Рассекая на пони голышом по лугу, красному от маков, сладостным июньским днем, точно Карл Нильсен в Остерпорте (о котором кряквы судачили с зеленоногими куропатками: О большое о шести ногах), Николай глотал весенний воздух будто индеец-пони, и в ложбинах выискивал бизонов, а в облаках -орлов.
― Потише, сказал Гуннар. Может, передохнешь?
― Он уже далеко ускакал, откликнулась Саманта. Я по глазам вижу.
― Что? спросил Николай.
― Николай редко здесь бывает. Приезжает такой деловой, сразу штаны долой, встал в позу и нет его ― уже отправился, как Стин, драться с фашистами вместе с Бандой Черчилля или в своем космическом отсеке летит сквозь фосфоресцирующую межпланетную пыль к галактикам, сплошь заросшим лесами сельдерея и ползучей красной слизью.
Сеанс рисования, Гуннар напряженно-внимателен, Николай скучает, терпит, ведет себя хорошо.
― Почему взрослые такие тупые?
― Те, кто, по твоим словам, тупы, друг Николай, всегда были такими. И детьми они тупыми были.
Николай задумался. Тишина состояла из пчел, скрипичного пассажа виртуозной лени, плотной недвижности.
― С другой стороны, ты несколько прав. Умненькие детки действительно вырастают и становятся тупыми. Знать бы, почему. Загадка столетия: разумные дети превращаются в подростковое быдло, которое взрослеет до напыщенных тупиц. Почему, вот вопрос.
― Это вопрос с подвохом?
― В тридцать четыре года Бранкузи хватило живости, чтобы начать быть Бранкузи.
― Ты со мной разговариваешь так, будто я уже взрослый.
― А тебе бы как хотелось ― как с полудурком?
― Только некоторые взрослые ― ублюдки. Большинство. Ты нормальный, Гуннар.
― Спасибо.
― Расскажи мне еще про Корчака, и республику детей, и про Польшу.
― Там луговина, постепенно переходящая в болото с тростником, а потом начинаются песчаные берега, которые спускаются к холодной мокрой Балтике, за Хеллерупом, можем поехать на поезде, хочешь съездить? Весь покроешься медовым загаром.
― Прямо сейчас?
― Мне это только в голову пришло, значит, поехали.
Их локомотив назывался Нильс Бор.
― Если ты придумал эту дружескую экскурсию, как ты ее называешь, когда я пришел позировать, то почему у Эдит термос и закуска в в сумке приготовлена?
― Это все твои штаны, Николай. Так любезно тебя обтягивают.
Ухмыляется, чертики в глазах, а взгляд задумчивый.
― Там запас вот на столько, а Мама потом еще убрала в промежности. Так мой мышонок прикольнее упакован. Если твой вопрос означает, сама ли она это придумала, то нет. Она так хорошо шьет, что сделала все за минуту, да еще и насвистывала значительно, пока на машинке строчила. Когда отдавала ― сухо кашлянула, но ни слова не сказала. Все-таки как вышло, что Эдит знала, что ты на болота эти собираешься?
― Луговина ― сплошная зеленейшая трава и миллион диких цветов, а у подножия ― белая полоса. И болото впридачу, с поганками и кряквами.
― Как получилось, что Эдит знала, что ты едешь в этот комариный рай?
― Ясновидение. На Фарерах у них это запросто.
В глазах чертики, взгляд глупый.
Хеллеруп, задворки, переулок, поле, луговина, полого спускающаяся к пляжу.
― Планшет для рисования, карандаши, бутяброды, очки от солнца, описывал Николай содержимое холщовой сумки. А что в термосе?
― Я знаю одну славную пару, друг от друга просто рук оторвать не могут, они живут вон в том доме, который мы прошли, в лабиринте заборчиков из ящиков. Они сейчас, бедняжки, в Соединенных Штатах на какой-то конференции по экономике коров. Это их собственность, поэтому можно располагаться как дома.
Пытливый взглядик на Гуннара, нос морщится, уголки губ задумчиво поджимаются.
― Тема луга постоянно всплывает у Рембо. У него это образ мира после потопа. Мир заново ― после того, как утонет. Шекспир тоже среди лугов вырос, деревенский мальчуган.
― Рембо.
― Он называл их клавесином. Клавесин лугов.
― Мне нравится, когда ты болтаешь, Гуннар. Давай еще про Рембо.
― Только никаких трусиков.
― Тут одна проблема, по опыту знаю, с ушитыми и сокращенными штанами, их через кроссовки стягивать неудобно.
― Если бы кроссовки у тебя не были с линкор каждая, а носки толстые, как полотенца, то шанс бы у тебя был.
― Взрослые, ебвашумать, такие утомительные, знаешь? Вот кто эти шнурки завязывал? только не я. Носки и пятки на этих носках синеют, видишь?
― Взрослые знают, что ты должен снимать обувь перед тем, как снимать штаны. Рембо был французским поэтом, вероятно ― величайшим в наше время. Бросил писать в 18 лет, стал бродягой.
― Скорей бы у меня уж волосы выросли на ногах и по верху пальцев, как у тебя. Саманту это с ума сводит, могу себе представить.
Верхняя губа вздернута, Торвальдсен, взгляд пригас.
