и всякий раз наделял его Беккер. Мускулы мальчика оставались попрежнему тощими. Они, очевидно, требовали усиленного подкрепления.
В комнату, занимаемую Беккером, принесена была двойная раздвижная лестница; поперек ее перекладин, на некоторой высоте от полу, укладывалась горизонтально палка. По команде Беккера, Петя должен был с разбегу ухватиться руками за палку и затем оставаться таким образом на весу сначала пять минут, потом десять, и так каждый день по нескольку приемов. Разнообразие состояло в том, что иногда приходилось просто держать себя на весу, а иногда, придерживаясь руками к палке, следовало опрокидываться назад всем туловищем и пропускать ноги между палкой и головой. Цель упражнения состояла в том, чтобы прицепиться концами носков к палке, неожиданно выпустить руки и оставаться висящим на одних носках. Трудность главным образом заключалась в том, чтобы в то время, как ноги были наверху, а голова внизу, лицо должно было сохранить самое приятное, смеющееся выражение; последнее делалось в видах хорошего впечатления на публику, которая ни под каким видом не должна была подозревать трудности при напряжении мускулов, боли в суставах плеч и судорожного сжимания в груди.
Достижение таких результатов сопровождалось часто таким раздирающим детским визгом, такими криками, что товарищи Беккера врывались в его комнату и отнимали из рук его мальчика. Начиналась брань и ссора, после чего Пете приходилось иногда еще хуже. Иногда, впрочем, такое постороннее вмешательство оканчивалось более миролюбивым образом. Так было, когда приходил клоун Эдвардс. Он обыкновенно улаживал дело закуской и пивом. В следовавшей затем товарищеской беседе Эдвардс старался всякий раз доказать, что метод обучения Беккера никуда не годится, что страхом и побоями ничего не возьмешь не только с детьми, но даже при обучении собак и обезьян, что страх внушает, несомненно, робость, а робость — первый враг гимнаста, потому что отнимает у него уверенность и удаль; без них можно только вытянуть себе сухие жилы, сломать шею или перебить позвонки на спине.
И странное дело: каждый раз, как Эдвардс, разгоряченный беседой и пивом, принимался тут же показывать, как надо делать ту или другую штуку, Петя исполнял упражнения с большой ловкостью и охотой.
В труппе все уже знали воспитанника Беккера. В последнее время он добыл ему из гардероба костюм клоуна и, набеливая ему лицо, нашлепывая румянами две кляксы на щеках, выводил его во время представления на арену. Иногда, для пробы, Беккер неожиданно подымал ему ноги, заставляя его пробежать на руках по песку. Петя напрягал тогда все свои силы, но часто они изменяли ему; пробежав на руках некоторое пространство, он вдруг ослабевал в плечах и тыкался головою в песок, чем пробуждал всегда веселый смех в зрителях.
Под руководством Эдвардса он сделал бы, без сомнения, больше успехов; в руках Беккера дальнейшее развитие, очевидно, замедлялось. Петя продолжал бояться своего наставника, как в первый день. К этому начинало примешиваться другое чувство, которого не мог он истолковать, но которое постепенно росло в нем, стесняло ему мысли и чувства, заставляя горько плакать по ночам, когда, лежа на тюфячке, прислушивался он к храпению акробата.
И ничего, ничего Беккер не делал, чтобы сколько-нибудь привязать к себе мальчика! Даже в тех случаях, когда мальчику удавалась какая-нибудь штука, Беккер никогда не обращался к нему с ласковым словом; он ограничивался тем, что снисходительно поглядывал на него с высоты своего громадного туловища. Беккеру, повидимому, все равно было, что из двух рубашек, подаренных мальчику прачкой Варварой, оставались лохмотья, что белье на теле мальчика носилось без перемены по две недели, что шея его и уши были не вымыты, а сапожишки просили каши и черпали уличную грязь и воду. Товарищи акробата, и более других Эдвардс, часто укоряли его в этом; в ответ Беккер нетерпеливо посвистывал и щелкал хлыстом по панталонам.
Он не переставал учить Петю, продолжая наказывать каждый раз, как выходило что-нибудь неладно.
Раз, по возвращении труппы уже в Петербург, Эдвардс подарил Пете щенка. Мальчик был в восторге; он носился с подарком по конюшне и коридорам, всем его показывал и то и дело целовал его в мокрую розовую мордочку.
Беккер, раздосадованный во время представления тем, что его публика не вызывала, возвращался во внутренний коридор; увидев щенка в руках Пети, он вырвал его и носком башмака бросил в сторону; щенок ударился головкой в соседнюю стену и тут же упал, вытянув лапки.
Петя зарыдал и бросился к Эдвардсу, выходившему в эту минуту из уборной. Беккер, раздраженный окончательно тем, что вокруг послышалась брань, одним движением оттолкнул Петю от Эдвардса и дал ему с размаху пощечину…
Несмотря на легкость и гибкость, Петя был не столько гуттаперчевым, сколько несчастным мальчиком.
2
Детские комнаты в доме графа Листомирова располагались на южную сторону и выходили в сад. Чудное было помещение! Каждый раз, как солнце было на небе, лучи его с утра до заката проходили в окна; в нижней только части окна завешивались голубыми тафтяными занавесками для предохранения детского зрения от излишнего света. С тою же целью по всем комнатам разостлан был ковер также голубого цвета, и стены оклеены были не слишком светлыми обоями.
