Конюхи и оруженосцы расседлывали лошадей. Другие водили взмыленных коней по мощеному двору, иные, привязав благородных животных к коновязям, под навесами, болтали между собой, подчас прерывая веселую болтовню смехом или бранными восклицаниями.
Молодая девушка несколько минут глядела на эту пёструю, оживлённую картину; вдруг взгляд её сверкнул негодованием, и она рукой показала старой мамке на превосходного вороного коня, которого водил по двору оруженосец в железном шлеме и таком же нагруднике. Попона на коне была чёрная, без украшений, грудь, голова и шея прикрыты чешуйчатой броней, а у задней луки высокого седла висел шестопёр. Ясно было, что это конь рыцарский и даже рыцаря не простого, так как на сером плаще, прикрывавшем нагрудник оруженосца, был вышит герб под графской короной.
Двух других коней, тоже закованных в броню, водили по двору кнехты (воины-пехотинцы, входившие в состав копий. — Ред.), а в углу двора стояла крытая бричка немецкого фасона, нагруженная дорожным скарбом.
— Что это? Ты видишь, Вундина? Неужели отец опять дозволяет рыцарским подошвам осквернять плиты Эйрагольского замка?
— Что делать, красавица ты моя! Что делать! Приказ строгий от великого князя — держать с крестовиками мир и союз. Ослушаться нельзя. Сама знаешь, с Витовтом Кейстутовичем шутить, ох, как опасно!
— Нет, няня, няня! Не ко времени я, видно, родилась. Не умею я таиться и скрытничать. Нет, няня, вижу я, что и литвины все выродились. О дедушке Гедимине, о славном князе Маргере только в песнях поётся. Вот это были настоящие люди, настоящие литвины, а теперь что? Ради выгодного мира дочь родную готовы за тевтонского магистра замуж выдать!
— И что ты, мать моя, да разве эти вояки железные могут жениться? — они всё равно что у нас Вайделотки.
— Знаю, знаю, да у нас разве Криве-Кривейто не позволил бабушке Бируте замуж идти? Ну, и у них есть свой Криве-Кривейто, где-то там в Авиньоне сидит, для Божьего дела на всё разрешенье даёт за мешок золота[24]. А мы, женщины несчастные, словно выкуп какой, словно вещь бездушная, идём в придачу!
— Зачем они здесь, эти рыцари? — вдруг с гневом перебила собственную речь Скирмунда. — Даром они не поедут, а охотой их отец не позовёт. Что им здесь нужно? Или опять за заложниками приехали? Мало им, что ли, что они двух сыновей у самого Витольда отравой извели? Ещё литовской крови захотели, вороны окаянные!
В голосе Скирмунды слышалась такая ненависть, такое озлобление против нёмцев, что даже старая Вундина, кровная жмудинка, с молоком матери всосавшая родовую месть к этому народу разбойников-пришельцев, невольно качала головой и старалась успокоить княжну, переменив разговор.
— А слышала ли ты, моя лебедь белая, старый Молгас из Трок возвратился, у сенных девушек теперь сидит. Сколько песен новых сложил, да каких — заслушаешься!
— Ах, Вундина, что же ты давно не сказала? Зови, зови его сюда. Люблю я слушать его пророческие песни. Вот он хоть стар, хоть слеп, а настоящей литвин, и за мешок золота проклятых крыжаков славить не будет. Зови его, зови, да кличь сюда сенных девушек, подружек моих!
Вундина медленно вышла, а Скирмунда снова стала глядеть на двор замка.
— Проклятые крыжаки, зачем они здесь? Зачем они здесь? Чует моё сердце, не к добру эти вороны залетели в наши стены! Не к добру.
Её размышления были прерваны приходом старой мамки, сзади неё шёл старик огромного роста с седой окладистой бородой. Из-под густых, нависших бровей прямо в упор глядели большие, широко открытые глаза. Они были тусклы и безжизненны, уже давно погасло для них и солнце красное, и бесконечная красота природы, но зато просветлела могучая душа старика, и песни, дивные песни, полились под звуки простой незатейливой лиры.
Старый Молгас был дорогим гостем в каждом княжеском замке, в каждой убогой хижине; сотни, тысячи народа сбегались послушать его вещие песни; но старик больше всего любил глухую Жмудь, свою родину, своего князя Вингалу и его красавицу-дочь.
Бывало, когда она была ещё маленьким ребенком, он по целым дням проводил в её тереме, и молодая княжна не только выучилась у него всем старым литовским песням, которые он передавал с такой любовью, но умела также подыгрывать на его деревянной лире, предпочитая её волошской лютне, на которой её заставляли учиться.
Вслед за стариком в комнату ввалилась целая толпа сенных девушек и подружек. Это были всё свежие, молодые, красивые лица литовского типа, все были веселы, беззаботны. Легко и привольно жилось им в богатом и крепком замке эйрагольского князя.
Почти с детскою радостью встретила княжна своего любимца, усадила его, поднесла из своих рук чару заморского вина и подала знак всем девушкам сесть полукругом около вещего певца.
Певец Молгас
— Что спеть-то тебе, княжна-матушка, чем потешить моё солнышко красное? — заговорил старик, — старые песни мои все давно состарились.
