под одеяло. Он ожидал беспокойства. Но Мусква пролежал так спокойно, точно котенок, и так уютно устроился около него, что не двигался уже до самого утра. Часть ночи Лангдон проспал, обняв его мягкое, теплое тело рукой.
По мнению Брюса, пора уже было возобновить охоту на Тира, но усиление боли в коленке у Лангдона разбило все планы охотников. Лангдон с трудом мог пройти четверть мили за один раз, а когда он стал влезать на седло, то это причинило ему такую боль, что ехать на охоту и верхом для него было совершенно невозможно.
– Еще два-три дня – и все пройдет! – старался утешить его Брюс. – А если мы еще подольше не будем трогать нашего старика, то от этого он сделается еще более беззаботным.
Последовавшие затем три дня не прошли для Лангдона без пользы и удовольствия. Мусква преподал ему столько познаний относительно медведей и, в особенности, медвежат, сколько он не смог бы постигнуть за всю свою жизнь, и он вносил в свою записную книжку заметки одну за другой почти беспрерывно. Собаки были переведены в группу деревьев за целые триста ярдов от места стоянки, и постепенно медвежонку была предоставлена полная свобода. Он даже вовсе не пытался убежать и скоро понял, что и Брюс с Метузином тоже были его друзьями. Но следовал он только за одним Лангдоном.
Утром на восьмой день, после поисков Тира, Брюс и Метузин поехали верхом в восточную долину, прихватив с собой и собак. Было прекрасное, светлое утро. Прохладный ветерок дул с северо-запада, и в девять часов Лангдон привязал Мускву к его дереву, сел на лошадь и тоже поскакал в долину. Он не имел намерения охотиться. Ему просто было приятно прокатиться и подышать чистым воздухом и посмотреть на удивительно красивые горы. Он проехал к северу около четырех миль, пока не наткнулся на широкий, отлогий подъем, по которому можно было перевалить через горный хребет на запад. Им овладело желание подняться и посмотреть по ту сторону горного хребта на другую долину, и так как колено теперь уже не очень беспокоило его, то он стал подниматься зигзагами и через полчаса был уже почти на самой вершине. Здесь он оказался уже в таких неудобных местах, что ему пришлось слезть с коня и продолжать путь пешком. На вершине горы он очутился на совершенно ровном, горизонтальном лугу, окруженном со всех сторон голыми стенами истрескавшихся от времени гор, и в четверти мили от себя мог видеть то место, с которого луг неожиданно обрывался вниз и спускался затем в долину, которую он искал.
Как раз на половине этой четверти мили луга вдруг оказалась рытвина, которой он не мог предвидеть, и потому, подойдя к самому ее краю, он неожиданно сорвался в нее и упал прямо на лицо. Здесь он пролежал минуты две без малейшего движения. Затем медленно поднял голову. В ста ярдах от него, собравшись вокруг небольшого водоема в низине, паслось стадо коз. Их было штук тридцать, а может быть, и больше; большинство – самки с козлятами. Во всем стаде Лангдон обнаружил всего только двух самцов. Целые полчаса пролежал он спокойно и все наблюдал. Затем одна из коз вдруг бросилась вместе с двумя своими козлятами в сторону, к горе; другая сделала то же. Заметив, что все стадо готово было последовать их примеру, Лангдон быстро поднялся на ноги и побежал к ним так быстро, насколько хватало у него сил. Увидев его перед собой, козлы, козы и козлята так и застыли от неожиданности на месте, точно были парализованы. Они стояли вполуоборот и с таким видом, точно у них не хватало сил броситься в бегство, а между тем он уже пробежал половину отделявшего его от них расстояния. Только тогда, казалось, к ним вернулся рассудок, и они в дикой панике помчались к подъему на ближайшую гору. Скоро их копыта застучали о булыжники и о шифер, и еще полчаса после этого Лангдон слышал, как из-под их ног срывались камни с вершин гор и утесов и дождем падали вниз. После этого они стали казаться со снеговой линии бесконечно малыми величинами.
Он пошел далее и еще через несколько минут уже смотрел вниз на раскрывавшуюся под ним другую долину. К югу от него эта долина была загорожена от его глаз громадным выступом плеча скалы. Она была не очень высока, и он стал вскарабкиваться на нее. Он почти уже достиг ее вершины, когда вдруг зацепился каблуком за кусок шифера и, падая, уронил ружье, которое с громким стуком ударилось о гранит. Он сам не пострадал, не считая легкой царапины на больном колене, но ружье его разбилось. Так как в лагере у него находилось еще два других запасных ружья, которые он привез с собой, то эта неприятность его не особенно огорчала, и он продолжал вскарабкиваться далее, пока не оказался наконец на гладкой, ровной площадке, огибавшей один из песчанистых выступов горы. Еще сто футов далее – и он оказался на самом краю этой площадки, срывавшейся вниз перпендикулярной стеной. Однако с этого места открывался удивительный вид на все широкое тянувшееся к югу пространство между двумя горными хребтами. Он сел здесь, достал трубку и, собравшись здесь отдохнуть, приготовился насладиться открывшимся перед ним великолепным видом.
