а, окровавленными пальцами водрузившего на свою голову корону Капетингов. И вновь они проявили свою душу во мне, со мною, в моих картинах. Ведь я – художник! Я как бы прообраз женщины, которую все они бесчестили, с которой произвели на свет своих и в то же время моих детей, – вот эти картины. Да-да, художник – неопытная проститутка, он заманивает к себе мысли, отдается им, покоряется, а потом, не совладав с процессом вовремя, в чудовищных муках рождает свои ублюдочные произведения. – Голос старика звучал глухо, почти надтреснуто, но вот окреп и прибавил в горечи. – Я – живая наложница мертвых королей Франции. И вам, господину Орлеану, последнему отпрыску дома, я представляю счет за эти ночи любви… Возьмите себе взамен плоды их. Если они нехороши, то это – вина ваших отцов.
Он передал герцогу большой лист со списком картин и обозначением их цен.
Герцог сложил его и сунул в карман:
– Сегодня после обеда я пришлю вам деньги и вместе с тем прикажу захватить картины. Укажите моим людям все то, от чего бы вы желали освободиться. Благодарю вас, господин Дролин. Могу ли я на прощание подать вами руку?
– Нет, – ответил Мартин Дролин, – ибо вы есть Орлеан!
Герцог молча поклонился.
Тринадцатого июля 1842 года герцог Орлеанский выехал в Нейи-сюр-Сен в карете, запряженной двумя лошадьми. У Тернских ворот лошади понеслись галопом. Герцог, пытаясь спастись, выпрыгнул из коляски на мостовую и разбил голову. Его снесли в ближайшую бакалейную лавку, где он и скончался через несколько часов, окруженный членами королевской семьи.
По счастью, он оставил завещание, и в нем бросался в глаза один странный пункт, в котором герцог обещал свое сердце художнику Мартину Дролину, проживающему на Rue de Martyrs, 34. Вероятно, король Людовик Филипп, в силу предоставляемых ему законом прав, наложил бы вето на такое распоряжение сына, но это и не потребовалось, ибо старый художник преставился сам – за несколько месяцев до рокового случая.
По-видимому, картины его исчезли. В завещании герцога о них ничего не говорится, а в дневниках его адъютанта, господина Туайона Жеффрара, вырезано единственное место, в котором, вероятно, о них упоминалось.
Следовало бы сходить в Лувр и поискать сердца французского королевского дома. Их можно найти в картине Дролина «Intérier de cuisine», по каталожному номеру 4339.
Господа юристы
Рыбам, хищным животным и птицам дозволено пожирать друг друга, потому что у них нет справедливости. Но людям Бог дал справедливость.
– Поверьте, господин асессор, – сказал прокурор, – юрист, который, скажем, после двадцатилетней практики не приходит к абсолютному убеждению, что всякий, без исключения, приговор – в каком бы то ни было смысле – позорно несправедлив… так вот, такой юрист – совершенный болван! Все мы знаем: уголовное право – самая реакционная вещь, какая только существует. Три четверти параграфов всех существующих уложений о наказаниях, уже со дня вступления их в законную силу, не отвечают более духу времени – они родились старцами, как сказал бы мой секретарь, который, как вам известно самый остроумный человек в нашем городе.
– Да вы явный анархист! – рассмеялся в ответ председатель суда. – За ваше здоровье, господин прокурор!
– Prosit[16], – отвечал последний. – Анархист, говорите? Что ж, пожалуй. По крайней мере, таковым считаюсь я в нашей компании, в среде представителей судебной власти. И я руку дам на отсечение, что все вы, господа, и в особенности вы, герр председатель, совершенно разделяете мои убеждения.
– Вот в Берлине в настоящее время готовят к выпуску новое издание, исправленное и дополненное, нашего уголовного уложения, – заметил с улыбкой председатель. – Вы тогда напишите письмо с предложениями – и пошлите в комиссию; быть может, от вас и в самом деле чего-нибудь путного наберутся.
– Вы уводите разговор в сторону, – сказал прокурор, – и тем самым доказываете, что согласны со мной. Предложения? А что толку от них? Ни ко мне, ни к кому-либо другому не прислушаются, вот в чем беда. Маленькие улучшения мы можем сделать – выкинуть два-три самых глупых параграфа, – но коренная переработка невозможна. Уголовный кодекс сам по себе есть неслыханнейшая несправедливость.
– Позвольте! – воскликнул председатель.
– Отвечу вашими же словами, – продолжал, не смущаясь, прокурор. – Вы вспомните, банкир, которого мы на днях отправили за злостную растрату на четыре года в тюрьму, при оглашении приговора воскликнул: «Этого я не переживу!» И достаточно было только поглядеть на него, чтобы понять – он говорит сущую правду, живым ему оттуда не выйти. По другому делу мы присудили к такому же наказанию пароходного кочегара, обвиненного в изнасиловании, и этот морщинистый нетопырь произнес совершенно довольным тоном: «Благодарю, господа судьи, такое наказание как раз по мне. Не так уж и плохо – поступить на полное довольствие». И вот вы тогда сказали мне, господин председатель: «Как же это несправедливо, что одному мучительная погибель, другому – устроение по жизни. Каков скандал!» Помните эти слова?
