Гу-га — страница 3 из 25

Проходим мельницу на большом арыке. Мутная вода спокойно вытекает из-под широкого дувала. Лишь один раз, проходя здесь, видел я, как она работала, и вода тогда бурно кружилась, подмывая берега. Сразу за мельницей я чуть заметно поворачиваю голову. По ту сторону арыка площадка и растут два больших старых тутовника. Плодов уже не видно среди листьев. Они были здесь в начале лета, и деревья стояли, усыпанные черными жирными ягодами.

Знакомый гул слышится над деревьями. Мы поднимаем головы. Серебристая машина с номером «14» на боку проносится к дальним телеграфным столбам, где проходит железная дорога.

— Шамро полетел, — говорит Валька.

— Чего он так рано?

— Комэска за чем-нибудь послал.

Мотор вдруг стихает, и машина, став чуть боком, резко парашютирует, проваливается куда-то в сады. Ну да, по посадке виден Шамро, инструктор из третьей летной группы.

Словно по команде мы трое: я, Шурка Бочков и Кудрявцев, поворачиваем головы и смотрим в ту сторону, откуда прилетел Шамро. Там, за двенадцать километров от центрального аэродрома, разлетка, учебное поле. Видно, как в ближней к нам зоне кто-то выполняет боевой разворот. Маленькая светлая точка все быстрее летит к земле. Потом по КУЛПу[4] — газ до отказа, ногу с педалью вперед, ручку к себе и в ту же сторону. Только плавно… скорость, стрелка, шарик…[5] Светлая точка опять медленно плывет в белом от жары небе, набирая высоту.

На базаре в старом городе я сразу продаю сапоги.

— Нич пуль? [6] — спрашивает у меня высокий старик в теплом синем халате.

— Бир мин беш юз сум[7], — говорю я.

Старик приподнял сапоги за голенища, мельком посмотрел на подошву.

— Вир мин.[8]

Старику, наверно, за семьдесят. Халат распахнут и под белой холщовой рубахой видна могучая загорелая грудь. Мы встречаемся с ним глазами.

— Бери, ака, — говорю.

Старик отсчитывает мне тридцать три красных тридцатки и десятку, заворачивает сапоги в платок, кладет на высокую арбу.

— Эй, бала[9]! — слышу, когда иду уже к своим. Возвращаюсь, не понимая, в чем дело. Старик достает из мешка на арбе кишмиш и в сложенных вместе ладонях протягивает мне. Я снимаю пилотку, и он сыплет кишмиш туда. Ладони у него твердые, коричневые от солнца. Он смотрит на остальных, стоящих в стороне, и досыпает еще одну пригоршню. Пилотка полна до краев.

— Рахмат, ака! — говорю.

Старик поворачивается спиной, поправляет мешки на арбе и больше не глядит в нашу сторону. Мы рассыпаем крупный черный кишмиш по карманам и идем в ряды.

Сегодня день не базарный, но народу достаточно. Накупаем гору лепешек, халвы, мешалды[10] в больших пиалах, едим, сидя у арыка, макая горячие лепешки в густую белую массу.

— Может… возьмем? — говорит Кудрявцев.

У Со плоская английская манерка с крышкой. Я иду в магазин, и мне за триста рублей наливают что-то желтое, пахнущее остро и приятно. По очереди мы пьем из крышки. Пью я, наверно, третий или четвертый раз в жизни. Меня это почему-то нисколько не берет. В пятнадцать лет пришлось мне впервые выпить поллитра водки на троих. Было это за месяц до войны. Нам в спецшколе как раз выдали форму. Пили мы из горлышка. Тогда я даже не понял, что выпил: воду или что-то еще. Вкуса в этом я до сих пор не понимаю. Но то, что пьем сейчас, сладкое и пахнет печеньем. Мать, когда пекла что-то в день моего рождения, клала в печенье ваниль…

Валька Титов смотрит на солнце, потом на «Омегу» на своей руке. Пора двигаться. Когда идем назад, над нами опять пролетает Шамро — в обратном направлении. Пять дней назад привезли бензин, и летают сейчас у нас в две смены, до вечера. С нашими из эскадрильи я уже вчера попрощался…

По дороге на минуту отхожу в сторону, к почте, опускаю в ящик два письма: одно родителям, другое… другое той, которую люблю. Про то, что случилось, ничего, конечно, не пишу.

Возле штаба проходим, как положено: сопровождающие с оружием сзади, Валька Титов впереди, мы трое посредине. Потом сворачиваем в боковую улицу и опять идем как придется. Листья из-за дувалов касаются моей головы. Совсем близко вдруг слышен паровозный гудок. Выходим из садов прямо к вокзалу.

Так и есть. Надька и Ирка ждут уже в станционной беседке.

— Твои! — с легкой насмешкой говорит мне Кудрявцев.

Я оставляю своих, иду к ним. Девочки наперебой начинают говорить, что сорвались с химии и уже три часа ожидают здесь. В штабе Мишка Рыбалко сказал им, что мы ушли еще утром.

— Поезд через полтора часа, — говорю я.

— Опаздывает на пять часов, я узнавала! — сообщает Ирка.

У нее перевязанный ленточкой пакет с чем-то там. У Надьки в мешочке яблоки. Это из ее сада. Надька живет рядом со штабом, на второй улице. Там как раз тупик и темнота между деревьями.