В бинокль он мог видеть перед собой на целые мили, и то, что представилось его глазам, было девственной страной, в которой никогда не ступала нога охотника. Почти в полумиле от него медленно шествовало по зеленой травке через долину стадо карибу, направляясь к водопаду. Он видел под собой блиставшие на солнце крылья разных птиц. Через несколько времени, в добрых двух милях от себя, он заметил овец, пасшихся на чуть-чуть покрытых зеленью каменистых скатах. Он удивлялся в душе, как много еще таких неизвестных долин имеется на обширных пространствах Скалистых гор, которые тянутся на целые триста миль от моря и до степей и на целые тысячи миль с севера на юг. Сотни и тысячи миль! И каждая из таких долин сама по себе представляет особый мирок; мирок, наполненный своей собственной жизнью, своими озерами, ручьями и лесами, своими собственными радостями и трагедиями. В этой долине, на которую он смотрел с таким интересом, слышался тот же весенний шум и сиял тот же теплый, солнечный свет, что и во всех других долинах; и все-таки здесь было и что-то особое, свое. Медведи бродили по горам, и их можно было видеть, хотя и не совсем отчетливо, далеко на северо-западе, простым, невооруженным глазом. Это была совсем новая страна, с новыми радостями и новыми тайнами, и, сидя здесь один, захваченный очарованием, Лангдон совсем позабыл о времени и об еде. Он думал о том, что эти сотни и тысячи долин никогда не перестанут казаться для него новыми, что он может бродить здесь всю свою жизнь, переходя из долины в долину, и что каждая из них будет представлять для него свой собственный интерес, предлагая ему свои тайны, чтобы он разгадал их, и вскрывая перед ним свою интимную жизнь, чтобы он ее изучал. Для него они представляли заколдованную страну; они казались ему потусторонними, загадочными, как и сама жизнь, скрывавшими в себе богатства, которые дремали в них целые века, дававшими жизнь и приют бесчисленному количеству живых существ и требовавшими взамен их такого же количества покойников. И когда он окидывал взором все это залитое солнцем пространство, он задавал себе вопрос, какова же должна быть история этой долины и сколько бы понадобилось для нее томов, если бы стала рассказывать ее сама долина. Прежде всего – шум создания всего видимого мира; говорилось бы об океанах, сдвинутых с места, взбаламученных и откинутых в сторону еще в те далекие, не поддающиеся определению времена, когда не было ночи, а все время сиял один только сплошной день; затем вот там, где теперь пили воду из ручья карибу, вдруг забродили громадные, страшные чудовища, залетали колоссальные крылатые создания, полуптицы-полуживотные, и заслонили собой небо вот в тех самых местах, где теперь так высоко парит орел. А потом – новая глава, Великая Перемена, – описание того ужасного часа, когда земной шар вдруг завертелся вокруг своей оси и стали появляться ночи после дней, и весь тропический мир вдруг превратился в арктический, и народились новые законы жизни. Сколько, должно быть, времени прошло с тех пор, думал Лангдон, когда появился первый медведь и занял место мамонта, мастодонта и других чудовищных зверей, которые жили одновременно! Тот первый медведь был праотцом того самого гризли, которого он и Брюс собирались убить не позже как завтра.
Он так был погружен в свои думы, что даже не заметил, как позади него раздался какой-то звук. А затем он вдруг спохватился и вздрогнул, точно позади него раздались вздохи одного из тех чудовищ, которых он себе представлял. Он медленно обернулся, и в следующий затем момент ему показалось, что сердце у него остановилось и кровь застыла и перестала бежать у него по жилам.
Преградив ему отступление, не более чем в пятнадцати футах от него, широко разинув пасть и медленно покачивая справа налево головой, стоял и смотрел на своего застигнутого врасплох врага сам Тир, властитель гор!
Рука Лангдона невольно потянулась к изломанному ружью, и он понял, что теперь ему уже несдобровать.
Глава XVIIIПощада
Увидев перед собой громадного гризли, который смотрел на него в упор, Лангдон почувствовал, как у него захватило дыхание, и не крикнул, а от страха как-то закипел. В какие-нибудь десять секунд он пережил целые часы. Первое, что мелькнуло, было сознание беспомощности, полнейшего бессилия. Он не мог даже бежать, потому что позади него возвышалась стена; не мог спуститься и в долину, потому что с этой стороны срывалась пропасть в сто футов глубиной. Он обречен был на гибель. Он решил, что стоял лицом к лицу со смертью, и притом с такой ужасной, как та, от которой погибли собаки, – и что его жизнь уже сосчитана по секундам. Но в эти последние моменты он не растерялся от страха. Он даже заметил в глазах у гризли красноту, которая всегда появляется, когда медведь хочет мстить. Он видел облысевший шрам вдоль затылка, по которому прошлась его пуля. Он видел и то самое место, где другая его пуля прошла у Тира через плечо. И он пришел к заключению, по совокупности всех данных, что Тир умышленно преследовал его, что он нарочно шел за ним по пятам, чтобы запереть его в этой ловушке и в полной мере воздать ему за все, что тот ему причинил.
Тир сделал шаг вперед – всего только один шаг. А затем медленным, грациозным движением поднялся на задние лапы во весь свой рост. Даже теперь, вот в эту самую трагическую минуту, Лангдон подумал: «Как он великолепен!» Со своей стороны и он не двигался с места; он смотрел в упор на Тира и только старался поскорее придумать, что ему прежде всего надо будет делать, когда зверь двинется на него. Тогда он отскочит к самому краю и бросится в пропасть. Там, внизу, представлялся только один шанс из тысячи на спасение. Возможно, что, падая в пропасть, он успеет ухватиться за какой-нибудь выступ или повиснуть на скале.
А Тир!
