Ну, кроме твари.
Я стискиваю руку, жалея, что детские слабы. Но и они сминают панцирь. Внутри твари что-то хрустит, и влажный этот звук заставляет Савку содрогнуться. Он сжимает зубы.
И тянем тварь.
Она вязкая. И слабо подёргивается ещё. Когти на лапах вспарывают кожу. Кровь в этом карандашном мире чёрная. Она выползает, обвивая запястье тонкими нитями, и собирается в капли.
Летит, чтобы разбиться о пол.
Кто-то кричит.
Там, вовне.
Громко так, что крик этот заглушает предсмертный вопль твари. И та, уже ослабевшая, вялая, вдруг дергается, желая добраться до Савкиного лица. И над тварью поднимается облако дыма, который Савка вдыхает.
Горький.
Какой, мать вашу, горький.
От этой горечи язык присыхает к нёбу. И сам рот внутри идёт трещинами. Горло — что раскалённая труба, втягивающая то ли прах, то ли песок от твари, тело которой стремительно рассыпается. А сила, мешаясь с нашей кровью, пробирается внутрь.
И…
Горечь отступает.
Зато по крови растекается тепло. Как будто спиртяги стакан хлопнул. Сперва не отдышаться, зато потом хорошо… как хорошо… из кулака сыплется пепел. А крики бьют по нервам. Мир дрожит. И серость, четкость сползают с него, словно старая шкура.
Савка оборачивается…
Дети.
Другие.
Сбились в кучу в углу. Над ними, точнее между ними и Савкой, встал Фёдор с иконой в руках. И слабое свечение её оборачивается сиянием, ярким таким. Слепящим. И Фёдор что-то говорит.
Молитву?
Ну да. Молитвы помогают.
— Я… — голос Савки срывается на шёпот, а мир всё так же стремительно блекнет. Размываются контуры, возвращая нас в привычную полуслепоту. — Я её…
Выпитая сила катится теплом.
— Убил…
…и вышибает меня вовне.
[1] На основании статьи в газете «Отголоски жизни», 1915 г., №1, «Школа и кабаки».
Глава 6
Глава 6
«Освящение нового храма Великомученицы Марфы в Никитской слободе состоится 9 сентября сего года в третьем часу пополудни…»
«Вестник Синода».
Я открываю глаза. Резко так. И закрываю, не способный вынести ни яркий свет, ни белизну потолка. Проклятье… снова здесь.
А Савка там.
Как бы не вышло чего. С их-то суевериями. Хотя… какой хрен, там не суеверия, там реально не понять, что творится.
Лежу.
Слушаю, как мерно пикают приборы. Никто ко мне не спешит, стало быть, просто спал, а не в кому провалился. Хорошо. Наверное.
Позвать кого…
Зачем?
Толку-то от них. Раздражение ворочается в груди. Тяжёлое. И злость иррациональная на них, которые живы и здоровы. Которые будут жить, когда я сдохну.
Жить и радоваться.
Делить наследство.
— Дядь, а дядь… — детский голос пробивается сквозь эмоции. И они отступают. — А ты живой, да?
Мальчишка сидит у стеночки, на стульчике.
Мелкий.
Сколько ему? Пять? Шесть? Меньше? Или наоборот? Я в детях не разбираюсь вот совершенно.
— Живой, — отвечаю, поворачивая голову. — А ты кто?
— Тимоха…
Тимоха.
Тимофей… знакомое имя. Да. Это от Викусиного… среднего? Память подводит. Память у меня хорошая, но вот подводит. Среднего вроде. Или младшего? Он там ещё развёлся… надо будет спросить у Ленки, она точно знает.
Она собирала папочки на всех их.
Тимоха.
— Что ты тут делаешь, Тимоха? — интересуюсь.
В том, что охрана его пропустила, ничего удивительного нет. Я разрешил, точнее приказал, что если вдруг найдутся желающие, то пускай себе. И охране приказал. И докторам. Не мне сейчас бояться покушений или чего там. И сама охрана больше по привычке, чем и вправду нужна. Так что… пусть ходят.
Один хрен, кроме Ленки некому.
Я так думал.
— Сижу, — сказал мальчишка и ногой дёрнул.
Светленький. Волосы отросли, завиваются колечками. Нос конопатый. Глаза яркие, голубые. Славный мальчонка… коленки вот содраны.
— Это где ты так? — интересуюсь.
А ещё понимаю, что такие мелкие дети не могут находиться где-то сами по себе.
— А… это упал, с велика, — Тимоха потёр коленку. — Мне Колька дал прокатиться. Но у него большой. Тяжело.
Он вздохнул. И тут же добавил.
— Но классно! Мама сказала, что если папа алименты заплатит, то она и мне велик купит. По размеру.
— А он не платит?
Тимоха пожал плечами и ответил:
— Теперь обещался, если я тут посижу.
— Зачем?
— Ну… папка сказал, что ты — ещё тот старый упырь…
Вот за что люблю детей, так это за их искренность.
— Но я прикольный и могу понравится. А ты вправду упырь?
— А что, похож?
— Ну… так-то… я кино смотрел одно. Там такой же в гробу лежал. Страшный.
Смеяться, когда сил нет, тяжело. Но папаня его прав, Тимоха действительно прикольный. И нравится мне.
— А у тебя клыки есть? — поинтересовался он серьёзно.
— Как у всех…
Я бы оскалился. Зубы у меня красивые. Отличного качества импланты. В Швейцарии ставил. Да… испугать пацана не хотелось.
— Тогда не упырь… мама сказала, что ты просто болеешь. И скоро умрёшь. И что папа зря на что-то надеется.