— Спой что- нибудь новенькое — сказала княжна, — вот мамушка Вундина говорит, что ты много новых песен сложил.
— Сложил-то сложил, да только песни всё не те что в княжеских хоромах поются. Невеселые это песни, печальные, от них сердце литовское кровью обливается.
— Таких-то мне и нужно, старче. Литвинка я по отцу-матери, литвинкой умереть хочу. Спой мне мои родные литовские песни. У нас на Литве больше нет смеха и радости, пой мне про слёзы и кровь. Пой, старина, пой ради Сатвароса!
Старик поставил на колени свой незатейливый инструмент, ударил деревянными палочками по струнам, и струны издали жалобный, тихий звон. Старик запел:
То не волки лютые завывают,
То не вороны летят на добычу,
То со всех краёв царства немецкого
Собираются рыцарей тучи чёрные, Надвигаются на землю литовскую.
Ой, Литва, моя родина,
Ты слезами обливаешься,
А те слёзы — горюч огонь,
Как смола кипят — сердце жгут!
Призадумался князь Витольд Кейстутович,
Стало жалко ему родной земли,
Погадал — подумал он со княгинею,
И за вечный мир отдал в заложники
Двух сынов своих — малых детушек!
Ой, Литва, моя родина,
Ты слезами обливаешься,
А те слёзы — горюч огонь,
Как смола кипят — сердце жгут!
Не сдержали немцы треклятые
Слова честного под присягою,
И начали над Литвою хозяйничать
И мечём, и крестом, и верёвкою.
Обращать всю Жмудь в свою вотчину!
Ой, Литва, моя родина!..
Не стерпел тут князь Кейстутович:
Собрал-созвал мощь литовскую
И разбил-размёл силу поганую!..
Да крестовики-немцы-изменники
Извели его деток отравою!..
Ой, Литва, моя родина.
Ой! Не плачь, не горюй, свет-нягинюшка,
Отомстит Литва твоих детушек,
Отольются слёзы немцам впятеро,
Отольётся кровь немцам во сто раз:
Дай собраться нам только с силою!
Ой, Литва, моя родина!..
Пока пел старик, тихонько подыгрывая себе на струнах, все взгляды были обращены на него. Каждая слушательница боялась пропустить хоть одно слово из этой новой, ещё не слышанной песни. На длинных ресницах молодой княжны повисли слёзы.
Сколько раз вдвоём с великой княгиней Анной, своей теткой, она оплакивала, бывало, погибель этих невинных малюток, павших жертвою немецкого варварства и жестокости. Теперь при одном воспоминании жгучие слёзы готовы были хлынуть у неё из глаз. Красны девицы тоже сидели потупившись, в них тоже бились литовские сердца, бежала литовская кровь; а в то время это было равнозначно смертельной вражде к вероломному, беспощадному разбойнику-соседу.
— А когда это время настанет, нас и на свете живыми не будет, — печально молвила княжна, — вывелись литовцы, забыли мстить врагам! Встал бы теперь старый Кейстут Гедиминович из гроба да посмотрел, что кругом делается. У нас по княжеским замкам от немцев тесно. Дня бы с нами не прожил — ушёл бы обратно в могилу.
— Эх, княжна, княжна, — со вздохом отвечал слепец, — много я мыкался по чужим землям, по чужим людям, слово одно новое услыхать мне довелось, да такое чудное, что не знаешь, как его и понять. Двух врагов в один день мирит, двух братьев на ножи ведёт, отца против сына на бой гонит, честного человека скоморошью маску надевать заставляет, а уже без лжи, обмана и притворства это слово не действует!
— Какое же это страшное слово? — с любопытством спросила княжна.
— Слово великое, видно сам Поклус его выдумал, а зовётся оно по-латински «политика»[25].
— Политика! — как эхо, повторила княжна.
Старик хотел было продолжать объяснение этого рокового слова, но тут, запыхавшись, в терем вбежала сенная девушка, стоявшая на страже.
— Князь, князь сюда жалует! — быстро проговорила она и широко растворила дверь. Девушки раздались по сторонам. Княжна встала со своего места и повернулась к дверям. Князь взошёл, подошёл к дочери и поцеловал её в лоб.
Это был старик лет 55-ти, сутуловатый, широкоплечий, с большой рыжей бородой, прикрывавшей ему половину груди. Волосы начинались низко на лбу и придавали его лицу выражение упорства и упрямства. Густые брови оттеняли светлые проницательные глаза, и резкая складка на лбу, между глаз, говорила о какой-то постоянной затаённой думе.
Движением руки выслал он из терема всех присутствовавших и остался наедине с дочерью.
— Ну, Скирмунда, — начал он, стараясь придать своему голосу ласковое выражение, — я пришёл поговорить с тобой о важном деле.
— Я готова слушать твою волю, батюшка.
— Дело касается тебя больше, чем меня, и я бы хотел знать твоё мнение, прежде чем дать своё слово.
— Ты очень милостив, батюшка — проговорила Скирмунда, целуя руку отца, — говори, что я должна делать.
— Князь мазовецкий, Болеслав, просит руки твоей!.. Ты уже не дитя и должна понять, что такой жених — находка: молод, великого рода, богат, могуществен.