Вдруг неожиданно он наткнулся на человека! Это было то самое существо, которое охотилось на него, то самое существо, которое ранило его, – и он был так близко от него, что мог достать до него лапой и задрать его! Но как же оно было теперь слабо и бледно, как дрожало от страха! Где же его странный гром? Куда девались его обжигавшие молнии? Почему оно не производит шума? Даже собака сделала бы теперь больше, чем это существо, потому что собака оскалила бы зубы, стала бы рычать и бросаться. А эта дрянь, которая называется человеком, даже ничего не может сделать! И великое сомнение вдруг стало закрадываться в массивную голову Тира. Да полно, могло ли действительно поранить его это дрожащее, безвредное, испуганное существо? Он чуял, что от него пахло человеком. Запах стоял кругом густой. И тем не менее от этого человека не исходило ровно никакого вреда.
А затем, так же медленно, Тир опустился на все четыре ноги. Он смотрел на человека в упор. Двинься, шелохнись Лангдон, – и он был бы мертв. Но Тир не был таким убийцей, как человек. Еще с полминуты он ждал, что его тронут или, по крайней мере, что ему погрозят. Но не случилось ни того ни другого, – и это его удивило. Он опустил нос к самой земле, так что Лангдон видел, как от его дыхания пыль стала разлетаться по сторонам. И еще после этого целые бесконечные и ужасные полминуты медведь и человек смотрели друг на друга. Затем медленно, полный сомнения, Тир повернул назад. Он рычал. Зубы у него были оскалены. Но все-таки для него не представлялось еще никакого повода вступать в борьбу, потому что этот скорчившийся от страха, прижавшийся к скале пигмей не выказывал ни малейшего намерения с ним сразиться. Тир знал, что дальше ему уже некуда идти, так как путь загораживала каменная стена. Будь здесь ход далее, то для Лангдона все могло бы обойтись совсем иначе. Но делать было нечего, Тир, не спеша, удалился в ту же сторону, откуда пришел, низко повесив свою громадную голову и, точно костяными кастаньетами, стуча на ходу о камни когтями: «клик-клик-клик»…
Только теперь стало казаться Лангдону, что он все еще дышит и что сердце у него опять бьется. Он громко зарыдал. Затем он хотел было идти, но ноги отказались ему повиноваться. Он переждал минуту, две, три; потом украдкой обогнул камень, вокруг которого обошел Тир. Но кругом уже не было видно ничего, и он стал шаг за шагом отходить обратно к лужку, все еще наблюдая и прислушиваясь и сжимая в руке сломанное ружье. Выйдя на открытое место, он спрятался за камень и в трехстах ярдах впереди себя увидел Тира, который, по-прежнему не торопясь, поднимался уже на горный кряж, чтобы спуститься с него в противоположную долину. Только тогда Лангдон отправился дальше, когда Тир показался уже на самом гребне и затем исчез по ту его сторону совсем. Когда же Лангдон добрался наконец до той площадки, на которой была привязана его лошадь, то Тира уже и след простыл. Лошадь все еще стояла там, где он ее оставил. И только взобравшись в седло, Лангдон почувствовал, что был наконец в полной безопасности. Тогда он стал смеяться, петь, проявлять подвижность, от радости дурить и, доехав наконец до долины, вспомнил о трубке и набил ее свежим табаком.
– Ах ты, громадный медведище!.. – проговорил он, и каждый фибр задрожал в нем от приятного возбуждения, когда он в первый раз услышал свой голос. – Какой же ты добрый! Ты – чудовище, но сердце у тебя более великодушное, чем у человека! Уж если б я так прижал тебя в угол, то убил бы наверняка. А ты, ты прижал в угол меня, – и все-таки подарил мне жизнь!
Он поехал прямо к лагерю. Он отлично понял, что этот случай в его жизни подвел окончательный итог той великой перемене, которая давно уже назревала внутри его. Он встретился с владыкой гор при таких обстоятельствах, при каких редко кто встречается с медведем; он стоял лицом к лицу со смертью, и в самую последнюю минуту четвероногий зверь, которого он так преследовал и увечил, вдруг оказался великодушнее его. Он знал, что Брюс этого не поймет, что он даже вовсе не сумеет его понять, но в нем-то самом этот день и этот час произвели такой переворот, значения которого он не забудет во всю свою жизнь. Теперь он был убежден, что с этой минуты уже никогда больше не будет охотиться на Тира и на других представителей его породы.
Он приехал к себе в лагерь, приготовил себе обед и когда ел вместе с Мусквой, то строил новые планы на последующие дни и недели. Он отправит Брюса назад, чтобы завтра же вернуть обратно Метузина, и больше уже никто из них не будет охотиться на гризли. Они отправятся на Скину, а возможно даже что и на Юкон, и постараются к первым числам сентября добраться до страны карибу, а оттуда уже выберутся к цивилизации со стороны прерий, которые начинаются от Скалистых гор. Он возьмет Мускву с собой. Когда они вернутся обратно к людям и в города, то будут большими друзьями. Но ему и тогда все еще не приходило в голову, каким ужасом это было бы для Мусквы.
Было два часа, а он все еще мечтал о новых и неизвестных еще экскурсиях на Дальний Север, как вдруг послышался шум, который его обеспокоил. В первые минуты он не обращал на него внимания, так как относил его к общему рокоту долины. Но шум медленно и настойчиво увеличивался и наконец заставил его подняться с места, где он лежал, прислонившись спиною к дереву, и выйти из леса, чтобы лучше слышать. Мусква следовал за ним, и когда остановился Лангдон, то остановился и он. Пытливо он насторожил свои ушки и обернулся к северу. Шум приближался именно оттуда.
