76 . Что касается покушения Каракозова, Бакунин обладал слишком большим политическим опытом, чтобы не разделять суждение Герцена, считавшего, что этот акт не сулит ничего хорошего, напротив, – он на руку реакции. Но в отличие от Герцена, который в «Колоколе» назвал Каракозова «сумасшедшим» и «фанатиком»77 , Бакунин считал, что «нашелся человек, менее философски развитой, но зато и более энергичный, чем мы, который подумал, что гордиев узел можно разрезать одним ударом»78 . Расходясь с Герценом по этим важнейшим вопросам (здесь мы ограничились имеющими самое общее и существенное значение и во всяком случае менее связанными с детальной политической хроникой времени), Бакунин призывает друзей искать новую публику «в молодежи, в недоученных учениках Чернышевского и Добролюбова, в Базаровых, в нигилистах – в них жизнь, в них энергия, в них честная и сильная воля»79 . И со свойственным ему пафосом Бакунин заключает: «Перестаньте быть Эразмами, станьте Лютерами, и возвратится к вам вместе с утраченною верою в дело и старое красноречие и старая сила»80 .
Ссылкой на Базарова и нигилистов, «недоученных учеников Чернышевского и Добролюбова», Бакунин напоминал, возможно невольно, о критических и полемических размышлениях Герцена о тургеневском Базарове81 . В другом письме к Герцену от 23 июня 1867 г. Бакунин возвращается к теме молодого революционного поколения, поколения Базарова и «базароидов», и предлагает собственный его анализ, который следует привести целиком, ибо, искренний и проницательный, он великолепно проясняет позицию одобрения, занятую Бакуниным через некоторое время в пользу Нечаева, и его несогласие с Герценом: « В молодом поколении, взятом порознь – в отдельных экземплярах, тьма неприятных, непорядочных, даже грязных сторон. Явление, впрочем, весьма натуральное. Старая нравственность, основанная на религиозных, патриархальных и сословных преданиях, рушилась безвозвратно. Новая далеко еще не создалась, но предчувствуется. Действительно, осуществить ее может только коренной социальный переворот. Одиноких сил одного человека, как бы он умен и силен ни был, для этого недостаточно. Поэтому новой нравственности еще нет. Молодое поколение ищет ее, но еще не нашло; отсюда колебания, противоречия, безобразия и нередко грязные скандалы. Так было в 93-х годах, – только там гильотина чистила нравы и не давала гнить недозрелой зелени. Все это очень неприятно, больно и грустно, но натурально и неминуемо. Все это в среде нашей бедной, неопытной русской эмиграции еще углублено тою эмиграционною болезнью, которую ты так верно изучил и описал в своих записках. Но все это не должно заслонять от нас серьезных да великих качеств нашего молодого поколения – в нем не оранжерейная, не искусственная и не рефлективная только, а настоящая страсть равенства, труда, справедливости, свободы и разума. Из-за этой страсти десятки из них уже пошли на смерть и сотни в Сибирь. Между ними, как всегда и везде, много пустых хвастунов и фразеров, но есть и герои без фраз или только с фразою клеветы на себя или крайностью щеголяющего отрицания. Нет, воля твоя, Герцен, – эти неумытые, неуклюжие и часто весьма неудобные пионеры новой правды и новой жизни в миллион раз выше стоят всех твоих приличных покойников»82 .
Что же удивительного, если Бакунин с распростертыми объятиями принял Нечаева? Он ждал этого «пионера новой правды и новой жизни», и ждал, не питая иллюзий, не идеализируя его, готовый принять даже менее чистые и менее приятные его стороны, не только во имя революционного Абсолюта, но и потому, что был убежден: то время было временем морального вакуума, когда старые ценности умерли, а новые еще не родились, и породить их должны были как раз те «пионеры», которым следовало простить «колебания, противоречия, безобразия и нередко грязные скандалы». В этих письмах, где «fatras бакунинской демагогии» не так сильно83 , просматривается вся логика последующих отношений Бакунина с Нечаевым и Герценом. Именно эти документы, доступные изначально, позволяют нам понять и документы, недавно найденные. Но следует понять также и то, что бакунинскую постановку проблемы, прямую и ясную, требуется подкорректировать с точки зрения более четкой исторической дистанции. Успех был бы половинчатым, если бы, развенчав легенду о «монстре» Нечаеве и простодушном Бакунине, мы способствовали созданию новой – о Бакунине –творце-бунтаре и Герцене – умеренном скептике.