― Какие пестренькие трусы ― то, что от них осталось, то есть. Прочти мне какой-нибудь стих этого Рембо.
― Подарок Саманты. А подарки нужно носить.
O saisons, o chateaux,
Quelle ame est sans defauts?
O saisons, o chateaux,
J'ai fait la magique etide
Du bonheur, que nul n'elude.[2]
― Эй! Ты прекрасен, Гуннар. У тебя всегда такие большие плечи были под свитером и замызганные джинсы, и башмаки сорок четвертого размера, а под ними ты просто олимпийский ныряльщик.
Груш и яблок
Не достать,
А у тебя
Трусы видать.
О весна, правильно? О дворец. И что-то насчет чудесного счастья, да? Здоровское солнце. Я уже чувствую, как покрываюсь медовым загаром.
― Чья душа без пятна? Я чудесно изучаю счастье, или изучаю чудеса счастья. Давай поглядим на болото.
― Поменяться бы с тобой письками. Теперь я вижу, почему у Саманты слюнки текут, когда она на тебя смотрит. А почему ты ее с собой не взял?
― Двое мужчин в костюмах Адама свободны от электричества, заряжающего воздух, когда с ними Ева.
― Я бы стал идиотом, если б у меня было такое же устройство.
― Вырастет, если пахту пить будешь, есть шпинат и прилежно с ним играть.
O vive lui, chaque foi
Que chante le coq gaulois.[3]
― В болотной траве есть гнезда, поганок или крякв. Всякий раз, когда галльский петушок кукарекает: кокадуддл, кокадуддл, кокадуддл-ду.
― Пусть счастье расцветает всякий раз, когда кукарекает петух. Сколько раз рисовали тебя в прошлом веке ― обнаженного мальчика на берегу океана: Педер Крёйер, Карл Ларссон, Анна Арчер, все эти мастера оттенков. Финн Магнус Энкелл. Хаммерсхёй был их Вермеером. У Нексё есть очаровательная история о голеньких воробушках на берегу, где-то неподалеку отсюда.
Бесовский танец на сияющей плоскости песка.
― С чего бы вдруг?
― Символизм, идеализм, Уолт Уитман, прошлое Средиземноморья, надежда, красота предмета изображения. Торвальдсен, датское сердце.
― А Эдит стручков гороховых положила?
Пальцы щелкают по комарам, мошкаре, гнусу.
― Ницше и Георг Брандес. Можно сходить посмотреть.
― Эй!
― Подымайся.
― Я слишком большой, чтоб на закорках ездить, что скажешь?
― На плечи залезай.
― Хо!
― Хо!
― А в термосе холодное молоко. Эдит решила, что для подрастающего датского организма это единственное подходящее питье.
Пальцы ерошат Гуннару волосы.
― Я так и думал, что ты глупить начнешь.
Ноги вытянуты, Гуннар придерживает за лодыжки, а Николай перегибается заглянуть ему в глаза вверх тормашками.
― Лови! сказал Николай, сгибаясь и переваливаясь на руки Гуннару вялым мешком, хохоча.
― Заройся в эту сумку и посмотри, что Эдит называет пикником. Следует ли мне обратить внимание, хоть и дружелюбное, на жителя ушитых штанишек, уже направленного к небесам?
Очи долу, притворное изумление.
― У меня, наверное, встает, когда я счастлив. Бутяброды в вощеной бумаге. Бананы. Яйца, венские булочки с изюмом и орешками.
Загорело-розовые, и стебелек, и луковица, мошонка круглая и тугая.
Глупая ухмылка, счастливые глаза.
― Он подымается и покачивается, когда ты позируешь. Для твоего возраста соображает он довольно самостоятельно.
― А твой что, нет? У него, к тому, еще иногда и мое соображалово.
― Крайняя плоть назад соскальзывает, надеюсь? У некоторых нет.
Плоть оттягивается с еле лиловатой головки готовой рукой.
― А почему у некоторых нет?
― А почему у некоторых людей на ногах между пальцами перепонки и на руках по шесть пальцев? Природа чертовски много вкладывает в конструирование тела. Над твоим она очень хорошо потрудилась.
― Этот бутик ― сельский паштет, воняет носками из спортзала, которые две недели летом носили, и грюйер. А этот ― с ветчиной, майонезом и оливками.
― По одному каждого. Фарерские острова не одобряют принципа выбора по религиозным соображениям, наверное.
Николай среди луговых цветов, сначала жует венскую булочку.
― Потом банан, потом бутяброд.
― Ты в свободной стране.
― Вон там, наверху, замазанные голубым, что бы ты себе ни думал, -звезды, так много, что не сосчитать, в бескрайнем пространстве, а воздух принадлежит только нашей планете, и мы сейчас на дне этого воздуха, на лугу в Дании, поросшем дикими цветами, кишащем муравьями, микробами, червяками и травой, а под нами ― слои мела и глины, и твердая скала, уходящая незнамо куда, но куда бы она ни уходила, доходит до центра, и начинается другая половина симметрии ― наружу, на другую сторону мира, напротив нас, куда-то между Новой Зеландией и Землей Короля Эдуарда VII в Антарктике, где гондолы мычащих китов и айсберги с пингвинами, что торчат повсюду и треплются друг с другом, где «Наутилус» с Капитаном Немо, который играет на органе Букстехуде