В одной из комнат вся нижняя часть стен была заставлена игрушками.
Пестрые английские раскрашенные тетрадки и книжки, кроватки с куклами, картинки, комоды, маленькие кухни, фарфоровые сервизы, овечки и собачки на катушках обозначали владения девочек; столы с оловянными солдатами, картонная тройка серых коней с глазами страшно выпученными, увешанная бубенчиками, запряженная в коляску, большой белый козел, казак верхом, барабан и медная труба, звуки которой приводили всегда в отчаяние англичанку мисс Бликс, обозначали владения мальчиков. Комната эта так и называлась «игральной».
В среду, на масленице, в игральной комнате было особенно весело. Ее наполняли восторженные детские крики. Мудреного нет; вот что было здесь, между прочим, сказано: «Деточки, вы с самого начала масленицы были послушны и милы; сегодня у нас среда; если вы будете так продолжать, вас в пятницу вечером возьмут в цирк!»
Слова эти были произнесены тетей Соней.
Не успела она проговорить свое обещание, как раздались возгласы, крики, сопровождаемые прыжками и другими более или менее выразительными изъявлениями радости. В этом порыве детской веселости всех больше удивил Паф, пятилетний мальчик. Он был всегда таким тяжелым, но тут, под впечатлением рассказов и того, что его ожидало в цирке, он вдруг бросился на четвереньки, поднял левую ногу, и, страшно закручивая язык на щеку, поглядывая на присутствующих своими киргизскими глазами, принялся изображать клоуна.
— Подымите его, подымите скорее, ему кровь бросится в голову! — проговорила тетя Соня.
Новые крики, новое скаканье вокруг Пафа, который ни за что не хотел встать и упорно подымал то одну ногу, то другую.
— Дети, дети… довольно! Вы, кажется, не хотите больше быть умными… Не хотите слушать… — говорила тетя Соня, досадовавшая главным образом на то, что не умела сердиться.
Она обожала «своих детей», как сама выражалась. Действительно, надо сказать, дети были очень милы.
Старшей девочке, Верочке, было уже восемь лет; за нею шла шестилетняя Зина; мальчику было, как сказано, пять лет. Его звали Павлом; но мальчик получал одно за другим различные прозвища: Беби, Пузырь, Бутуз, Булка и, наконец, Паф — имя, которое так и осталось. Мальчик был пухлый, коротенький, с рыхлым, белым телом, как сметана, с шарообразною головою и круглым лицом, на котором единственною заметною чертою были маленькие киргизские глазки, широко раскрывавшиеся, когда подавалось кушанье или говорилось о еде.
С той минуты, как обещано было представление в цирке, старшая дочь, Верочка, вся превратилась во внимание и зорко следила за поведением сестры и брата. Едва-едва начинался между ними разлад, она быстро к ним подбегала, оглядываясь в то же время на величавую мисс Бликс, принималась скоро-скоро шептать что-то Зизи и Пафу и, поочередно целуя то того, то другого, успевала всегда водворить между ними мир и согласие.
Наступила, наконец, так нетерпеливо ожидаемая пятница. На больших часах столовой пробило двенадцать. В эту самую минуту один из лакеев растворил настежь двери, и дети, сопровождаемые англичанкой и швейцаркой, вошли в столовую. Завтрак прошел, по обыкновению, очень чинно.
Зизи и Паф, предупрежденные Верочкой, не произнесли ни слова; Верочка не спускала глаз с сестры и брата; она заботливо предупреждала каждое их движение.
С окончанием завтрака мисс Бликс сочла своею обязанностью заявить графине, что никогда еще не видела она, чтобы дети вели себя так примерно, как в эти последние дни. Графиня возразила, что она уже слышала об этом от сестры и потому распорядилась взять к вечеру ложу в цирке.
При этом известии Верочка, так долго крепившаяся, не могла больше владеть собою. Соскочив со стула, она принялась обнимать графиню с такой силой, что на секунду совершенно заслонила ее лицо своими пушистыми волосами.
Верочка подошла к роялю, на котором лежали афишки; положив руку на одну из них, она обратила к матери голубые глаза свои и, вся замирая от нетерпения, проговорила нежно вопрошающим голосом:
— Мама́… можно?.. Можно взять эту афишку?
— Можно.
— Зизи! Паф! — восторженно крикнула Верочка, потрясая афишкой. — Пойдемте скорее! Я расскажу вам все, что мы сегодня увидим в цирке; все расскажу вам!.. Пойдемте в наши комнаты!..
— Верочка! Верочка!.. — слабо, с укором проговорила графиня.
Но Верочка уже не слышала; она неслась, преследуемая сестрою и братом, за которыми, пыхтя и отдуваясь, едва поспевала мисс Бликс.
В игральной комнате, освещенной ярким солнцем, стало еще оживленнее.
На низеньком столе, освобожденном от игрушек, разложена была афиша.
Верочка настоятельно потребовала, чтобы все присутствующие: и тетя Соня, и мисс Бликс, и учительница музыки, и кормилица, вошедшая с младенцем, — все решительно уселись вокруг стола. Несравненно труднее было усадить Зизи и Пафа, которые, толкая друг друга, нетерпеливо осаждали Верочку то с одного бока, то с другого, взбирались на табуреты, ложились на стол и влезали локтями чуть не на середину афишки. Наконец, с помощью тети и это уладилось.