Лангдон тотчас же узнал его, хотя и был того мнения, что его слух мог изменить ему. Это не могло быть лаем собак! В это время Брюс и Метузин должны находиться с собаками где-нибудь далеко отсюда к югу; по крайней мере, Метузин должен находиться там, хотя бы Брюс и возвращался обратно к лагерю! Звук сразу стал отчетливым, и Лангдон понял тогда, что не ошибся. Это действительно бежали по долине собаки. Что-то заставило Брюса и Метузина идти на север вместо того, чтобы возвращаться на юг. И собаки лаяли так ожесточенно, так пламенно, что он сразу же догадался, что они затравили какого-нибудь зверя. Во всей этой долине, вдоль ее и поперек, могло быть только одно живое существо, на которое Брюс мог бы напустить своих собак, – и этим существом был только громадный гризли!
Несколько времени Лангдон стоял и прислушивался. Затем он со всех ног бросился обратно к лагерю, привязал Мускву к дереву, схватил ружье и вновь оседлал лошадь. Не прошло и пяти минут, как он уже во весь дух скакал к тому хребту, где еще так недавно Тир пощадил его жизнь.
Глава XIXПоследняя борьба
Тир услышал собак, когда они были от него еще за целую милю. Были две причины, почему именно он теперь не старался убегать от них так, как делал это несколько дней тому назад. Одних собак он уже боялся не более, чем если бы они представляли собой стольких же барсуков, сколько было и их самих, или же большее количество сурков, которые посвистывали бы на него с камней. Он нашел их только горластыми, немного зубастыми и легко позволяющими себя убить. Его беспокоили не они сами, а то, что следовало за ними. Но сегодня он очутился вдруг лицом к лицу с тем, что принесло с собой в долину странный запах, который не сулил ему никаких обид, да и в нем самом не возбуждал желания убить. К тому же он разыскивал медведицу Исквао, – а человек не единственное животное, которое рискует своей жизнью из-за любви. После убийства последней собаки в конце того фатального дня, когда они преследовали его на горном перевале, Тир сделал как раз то самое, чего вовсе не ожидал от него Брюс, а именно: вместо того, чтобы продолжать путь на юг, сразу же свернул к северу и на третью ночь после драки и потери Мусквы снова наткнулся на Исквао. Как раз в сумерки этого вечера умер Пипунаскус, и Тир сам слышал, как Брюс резко выстрелил из револьвера. Всю эту ночь и все следующие сутки он провел с Исквао и затем расстался с ней опять. Когда он разыскивал ее в третий раз, то набрел на Лангдона и не успел он еще и принюхаться к ее запаху в воздухе, как уже услышал лай собак, гнавшихся по его следу.
Он шел к югу, что приближало его к лагерю охотников. Все время он старался держаться встречного ветра, чтобы не упустить запаха Исквао, и когда уже подходил к ней, то вместе с лаем собак до него уже вовсе не доносился ни их запах, ни запах двух человек, которые ехали за ними следом на конях. В другое время он стал бы выполнять свою любимую систему одурачивания, состоявшую в том, чтобы сворачивать то в одну сторону, то в другую и подлаживаться к опасности так, чтобы она всегда находилась впереди него. На этот раз, в стремлении к самке, он заявил об осторожности. Собаки находились от него уже менее чем в полумиле, когда он вдруг остановился, понюхал воздух и затем быстро побежал вперед, пока не уперся в крутизну. По отлогому скату горы к нему бегом спускалась Исквао.
Лай собак был уже близко и раздавался свирепо, когда Тир стал вскарабкиваться на подъем, чтобы вовремя подоспеть к медведице, которая уже выбивалась из сил. Исквао остановилась на минутку, они перенюхались носами, и затем она отправилась далее, заложив назад уши, угрюмая и злобная, угрожающе ворча. Тир последовал за ней и тоже заворчал. Он понял, что его супруга спасается от собак, и им снова овладел смертельный и медленно нарождающийся гнев, когда он стал подниматься вслед за нею на гору. В такие минуты его ярость становилась безгранична. Он был простым бойцом, когда его преследовали вообще, как это было неделю тому назад, когда он отбивался от собак, но если что-нибудь начинало угрожать его самке, то он превращался в демона, ужасного и беспощадного. Он все более и более старался отстать от Исквао и два раза обернулся назад, поднял высоко губы, оскалил зубы и выразил свое презрение к врагам раскатившимся, как гром, ревом. Когда он выбрался наконец наверх, то был уже в тени, падавшей от самой вершины горы, и Исквао в это время уже успела скрыться по ту сторону кряжа. То место, куда она ушла, представляло собою дикий хаос каменных громад и нагроможденных друг на друга масс камней, когда-то свалившихся с гор и расколовшихся на мелкие части. Тир поглядел наверх. Исквао засела в камнях и здесь рассчитывала принять сражение.
Собаки были уже недалеко от Тира. С громким лаем они покрывали уже последние остатки расстояния. Тир повернулся к ним лицом и стал их поджидать.
Всю эту сцену видел в бинокль Лангдон, находившийся от них в полумиле расстояния, и почти в ту самую минуту, когда собаки уже выскочили на открытое пространство. Полдороги на гору он проехал на коне; с этого же места он стал взбираться далее уже пешком и шел по гладко проторенной козами дорожке, держась на одной высоте с Тиром. С того места, где он остановился на минуту, он мог обозреть в бинокль всю расстилавшуюся внизу долину на целые мили кругом. Ему не понадобилось усилий, чтобы разглядеть, где в то время находились Брюс и индеец. Подъехав на лошадях к проходу, они сошли с них и, пока он старался уловить их опять, скрылись в глубине его. Опять Лангдон обернулся к Тиру. Собаки уже напали на гризли, и теперь для Лангдона было ясно, что гризли уже ни в коем случае не отделается от них, потому что они затравили его на открытом месте. Затем он увидел какое-то движение наверху, между скал, и тут-то, поняв, в чем дело, он даже вскрикнул, так как увидел Исквао, которая настойчиво вскарабкивалась на голую, остроконечную вершину горы. Он сразу же заметил, что это была медведица, и понял, что громадный гризли – ее супруг – остановился нарочно, чтобы защитить ее. И если собакам удастся задержать его здесь еще на десять или пятнадцать минут, то для Тира уже не останется больше ни малейшей надежды. Выбравшись из ущелья, выход из которого находился отсюда менее чем в ста ярдах, Брюс и Метузин явятся как снег на голову, и тогда будет беда.