Умная мама.
— Что папе раньше надо было суетиться…
Тимоха ковырнул тёмную корку спёкшейся крови.
— Не раздирай.
Тимоха вздохнул.
— А папа твой где?
— Ушёл.
— Куда?
— Не знаю.
— А мама?
— На работе.
— То есть, ты тут один?
Такое даже в моей голове не укладывалось.
— Ага… папа сказал, чтоб я посидел. Ну и поговорил. Стакан воды принёс. Я принёс, — Тимоха указал на одноразовый стаканчик с водой, который он примостил на тумбочке. — Только я пил чутка. Очень хотелось.
— И давно сидишь?
— Не знаю… но я тихо!
— Верю. Выгляни… там дядька стоять должен. В костюме.
— Охрана?
— Да. Скажи, чтоб зашёл. Есть хочешь?
— Ага, — не стал отказываться Тимоха. — Папка обещал, что потом в парк пойдём. И он мне мороженое купит. И ещё «Лего».
Тимоха сполз со стула и, чуть прихрамывая, отправился выполнять поручение. Судя по тому, что отсутствовал он прилично, дядя в костюме за дверью не стоял.
Совсем страх потеряли.
И охранник что-то такое понял по взгляду.
— Прошу прощения, Савелий Иванович. Отлучился. Больше не повторится.
Ну да, а я взял и поверил. Уволил бы… но теперь почему-то лень. Потому говорю:
— Организуй тут обед… Тимоха, что ты ешь?
— Всё, — уверенно заявил Тимоха. И подумав, добавил: — Кроме кабачков. Кабачки не люблю. И перцы тоже. Особенно тушеные.
— Кто их любит… — согласился я. — Тушеные перцы — редкостная мерзость… и десерт чтоб обязательно. В общем, сам подумай, чем детей кормят.
Больничка дорогая.
Тут и кафе имеется, и из ресторана доставку организовать можно.
— Круто, — сказал Тимоха, когда охранник ушёл. — Папа сказал, что у вас денег — куры не клюют. И что это нечестно, что вы помрёте, а деньги из семьи уйдут. А ещё, что у вас с дедом моим война, но я-то ребёнок, меня жалеть надо… и всё такое.
Ребёнок.
Я и забыл, что порой дети слышат и понимают куда больше, чем взрослые.
И взгляд у Тимохи грустный.
Ничего.
Разберёмся.
Если времени хватит.
За Тимохой пришли через полтора часа. Что сказать… Викуся в молодости выглядел куда попроще. Этот, конечно, папенькина копия, за что мне вдруг стало несказанно обидно, будто братец украл у меня не только семью и счастливое детство, но что-то ещё, очень важное, отсутствие чего я лишь начал осознавать.
Захотелось вдруг, чтоб у меня тоже сын был, на меня похожий.
Как этот вот на Викусю.
Рожа, правда, покруглее и понаглее. Сам улыбается, а в глазах такое вот… характерное выражение, уверенность, что он-де самый умный, самый ловкий.
— Доброго дня, Савелий Иванович, — и говорит-то бодренько, радость от встречи изображая. — Не надоел вам тут Тимошка?
Тимоху по макушке гладит, играя доброго папочку.
— Шлялся где? — интересуюсь.
— Простите?
— Ты чем думал, придурок? Привести ребёнка в больничку и бросить на пару часов.
— Я… у меня дела были…
Ага. Были. Даже знаю, какие… вон, духами от него тянет, слабенько, но в стерильном воздухе палаты запах этот чёткий. И след от помады на шее так и не достёр. Помады ныне особо стойкие пошли. Хрен избавишься.
— Дела у него… — на меня накатывает усталость. — Вали отсюда, отец года… и обещание выполни. Проверю…
Он вспыхивает. И хочет что-то ответить, только под взглядом охранника, которому и пришлось развлекать Тимоху, сдувается быстро.
— Пока, — Тимоха машет рукой. — Не умирай ещё. Ты смешной.
— Ты тоже… заглядывай, если будет время.
И по глазам его папеньки вижу, что заглянет. Не раз и не два…
Скотина.
А там мне холодно. И мутит. Тошнота подкатывает к горлу, упирается в стиснутые зубы и отступает, оставив характерный кислый вкус во рту.
Холод же пробивается мелкой дрожью.
И Савка сворачивается клубком, дышит на руки, пытаясь унять его. И моему появлению он не рад. Он… испуган? Обижен? И всё сразу?
Но сил вытолкать меня не хватает. А я… я молчу.
Что тут скажешь?
— Вот… так и лежит, Евдокия Путятична, — голос Фёдора полон беспокойства. — Ни живой, ни мёртвый. Я велел его перенесть. Ну, чтоб беды не вышло. Дети-то страсть до чего напужалися. Да и я, признаться… спаси Господи.
Я почти вижу, как он крестится, широко и размашисто.
— Давненько жути такой не видал. И не просто пиявка какая, нет, настоящий крухарь. Воплотившийся почти…
— Как он попал за периметр?
Вот и мне интересно — как.
А название твари запоминают. Крухарь. Ни о чём не говорит, но это пока.
— Так… окно открыли… открыли окошко… и иконка сдвинулась… чутка так, на малость самую.
— Сама?
— Так… кто ж его знает. Окошко-то я закрывал самолично, Евдокия Путятична. Вот вам крест, закрывал! И проверял! Я ж разумею, я ж не они…
И тут я Фёдору верю. К ежевечерним обходам он относился серьёзно, каждое окно проверял, створки дёргал, шпингалеты пальцем тёр. Я ещё думал, это чтоб подопечные не разбежались.