Встреча трех русских революционеров в Европе победоносной буржуазии и возникшая между ними сеть политических, нравственных и интеллектуальных противоречий знаменует подспудно совершившийся поворот революционного духа, момент его кризиса и перерождения, и сегодня, размышляя об этом, нельзя не удивляться сложной и пророческой новизне этой игры. Игры, которая оказалась намного тоньше, чем представлял ее Бакунин: игра шла не между «молодыми» и «стариками», хотя смена поколений слишком очевидна, чтобы пренебрегать ею, и не «экстремистами» и «умеренными», хотя в конкретной русской политике того времени их можно воспринимать и так. На карту игры было поставлено понимание революции, ее практика и теория, перед которыми тогда открывались новое перспективы, поскольку новая русская действительность, предвосхищавшая ситуации других наций и континентов, вливалась в западноевропейскую революционную традицию, расширяя и взрывая ее схемы. В этом смысле в идеях и Бакунина, и Герцена, и Нечаева содержалась своя доля истины, поскольку в них свободно и концентрированно находила выражение историческая реальность, которой было суждено оказать решающее влияние на будущее. Впрочем, это не означает, что сегодня, как и тогда, их спор не ставит каждого перед выбором своей позиции.
Письма «К старому товарищу» – ответ на бакунинские тезисы, провозглашенные как в двух вышецитированных письмах, от 1866 и 1867 гг., так и в публичных выступлениях того времени. Герцен слишком хорошо знал Бакунина и русскую революционную среду, чтобы не понимать, еще до возникновения нечаевского дела, какие глубинные мотивы двигали Бакуниным, какую плодородную почву имела деятельность Нечаева и сколь рискованная судьба ожидала идею революции. То, о чем говорит Герцен, – не импровизация и не полемика – в его словах сосредоточен жизненный опыт мыслителя; размышления эти начались издалека. Отследить и упорядочить дальние предпосылки этих идей равносильно анализу всей изменчивой системы герценовских идей, системы, опиравшейся на свои мифы, вроде мифа «общины», но в отличие от бакунинской обладавшей в высшей степени критичной и самокритичной интеллектуальной сутью (ведь сколько самокритики в письмах «К старому товарищу»!84 ). Бакунинские декламации о свободе, едва забывается их пылкое красноречие, обнаруживают свою расплывчатость, отвлеченность и неопределенность.
Герцен же постоянно опирается на исторический опыт, который, не будучи локальным и узким, конкретен и охватывает Россию в ее становлении и связях с Европой и Европу – в ее прошлом и противоречивом настоящем: и все это – в перспективе будущего, которое для Герцена связано с социализмом, но социализм для Герцена – открытая проблема, как и то будущее, в котором он должен осуществиться. Очищенное от неизбежных для него иллюзий, это сочинение Герцена, которое нельзя превращать в некий догматический абсолют, предстает исполненным не противоречий, но напряженности, не скоропалительных поворотов, но выстраданных кризисов, не декларированных застывших окончательных истин, но неустанного непрерывного поиска. Его мысль естественно связана с действием, а точнее, действенная мысль, отдающая себе отчет в своей деятельности и в своей практике, а значит, свободная от мании самодовлеющего действия, которое, отнюдь не воплощая в жизнь теорию или поверяя ее жизнью, превращают теорию в придаток практики. Герцен был свободен от недуга, которым, как и многие другие революционеры, страдал Бакунин, –религиозного атеизма, перенесения религиозного абсолютизма в мирскую политику. При этом его спокойная аконфессиональность, свободная от абстрактно-рационалистического фанатизма, не будучи окрашена бездеятельным скептицизмом, переходила в скепсис, т.е. в критическое размышление об истории и внутри истории, в рамках конкретного, противоречивого и драматичного развития современного общества, в принципиальный выбор социализма и в целый ряд решений меньшего масштаба, с которыми должен постоянно соображаться основной выбор. Он был анархистом не в смысле учителя анархизма Бакунина, ниспровергателя государств и изобретателя тайных обществ и скрытых диктатур, но в том смысле, в котором анархист – каждый, кому не чужд дух и вкус свободы, той свободы, которая хотя и имеет социальное выражение, но прежде всего является личной, и поэтому социальная свобода, бросающая на свой жертвенный алтарь свободу личную, является свободой ложной и фальшивой, каким бы ни был тот идол, которому приносится жертва.
Пережитое Герценом, несмотря на все семейные и общественные невзгоды, настолько внутренне его закалило, а интеллектуальный и нравственный фундамент его личности был настолько прочен, что он мог не бояться обвинений в том, что отстал от молодых революционеров и мог не только не гнаться за ними, но и с чистой совестью критиковать их и делать свои разногласия с ними (и со старыми товарищами, которые или стояли на других позициях, или, будучи внутренне слабыми, не задумываясь, приспосабливались к новым явлениям) предметом публичного политического и теоретического обсуждения. Герцен и Бакунин, выходцы из одного социального слоя и одной культурной среды, объединенные общим прошлым и общими идеями, разошлись перед лицом принципиального выбора. Нечаев же послужил лишь катализатором этого размежевания.
Мы упоминали атеизм Герцена, атеизм критический, а не доктринерский, если он мог написать такие слова: «Объясните мне, пожалуйста, отчего верить в бога смешно, а верить в человечество не смешно; верить в царство небесное – глупо, а верить в земные утопии – умно? Отбросивши положительную религию, мы остались при всех религиозных привычках и, утратив рай на небе, верим в пришествие рая земного и хвастаемся этим»