[4], величественные до-минорные аккорды, дрожью отзывающиеся в медузах и доносящиеся до нас, да еще, быть может, до мух-подёнок и кузнечиков, и вот они мы ― Гуннар Рунг, сачкующий от своего зубила, которым высекает из камня Ариэля, и Николай Бьерг, двенадцатилетний лютеранин со своим петухом на стреме.
― Ты станешь поэтом.
― Ты действительно меня обнял, знаешь ли. Когда Миккель дрочит и спускает, по всему животу как яичный белок разливается ― может, даже с двух яиц.
― А Миккелю сколько?
― Тринадцать, но он не по годам развит. Говорит, что спускать мог уже в одиннадцать. Тут здорово, Гуннар. Надо было змей с собой взять, ветерок как раз что надо. Ух! У меня на яйцах муравей.
― Прихвати с собой Миккеля как-нибудь. Твой лучший друг, верно?
Болтая и жуя, прикрыв глаза подумать, двумя пальцами пощупывая головку.
― Потому что.
― Когда я начну группу Корчака, мне понадобится несколько ребят, и девочек, и мальчиков. Вы с Миккелем будете друзьями ― держаться за руки или обнимать друг дружку за плечи, или вроде того. Мне хочется сделать то, что понравилось бы самому Корчаку. Он любил своих детей. Я спросил тебя, лучший ли твой друг Миккель, а ты отвечаешь потому что, и это, наверное, не очень умно.
― Хорошая жратва, особенно если поглощать наоборот. На самом деле, это штаны Миккеля.
― Переплетающийся, ввысь стремящийся огромный дуб, сказала Саманта. Так начинается это греческое стихотворение Антифила. Хорошо тень дающий, euskion, для phylassomenois, людей, взыскующих тени от неуклонного жара солнца. Его листва плотнее черепицы на крыше. Он дом для витютня, дом для сверчка. А затем там говорится: пусть и для меня он станет домом в отвесный полдень. Вот и все, о чем говорит поэт, намекая в конце, что сейчас ляжет вздремнуть в прохладной тени под этим дубом.
― Возле старой библиотеки есть дуб Холберга, сказал Николай, и еще тот священный дуб в Холмах.
― Не вертись, сказал Гуннар. Это короткое стихотворение?
― Шесть строк, а вкупе ― большой дуб, зеленый и огромный, в нем голуби и сверчки, и древний грек или много древних греков сидят или лежат под ним. Очень славное стихотворение.
― А как называется? Когда его написали?
― У греческих стихов нет названий. В первом веке, в Византии. Витютень -это phatta, может быть, лесной голубь или вяхирь. В Библии витютни сидят на масличных деревьях[5].
Николай закурлыкал голубицей и застрекотал сверчком.
― Ты переводишь? спросил Гуннар.
― Пытаюсь. Стихотворение кажется таким чистым и невинным, однако дуб -дерево Зевса, в нем живет дриада, это что-то вроде девочки-Ариэля, а голубка принадлежит Афродите, и стрекот и щебет сверчка ― символ пастухов, вожделеющих друг к другу, или доярки с облупленным от солнца носом и стройными босыми ногами среди маргариток. Поэтому то, что на первый взгляд кажется Вордсвортом или Боратынским, ― в действительности сицилийско и пасторально, намного позднее Феокрита. Но оно предвосхищает природную поэзию, если нам хочется с этой стороны его рассматривать, в том духе, в каком мы начинаем ее видеть у Авсония.
― Я когда-нибудь слышал, чтобы кто-то говорил, как Саманта? вопросил Николай у потолка, скосив к переносице глаза и свернув ложечкой язык в предположении. Нет, я никогда не слышал, чтобы кто-либо говорил, как Саманта.
― Перерыв! скомандовал Гуннар. Балпес решил сыграть нам деревенского дурачка.
― Дайте, сказал Николай, мне посмотреть это греческое стихотворение. Что это за слово?
― Ветви.
― А это и это?
― Свисают, простирая хорошую тень дуба в вышине.
― У Миккеля в шалаше на дереве вокруг повсюду одни листья, даже под нами, и свет зеленый, как салат, и там прохладно и никого больше нет. Покажи мне дом витютня и сверчка.
― Oikia phatton, oikia tettigon. Дом витютня, дом сверчка. Tettix ― это сверчок.
― Сам себя назвал, правда?
― Dendroikia paidon, шалаш на дереве для мальчиков.
Золотая улыбка с серебряными точками глаз.
― Мы с моей подругой Биргит, сказала Саманта, вылезали, бывало, из окна ее спальни в одних рубашках и прямо на большущее дерево, наверное ― очень старую яблоню, и сидели на ветках, как совы. Нам казалось, что это очень важно.
В парке с озерами в Мальмё. Мальчик-швед в натуральную величину, в коротких штанишках, три гуся, работы Томаса Кварсебо, 1977. Гуннар, Саманта и Николай поехали на катере из Нюхавна специально на него посмотреть. Николаю понравились гуси, Гуннару ― лепка без выкрутасов, Саманте ― лопоухая, честноглазая искренность самого мальчика.
― И очевидность ― вот здесь, в штанишках, ― того, что он мужского пола.