Лангдон вложил бинокль в футляр и бросился бежать во весь дух по козьей тропинке. Около двухсот ярдов он пробежал довольно легко, а затем тропинка разветвлялась на тысячи других тропочек, бежавших во все стороны по скату горы, и, чтобы покрыть следующие пятьдесят ярдов, ему понадобились целые пять минут. Затем дорога стала еще тяжелее. Он бежал, задыхаясь, а еще через пять минут выступ горы совершенно скрыл от него Тира и собак. Когда он взобрался на выступ и сбежал с него по другую сторону на пятьдесят ярдов, ему неожиданно пришлось остановиться. Дальнейшее продвижение уже сделалось невозможным благодаря вертикальному обрыву. Он находился всего в пятистах ярдах от того места, где стоял Тир, спиной к скалам и обернувшись к собакам. Даже теперь, глядя отсюда на Тира, Лангдон ожидал, что Брюс и Метузин вот-вот покажутся из-за леса, и старался перевести дыхание, чтобы иметь возможность им крикнуть. Но ему вдруг пришло на ум, что если даже они и услышат его, то во всяком случае не поймут того, что он собирается им сказать. Брюс не догадается, что ему очень хотелось бы пощадить зверя, которого они преследуют вот уже две недели.
Тир отогнал от себя собак на добрых двенадцать ярдов к проходу, когда Лангдон быстро сполз со скалы назад. Был только один способ спасти Тира, если еще не поздно. Свора собак отступила на несколько ярдов поодаль – и Лангдон взял ее на прицел. Одна только мысль овладела им целиком – это или перестрелять всех собак, или же обречь Тира на смерть. Но разве Тир не пощадил его жизнь? И без малейшего колебания он нажал на курок ружья. Это был неудачный выстрел. Первая пуля взрыла землю и подняла облако пыли, не долетев до собак пятидесяти футов. Он выстрелил опять и промахнулся снова. Когда же раздался третий выстрел, то в ответ на него послышался резкий визг от боли, которого сам Лангдон не слышал, и одна из собак покатилась все далее и далее вниз по откосу.
Одни только ружейные выстрелы сами по себе не смутили бы Тира, но он увидел, как один из его врагов сразу же скорчился и покатился вниз под гору, – и медленно повернулся к камням, чтобы найти за ними безопасное место. Загремели четвертый и затем пятый выстрелы, и когда раздался последний, то собаки с лаем бросились уже к самому проходу, причем у одной из них оказалась простреленной нога. Тогда Лангдон вскочил на валун, оставив на нем ружье, и поднял глаза к линии соединения небесного свода с краем хребта. Исквао уже добралась до самой вершины. Там она остановилась ненадолго и посмотрела вниз. Затем исчезла из виду окончательно.
Теперь Тир уже был в безопасности от нападения, находясь между валунов и нагроможденных камней, и последовал за ней. Не прошло и двух минут после того, как он скрылся совсем, и в проходе показались Брюс и Метузин. С того места, где они остановились, можно было легко взять на прицел даже самую верхнюю линию хребта, но Лангдон вдруг стал кричать им во все горло, махать в возбуждении руками и указывать вниз. Тотчас же Брюс и Метузин поняли его жесты, несмотря на то, что собаки вновь побежали с яростным лаем к тем камням, меж которых проходил Тир. Охотники подумали, что с того места, где находился Лангдон, ему было виднее, куда именно ушел медведь, и что, быть может, им нужно сбежать вслед за ним вниз к долине. Только пробежав еще сто ярдов по откосу, они остановились и посмотрели опять на Лангдона, чтобы получить от него дальнейшие распоряжения. С своей высоты Лангдон указывал им на самый верх горы.
Тир в это время уже переваливал там через хребет. Как и Исквао, он остановился на минуту на самом гребне и бросил последний взгляд на людей.
И, видя его перед собой в последний раз, Лангдон замахал ему шляпой и закричал:
– Будь счастлив, товарищ! Счастливого пути! Прощай!
Глава XX«Прощай, Мусква!»
В эту ночь Лангдон и Брюс составляли свои новые планы, в то время как Метузин сидел поодаль, курил в глубоком молчании и иногда поглядывал на Лангдона с таким выражением, точно все еще никак не мог поверить тому, что случилось в этот вечер. С этих пор Метузин еще много лет будет без устали рассказывать своим детям, внукам и друзьям из своего племени, как однажды он охотился с белым человеком, который перестрелял всех своих собак, чтобы только спасти от них медведя гризли. Лангдон уже больше не был для него прежним Лангдоном, и после этой охоты Метузин понял, что не будет охотиться с ним больше уже никогда. Потому что Лангдон был теперь для него «кесквао». Что-то расстроилось у него в голове. Он съехал с крючка. Великий Дух отнял у него сердце и отдал его медведю гризли, – Метузин искоса поглядывал на него сквозь дым своей трубки. Это предположение еще более утвердилось в нем, когда он увидел, как Брюс и Лангдон принялись за устройство корзины-клетки, в которой должен был сопровождать их в далекие края медвежонок. Теперь уж он более не сомневался: Лангдон «рехнулся».