– Разумеется! – ответил председатель. – И я полагаю, что все присутствовавшие тогда в заседании разделяли это мнение.
– Не смею усомниться, – продолжил прокурор. – Вот вам скромнейший из примеров неизбывной несправедливости всякого наказания. Вы скажете – в обоих данных случаях я, в качестве представителя прокуратуры, а также господа судьи поддались влиянию, как это – тут буду откровенным – происходит каждый раз, пока мы окончательно не костенеем, пока не превращаемся в машины без воли, в живые параграфы. К банкиру, в доме которого нас гостеприимно принимали, которого в ином отношении мы уважали и ценили, мы старались отнестись снисходительно и все же не могли назначить ему менее четырех лет за преступление, разорившее сотни мелких состояний. С другой стороны, нас с первых же слов возмутило наглое, вызывающее поведение кочегара – другому на его месте присудили бы половинную меру наказания. И, несмотря на это, банкир оказался наказан несравнимо сильнее. Что для бесхитростного простолюдина краткосрочная высидка в тюрьме за кражу? Ничего! Он отбудет наказание и выбросит его из головы следующим же днем. Но адвокат или чиновник, совершивший ничтожную растрату и присужденный хотя бы к одному дню ареста, уже потерян для жизни: его извергнут из своего звания и в социальном отношении сделают погибшим человеком. И где тут справедливость? Могу привести еще более резкий пример. Что есть тюрьма для человека универсального образования и тонкой культуры, для того же Оскара Уайльда? Справедливо он осужден[17] или нет, относится ли осудивший его знаменитый параграф к Средним векам или не относится – все это совершенно безразлично. Главнее то, что такое наказание для него в тысячу раз суровее, чем для любого другого. Все современное уголовное право построено на принципе всеобщего равенства, которого мы не достигли пока и, быть может, не достигнем никогда. Вот почему почти всякий приговор при каких угодно обстоятельствах несправедлив. Фемида – богиня несправедливости, а мы, господа, слуги ее!
– Не понимаю вас, господин прокурор, – заметил один коротышка – земский судья. – Как же вы с такими взглядами не повернетесь к госпоже Фемиде спиной?
– Причина до боли проста – я человек несвободный, у меня семья. Поверьте мне, что даже то мелкое жалованье, которое мы все так браним, крепко привязывает к судейскому креслу большинство из нас. Помимо того, я и на другом поприще натолкнусь неминуемо на то же самое. Вся наша общественная система стоит на несправедливости.
– Допустим, что это так, – сказал председатель. – Но вы сами утверждаете, что тут ничего не изменишь! К чему тогда ковырять больную рану, какую мы не в силах залечить?
– Больная рана… как метко замечено! Но то, право, приятная боль, – ответил ему прокурор. – После каждого приговора я ощущаю во рту какой-то противный, горький вкус, а что вы также испытываете нечто подобное, доказывают те ваши слова, которые я только что привел… Я чувствую себя машиной, рабом жалких печатных строк, и вот, на свободе я, по крайней мере, хотел бы иметь право об этом думать… знаете ли, так вот, за кружкою пива! – Он поднес означенный сосуд к губам и опорожнил и после продолжил задумчиво: – Видите ли, господа, в следующий вторник мне опять предстоит присутствовать при смертной казни. От одной этой мысли становится жутко…
Референдарий навострил уши.
– Герр прокурор! – воскликнул он. – Не возьмете ли меня с собой? Мне вот страшная охота посмотреть казнь – прошу вас!
Прокурор посмотрел на него с горькой улыбкой.
– Ну конечно, – промолвил он, – конечно. Точно так же и я напрашивался в первый раз. Я скажу – отступитесь, не нужно это вам, но вы, конечно, встанете на своем. И пусть я даже и откажу – не сегодня, так завтра вас охотно возьмет с собой другой коллега. Хорошо, идемте – обещаю, вам будет так стыдно, как никогда в жизни.
– Спасибо, – сказал референдарий и поднял свой стакан. – Премного вам благодарен! Разрешите за ваше здоровье, господин прокурор?
Прокурор не ответил – он сидел погруженный в свои мрачные думы.
– Знаете ли, – обратился он к председателю, – то скверно, что преступление само по себе, даже самое жалкое и самое гнусное преступление, убеждает нас в том, что оно выше, о, много выше нас, «жрецов правосудия»! Что в своей глубочайшей низости оно выказывает величие, способное в пух и прах разнести все наши старые, захудалые формулы; что оно, как жар, расплавляет сковывающие нас панцирем законы и параграфы; что мы, как червячки, ползаем перед ним в грязи.