― Погоди, пока не увидишь нашего с Николаем Ариэля.
― Швеция, сказал Николай, это лютеранский дядюшка Дании.
― Лютеранская тетушка, поправила Саманта.
Красно-коричневая домашняя птица роется посреди дороги, и собаки, и трава между камней, некогда обтесанных, да только в эти дни, на исходе античности тесаного камня нет, это осень осени, когда у скульптурных портретов императоров вместо глаз ― просверленные шайбы, вся точность изображения утрачена в распухших туловищах, когда различимая ценность из вещей вытекает в деньги, в боязливую духовность, ненавидящую тело.
― Л'Оранж, ответил Гуннар, когда Саманта спросила, Fra Principat til Dominat. Еще раз это произошло в скульптуре Пикассо.
В позднем свете долгого полудня: Саманта читает, Гуннар разминает плечи, Николай растирает колени.
― Когда каждый из нас соотносит себя с идеей, по отдельности, сущностно и страстно, мы объединяемся в этой идее нашими различиями.
― Къеркегор, сказал Гуннар.
Николай боднул головой и влез в исландский свитер Гуннара.
― В котором, заметил Гуннар, глядя в потолок, он может ласкать своего мышонка, а те из нас, кто ненаблюдателен, останутся с носом.
― Он среди друзей, сказала Саманта. Каждый ― сам собой в самом себе, каждый отличается. В наших раздельных внутренних сущностях мы придерживаемся целомудренной застенчивости между одним человеком и другим, останавливающей варварское вторжение во внутренний мир другого. Таким образом личности никогда слишком не приближаются друг к другу, подобно животным, именно потому, что они едины на идеальном расстоянии друг от друга. Это единство различия -законченная музыка, как у инструментов в оркестре.
Николай, насвистывая, подсел к Саманте и заглянул в книгу. Она приобняла его, взъерошив волосы.
― Он носит твой свитер, потому что он твой.
― Ну разве это не варварство, как ты только что нам прочла? Не такое варварство, конечно, как хватать и общупывать себя под свитером, но одно следует за другим, разве нет?
― Надеюсь, ответила Саманта.
― Я не понимаю, о чем тут все говорят, сказал Николай.
― О любви, наверное, отозвался Гуннар. Твоему тезке Грюндтвигу хотелось, чтобы все вокруг обнимались и целовались. Къеркегору же два влюбленных человека виделись двумя чуждыми мирами, ходящими кругами друг возле друга. Грюндтвигианцы пускались во все тяжкие под шпалерами, и безмятежные овцы наблюдали за ними, а также в лютеранских постелях и на сеновалах, робкому же Сёрену подавай ловить рыбок рукой под свитером на три размера больше -только, наверное, без такой бесстыжей ухмылки.
― Хватит дразнить Николая ― он же похож на самого невинного херувимчика в господних яслях. А Къеркегор выглядел как жаба в тоске.
― Николай Фредерик Северин Грюндтвиг, промолвил Николай. А интересно, меня в честь него назвали, как вы думаете?
― Можешь считать, что да. Мы все живем в собственном воображении, разве нет? Если мы сами себя придумывать не будем, нас за нас придумают другие, да еще и заставят нас в это поверить.
У Николая в глазах милое недоумение.
― Вот интересно, сказал Гуннар, уж не придумываем ли мы вообще все на свете? Я в том смысле, чуваки, что человек ― дьявольски странное животное. Живет в собственном уме. Мы, разумеется, не знаем, как думают животные, какие у них бывают мнения. О чем, например, весь день думает лошадь?
― Может, произнес Николай, они просто есть. Лошади и утки. Но знаешь, им ведь много на что внимание обращать можно.
― А знаешь, ведь то, что ты лепишь, сказала Саманта, отрываясь от L'Equipe[6], ради которого она бросила Къеркегора в своем гнездышке из подушек у окна, это вовсе не Ариэль, на самом деле, а Эрос, шекспировский младший старший великан-карлик Дон Купидон.
― Вообще-то это невозможно, сказал Николай, но Миккель привез меня сюда на закорках на своем скейтборде.
― Здрасьте, ― сказал Миккель.
Светловолосый и розовый, голубые глаза, исполненные почтения, Миккель был одет в крапчатые джинсы и фарерский свитер. На вид лет пятнадцать. Dansk fabrikat[7]. Почему Николай сказал, что ему тринадцать?
― Видишь, сказал Николай, показывая на каменного Ариэля, это я, или буду я, когда закончит.
― Эй! А ведь клево! сказал Миккель Гуннару, затачивавшему резцы на шлифовальном камне. В смысле, потрясно, знаете?
― За позирование мне платят. Это как работа. Ты готов, начальник Гуннар? Ничего, если Миккель посмотрит? Он знает, что под руку лезть нельзя.
По субботам в Детской Республике после того, как прочтут газету и пройдет еженедельный суд, штрафующий виновных в том, что обижали младших, не уважали старших, дергали за волосы, не слушались, врали и совершали иные злостные преступления своего маленького мирка, Корчак начинал беседу. Тема выбиралась самими сиротами из списка, вывешенного на доске объявлений и часто менявшегося.