На следующее утро, едва только забрезжил свет, караван уже готов был отправиться в свой далекий путь на север, и Брюс и Лангдон направили свои стопы в ту долину, в которой они в первый раз встретились с Тиром. За ними живописно следовал караван, а позади всех шел Метузин. В своей клетке ехал и Мусква.
Лангдон был доволен и счастлив.
– Это была самая счастливая охота во всей моей жизни, – сказал он Брюсу. – Я никогда не буду жалеть, что мы подарили ему жизнь.
– На то вы и ученый, – почти с неуважением ответил ему Брюс. – Если бы на то моя власть, то его шкура давно бы уже покрывала спину Дисфаны. Каждый турист на линии железной дороги не пожалел бы за нее двухсот долларов и бросился бы на нее с руками и ногами.
– Но живой он для меня дороже нескольких тысяч, – возразил Лангдон и с этими загадочными словами попридержал коня, чтобы посмотреть, как ехал Мусква.
Медвежонок подпрыгивал и катался, как мяч, в своей корзине, точно молодой, неопытный турист, вздумавший ехать на спине слона. Посмотрев на него, Лангдон догнал Брюса и поехал рядом с ним опять. Раз пятнадцать в течение двух или трех следующих часов он навещал Мускву и каждый раз возвращался опять к Брюсу, который все больше и больше успокаивался и только о чем-то разговаривал сам с собой.
Было уже девять часов, когда они добрались наконец до того места, которое несомненно было последней границей владений Тира. Громадная гора вырастала прямо перед ними, и поток, вдоль которого они все время ехали, резко сворачивал в сторону на запад и уходил в узкий каньон. На востоке поднимался зеленый, волнообразный скат, по которому лошади легко могли бы идти и через который можно было бы всему каравану перевалить в новую долину по направлению к Дрифтвуду. Этого пути Брюс и решил держаться.
Доехав до половины этого ската, путники остановились, чтобы дать отдохнуть лошадям. Мусква жалобно плакал в своей тюрьме. Лангдон слышал его, но и вида не подавал, что этот плач трогал его за душу. Он пристально смотрел назад, на долину, через которую они проехали. Она была очаровательна при утреннем солнце. Он мог видеть вершины гор, холодное, темное озеро, служившее для Тира местом рыбной ловли; на целые мили уходили назад бархатные луга и, как ему показалось, до него в последний раз донеслась музыка бежавших во владениях Тира ручьев. Его поразило то, что его уход отсюда сопровождался каким-то радостным гимном, каким-то сладким песнопением, радовавшим его потому, что он оставлял здесь за собой все в таком же виде, в каком оно было до его прихода сюда. Но в самом деле, оставалось ли все так, как было до него? Разве он не слышал сейчас, как горько плакал и умолял несчастный медвежонок и как его вопли покрывали собой всю эту радостную, веселую музыку гор?
И снова он услышал тихие стоны Мусквы.
Тогда Лангдон обернулся к Брюсу.
– Решено! – сказал он; и в его словах действительно прозвучало бесповоротное решение. – Я все утро ломал себе голову, и теперь меня не сдвинешь с места. Вы и Метузин отправляйтесь туда, куда везут вас лошади. Я же возвращусь обратно вниз, на милю или немножко побольше, и выпущу медвежонка там, откуда он сумеет найти дорогу к себе домой.
Он не дождался возражений или замечаний; да Брюс их вовсе и не собирался делать. Лангдон взял на руки Мускву и повез его обратно на юг.
Спустившись на целую милю в долину, он выехал на широкий, открытый луг, на котором то там, то сям возвышались группы сосняка и ивняка и так сладко пахло цветами. Здесь он сошел с коня и десять минут просидел на траве вместе с Мусквой, достал из кармана пакет с сахаром и скормил остатки его медвежонку. Какой-то плотный комок подкатил ему к самому горлу, когда маленький, мягкий носик стал обнюхивать ладонь его руки, а затем он вскочил на седло, и теплое, легкое облако вдруг заволокло его глаза. Он попытался было засмеяться, но кажется, это ему не удалось. Он любил Мускву и знал, что оставлял в этой долине гораздо большего друга, чем им мог бы быть для него человек.
– Прощай, дорогой! – сказал он, и в голосе у него послышались слезы. – Прощай, маленький плутишка! Может быть, я когда-нибудь еще вернусь сюда и мы с тобой увидимся, – ты тогда будешь уже громадным, свирепым медведем, – но уж я не буду стрелять никогда, никогда, никогда…
И он поскакал на север. Отъехав триста ярдов, он повернул голову и посмотрел назад. Мусква все еще бежал за ним, но уже стал отставать. Лангдон помахал ему рукой.
– Прощай! – крикнул он ему, глотая подкативший к горлу комок. – Прощай!
Полчаса спустя с вершины подъема он посмотрел вниз в бинокль. Он увидел Мускву. Медвежонок представлял собой темное пятнышко. Он стоял и настойчиво ожидал его возвращения.
И, попробовав еще раз засмеяться, что у него снова не вышло, Лангдон стал переваливать через Дивайд и исчез из жизни Мусквы навсегда.