Мне неловко с ними, когда они вместе. Я целовал сначала одну, потом другую, и обе знают об этом. И о Тамаре Николаевне, наверно, знают. Все, что делается в школе, известно в городе. Уж Ирка наверняка знает.

До вечера сижу с ними в беседке, потом прогуливаемся по перрону. К Кудрявцеву тоже пришла женщина с кольцом на руке, пышная, с голубыми, навыкате глазами. Платье на ней с бантом.

— У нее корова два ведра в день молока дает! — насмешливо шепчет Ирка, и черные татарские глаза ее искрятся в темноте.

Поезд все опаздывает, и Кудрявцев с женщиной уходит на время в пристанционные сады. Потом возвращаются. Девочки молча наблюдают за ними. К Шурке Бочкову никто не пришел.

Прогремел в очередной раз маршрутный с нефтью, и тут же зазвонил колокол. Пассажирский, поезд подкатывает медленно. Долго, со скрипом дергаются вагоны, пока окончательно останавливаются. Со всех сторон лезут с узлами, ящиками, корзинами. Проводники с жезлами и ключами в руках стоят на ступенях, загородив двери. К нам это не относится. Валька прикладом отодвигает здоровенного проводника в сторону. Маленький Со прижимает его к стенке. У проводника багровеет лицо, торчком встают черные усы.

— Воинский — третий! — кричит он.

— Ладно, скажешь, когда спросят!

Проводник косится на голубые погоны с широкой золотой каймой по краю. Курсантов знают на дороге.

— Купе освобождай!

— Откуда купе, товарищ? Все занято.

— Найдем!

Мы знаем, где искать. Обычно это первые купе от служебного. Так и есть. Все там доверху заставлено одинаковыми ящиками, в проходе лежат тяжелые мешки. Двое каких-то — один в теплых фетровых сапогах; другой в кепке с наушниками — расположились внизу, пьют в полутьме чай с бубликами. Видно, что едут издалека. Берем тяжелые корзины с верхних полок, бросаем в проход. Туда же летят мешки, что под ногами.

— Освобождай!

Те смотрят с испуганным удивлением. Проводник делает им знак, тихо говорит что-то. Втроем они начинают перетаскивать мешки и корзины куда-то в другое место.

— А это пусть тут полежит, ребята! — искательно говорит барыга в фетровых сапогах.

— Не беспокойся, дядя, охранять будем.

Под полками и наверху остается еще целая тонна груза. Что-то прибыльное везут. Ну, да нам лишь ночь переспать: полок — хватит. Пока что выхожу из вагона.

Надька и Ирка стоят, не уходят, хоть давно уже стемнело. Стою с ними еще полчаса, пока не проходит встречный. Наш поезд наконец трогается. Вагоны плывут мимо, а я не знаю, что делать. Потом решительно обнимаю Надьку, целую. Она прижимается ко мне, губы у нее мягкие, послушные. Теперь я целую Ирку. Губы ее дразнят, чуть покусывают…

Вагоны уже мелькают мимо один за другим. Бегу, хватаюсь за ручку какого-то тамбура, подтягиваюсь и машу рукой назад, где светлый удаляющийся перрон. Минут через пятнадцать на полустанке между двумя сблизившимися горами перебегаю в свой вагон. Там уже светло, проводник ввинтил лампочку напротив нашего купе. В проходе, на сидячих местах спит какой-то мужик с брезентовым портфелем, с другой стороны — девушка. Отвернувшись, она смотрит в темное окно. Я ее сразу приметил, когда зашли в вагон. Светлые волосы с челкой, платье в горошек, жакет. И наведенные карандашом брови.

Студентка: из Ташми[11] или Фармина[12].

Мы начинаем ужинать: достаем из вещмешка сухую твердую колбасу, хлеб, сахар. Я все гляжу на девушку: что же видит она в темном окне? Такое же купе отражается в нем, и все мы там сидим, едим колбасу. Что-то вдруг словно толкает меня под руку. Я вижу там, в окне, как девушка сглатывает слюну…

Валька и Со перестают есть, смотрят в ту же сторону. Быстро вынимаю из вещевого мешка еще колбасу, режу хлеб.

— Девушка, — говорю, но она не поворачивает головы, и я трогаю ее за локоть.

Она высокомерно смотрит на нас.

— Пожалуйста… с нами, за компанию.

— Спасибо, я не хочу!

И не глядит на расстеленную газету. Я беру хлеб с колбасой, сую ей в руки.

— Возьмите, что же вы!

— Нет-нет!

Девушка отталкивает мою руку, но я больно сжимаю ее пальцы, заставляю взять этот хлеб с колбасой.

— Спасибо…

Она начинает есть, откусывает маленькие кусочки. Слезинка скатывается у нее по щеке, растворяя черную краску в уголке глаз. Мы молчим, уничтоженные. Нам стыдно, хоть мы ни в чем не виноваты. Господи, это так тяжело — видеть голодную девушку.

Потом я стою с ней у другого окна, возле веников и бака с водой, стою всю ночь напролет. Ее зовут Люда, и она из Ташми, со второго курса. Едет к тете в Самарканд, верней, это сорок километров еще за Самаркандом. Билетов сейчас не достанешь. В Урсатьевской ее высадили, и четыре дня она ночевала на станции, не могла попасть на поезд. А хлеб в Ташкенте выдают по карточкам только на день вперед. И продать было нечего…