Глава XXIМусква разыскивает своего друга
Целые полмили бежал Мусква за Лангдоном. Сперва он бежал вскачь, затем стал идти шажком и, наконец, остановился совсем, сел, как собака, и стал смотреть на возвышавшийся перед ним подъем. Иди Лангдон пешком, Мусква не отстал бы от него до тех пор, пока не устал бы совсем. Но медвежонок не выносил своей тюрьмы; его ужасно укачало и избило об нее все его бока, и к тому же лошадь два раза оступалась, и это было для Мусквы то же, что и землетрясение. Он знал, что и клетка и сам Лангдон находились уже далеко от него. Он сел ни минутку и задумчиво заскулил, но далее уже не пошел. Он был уверен, что друг, которого он так полюбил, скоро вернется к нему обратно. Ведь он возвращался к нему всегда. Он ни разу не покидал его одного. Поэтому Мусква начал охотиться на бабочек и срывать дикие фиалки и решил на некоторое время вовсе не покидать того пути, по которому проследовал караван. Весь этот день он оставался на усеянном цветами лугу у подошвы подъема, и ему было приятно греться под теплыми лучами солнца и выкапывать из земли корешки, которыми он так любил лакомиться. Он накопал их, все их съел и отлично выспался после обеда; но когда стало заходить солнце и через долину протянулись мрачные тени от гор, его стал разбирать страх. Он был еще очень маленьким медвежонком, и после смерти его матери это была для него первая ночь, которую ему приходилось проводить совершенно одному. Тир заменял ему мать, а Лангдон занял место Тира, так что до этого самого времени он не чувствовал ни одиночества, ни страха темноты. Он подполз под терновый куст около следа, оставленного караваном, и стал там ожидать, прислушиваться и нюхать пытливо воздух. Высыпали и замигали звезды, но в эту ночь они были не настолько ярки, чтобы освещать ему путь. До самого рассвета он не вылезал из-под тернового куста и все время держался настороже.
Солнце опять придало ему бодрости и уверенности в себе, и он стал бродить взад и вперед по долине, причем запах лошадиных копыт становился все слабее и слабее, пока не прекратился совсем. В этот день Мусква питался травой и фиалковыми корешками, а когда наступила вторая ночь, то он оказался уже у того самого подъема, через который проходил караван из долины, где находился Тир и Исквао. Он утомился, был голоден и чувствовал себя безнадежно одиноким. Эту ночь он провел в дупле свалившегося дерева. На следующий день он отправился далее и следующие дни и ночи пребывал в одиночестве в этой обширной долине. Он прошел недалеко от того прудка, около которого Тир встретился со старым медведем, с ощущением голода обнюхал рыбьи кости и заплакал; он обошел кругом темное, глубокое озерцо; видел какие-то тени во мраке леса; прошел по выстроенной бобрами плотине и две ночи провел около того места, с которого наблюдал, как Тир ловил рыбу. Теперь уж он почти совсем забыл о Лангдоне и думал только о Тире и о своей матери. Он хотел их. Они были нужны ему теперь больше, чем дружба всех людей в мире, потому что Мусква снова превратился в дикого зверя.
Было начало августа, когда он подошел к выходу из долины и стал взбираться на тот подъем, где Тир впервые услышал гром и почувствовал боль от выстрелов белых людей. В эти две недели он быстро вырос, несмотря на то, что часто ложился спать с пустым желудком; не боялся теперь он и темноты. Через глубокий, мрачный, лишенный солнечного света каньон он прошел к вершине подъема, на который взбирался Тир, когда за ним по пятам следовали Лангдон и Брюс. И перед ним открылась другая долина, бывшая его родиной.
Но он не узнал ее. Он не увидел и не почуял в ней ничего такого, что казалось бы для него близким. Но это была такая красивая долина, таким обилием она дышала и так была залита солнцем, что он не торопился уходить из нее. Он нашел в ней массу лакомств и вкусных корешков. А на третий день он совершил уже самостоятельно первое настоящее убийство. Он почти споткнулся о молодого сурка, ростом не более красной белки, и прежде чем это маленькое существо успело скрыться от него, он уже задавил его лапой. Это дало ему возможность сытно поесть.
Прошла целая неделя, пока ему удалось добраться до того места, где скончалась его мать. Если бы он поднялся выше и прошел по самому кряжу, то увидел бы ее кости, уже гладко обглоданные разными хищными тварями. На следующую неделю он попал на тот лужок, на котором Тир загрыз карибу и убил большого черного медведя.
Вот здесь-то Мусква вдруг и почувствовал себя дома!
В течение двух суток он не отходил от этого места тризны и поединка далее чем на двести ярдов и ночью и днем поджидал к себе Тира. Затем он стал совершать более далекие экскурсии в поисках пищи, но каждый вечер, когда горы начинали отбрасывать от себя длинные тени, он обязательно возвращался к группе деревьев, в которых были спрятаны Тиром запасы, обворованные разбойником черным медведем.
Однажды он отправился дальше, чем обыкновенно, в поисках корешков. Он был уже в полумиле от того места, которое стал считать своим домом, и принялся уже за обнюхивание скалы, как вдруг перед ним появилась массивная тень. Он поднял голову, посмотрел и вдруг застыл на месте на целые полминуты. Сердце в нем забилось и запрыгало от радости, как не билось и не прыгало никогда. В пяти футах от него стоял Тир! Громадный гризли так же застыл на месте, как и он, и стал смотреть на него в упор. Затем Мусква чисто по-детски взвизгнул от радости и подбежал к нему. Тир опустил свою большую голову, и еще следующие полминуты они оба провели без движения, причем Тир засунул свой нос глубоко в шерсть на спине у Мусквы. А затем они отправились вместе далее, точно никогда и не расставались, и Мусква следовал за ним с радостью.
После этого потянулись дни удивительных путешествий и роскошных трапез, и Тир познакомил Мускву с тысячами новых мест в двух долинах и на горном хребте, который их разделял. Они много и часто занимались рыбной ловлей, убили еще одного карибу на горном кряже, и с каждым днем Мусква становился все толще и жирнее и все увеличивался и увеличивался в весе, пока наконец к середине сентября не стал таким большим, как крупная, взрослая собака. Затем пошли ягоды, а Тир знал, где внизу, в долине, они поспевали раньше всего, – дикая красная малина, потом мыльнянка, а после них душистая черная смородина, которая росла в самой глубине леса и была такая крупная, как вишня, и такая сладкая, как сахар, которым Лангдон кормил Мускву. Эту черную смородину Мусква любил больше всего на свете. Она росла густыми кистями, и на ветках, к которым она была прикреплена, вовсе не было листьев, так что он мог нарвать ее и съесть чуть не целую кружку в пять минут.
Но наконец настало время, когда не было уже и ягод. Наступил октябрь. Ночи стали очень холодными, и целые дни подряд вовсе не светило солнце, и небо было мрачно и все в облаках. На вершинах гор снег становился все глубже и глубже и перестал уже таять у снеговой линии. Падал снег и в долине; сперва он покрыл ее только легким белым ковром, который обрадовал Мускву и был приятен для его ног, но он скоро растаял. Задули с севера резкие ветры, и вместо радостного весеннего шума, который когда-то царил над всей долиной, теперь слышался по ночам вой и визг непогоды, деревья зароптали и стали горько жаловаться. Мускве весь свет показался совершенно переменившимся.
Его удивляло, почему в эти холодные, мрачные дни Тир всегда так стремился именно к неуютным, обдуваемым ветрами высотам, тогда как мог бы найти для себя приют внизу, в долине, где было гораздо теплее. А Тир, если бы он умел объяснить, рассказал бы ему, что зима была уже на носу и что эти высоты давали им последнее пропитание. В долинах уже не было ягод; трава и корешки уже больше не согревали их; уже некогда было тратить время на ловлю муравьев и личинок, и рыба больше уже не разгуливала по рекам, а стала держаться на глубине. Наступил сезон, когда карибу становились такими чуткими, как лисицы, и такими быстрыми, как ветер. Только на высотах еще можно было добыть себе кой-какой обед, правда, нищенский, но все-таки обед из сурков и кротов. Тир выкапывал их из-под земли, а Мусква помогал ему в этом по мере сил. Не раз им приходилось выворачивать целые вагоны земли, чтобы только добраться до зимних квартир уже заснувших семейств сурков, и иногда целые часы требовались от них для того, чтобы выкопать всего трех или четырех маленьких кротов, величиной не более маленькой красной белки, но необыкновенно жирных.
Так они прожили последние дни октября и вступили в ноябрь. Теперь уже по-настоящему стал выпадать снег, задули холодные ветры, и с севера стали налетать жестокие метели. Прудки и озера замерзли и покрылись льдом. И все еще Тир держался на высотах, и Мусква никак не мог согреться по ночам и все удивлялся тому, что не появлялось солнце.
Однажды, в средних числах ноября, Тир остановился во время самой работы по выкапыванию сурков, спустился в долину и без всякой видимой цели отправился на юг. Они находились в десяти милях от того места, куда он шел, но гризли так торопился, что они покрыли это расстояние еще засветло. Целых два дня после этого Тир, казалось, вовсе не имел никакой привязанности к жизни. В каньоне, куда они пришли, нечего было есть, и он бродил между камней, принюхивался, прислушивался и в общем держал себя так, точно в чем-то собирался обмануть Мускву. В полдень второго дня Тир остановился в группе карликовых сосен, под которыми вся земля была усеяна опавшими иглами. Он стал пожирать эти иглы. Они не показались Мускве вкусными, но что-то подсказывало медвежонку, что и он должен был делать то же, что делал и Тир, и он слизывал их и глотал, сам не зная, для чего это делает, и не подозревал, что это были последние распоряжения природы относительно их долгого зимнего сна.
Было четыре часа, когда они пришли ко входу в глубокую пещеру, в которой родился Тир, и здесь Тир остановился, долго обнюхивая воздух и неизвестно чего ожидая. Становилось темно. Сильная буря завыла под каньоном. Острые, пронизывающие ветры задули с горных вершин, и небо почернело. Несколько минут гризли простоял, просунув голову и плечи в пещеру. Затем он вошел. Мусква последовал за ним. Глубоко-глубоко спускались они в непроглядном мраке, и с каждым их шагом становилось все теплее и теплее, и вой непогоды все стихал и стихал, пока не превратился наконец в едва слышный ропот. По крайней мере целых полчаса потребовалось Тиру на то, чтобы устроиться для спячки так, как он того желал. Тогда и Мусква тесно прикорнул к нему. Здесь было тепло и очень уютно.
Всю эту ночь неистовствовала буря и падал глубокий снег. Он целыми облаками носился над каньоном и еще более густыми массами проникал в самый каньон, пока наконец все кругом не оказалось глубоко погребенным. Когда же наступило утро, то вход в пещеру был уже завален совсем и не было видно уже ни камней, ни черных и красных стволов деревьев, ни кустарников. Все было бело и спокойно, и в долине не слышалось уже больше музыки бегущей воды.
Глубоко в пещере беспокойно двигался Мусква. Тир глубоко вздыхал. После этого они крепко и надолго заснули.
Возможно, что они видели сны.