И странное дело: каждый раз, как Эдвардс, разгорячённый беседой и пивом, принимался тут же показывать, как надо делать ту или, другую штуку, Петя исполнял упражнение с большей ловкостью и охотой.
В труппе все уже знали воспитанника Беккера. В последнее время он добыл ему из гардероба костюм клоуна и, набеливая ему лицо, нашлёпывая румянами две кляксы на щеках, выводил его во время представления на арену. Иногда, для пробы, Беккер неожиданно подымал ему ноги, заставляя его пробежать на руках по песку. Петя напрягал тогда все свои силы; но часто они изменяли ему; пробежав на руках некоторое пространство, он вдруг ослабевал в плечах и тыкался головою в песок, чем пробуждал всегда весёлый смех в зрителях.
Под руководством Эдвардса он сделал бы, без сомнения, больше успехов; в руках Беккера дальнейшее развитие очевидно замедлялось. Петя продолжал бояться своего наставника, как в первый день. К этому начинало примешиваться другое чувство, которого не мог он истолковать, но которое постепенно росло в нём, стесняло его мысли и чувства, заставляя горько плакать по ночам, когда, лёжа на тюфячке, прислушивался он к храпенью акробата.
И ничего, ничего Беккер не делал, чтобы сколько-нибудь привязать к себе мальчика. Даже в тех случаях, когда мальчику удавалась какая-нибудь штука, Беккер никогда не обращался к нему с ласковым словом; он ограничивался тем, что снисходительно поглядывал на него с высоты своего громадного туловища. Беккеру, по-видимому, всё равно было, что из двух рубашек, подаренных мальчику прачкой Варварой, оставались лохмотья, что бельё на теле мальчика носилось иногда без перемены по две недели, что шея его и уши были не вымыты, а сапожишки просили каши и черпали уличную грязь и воду. Товарищи акробата, и более других Эдвардс, часто укоряли его в том; в ответ Беккер нетерпеливо посвистывал и щёлкал хлыстиком по панталонам.
Он не переставал учить Петю, продолжая наказывать каждый раз, как выходило что-нибудь неладно.
Раз, по возвращении труппы уже в Петербург, Эдвардс подарил Пете щенка. Мальчик был в восторге; он носился с подарком по конюшне и коридорам, всем его показывал и то и дело учащённо целовал его в мокрую розовую мордочку.
Беккер, раздосадованный во время представления тем, что его публика не вызвала, возвращался во внутренний коридор; увидев щенка в руках Пети, он вырвал его и носком башмака бросил в сторону; щенок ударился головкой в соседнюю стену и тут же упал, вытянув лапки.
Петя зарыдал и бросился к Эдвардсу, выходившему в эту минуту из уборной. Беккер, раздражённый окончательно тем, что вокруг послышалась брань, одним движением оттолкнул Петю от Эдвардса и дал ему с размаху пощёчину…
Несмотря на лёгкость и гибкость, Петя был не столько гуттаперчевым, сколько несчастным мальчиком.
2
Детские комнаты в доме графа Листомирова располагались на южную сторону и выходили в сад. Чудное было помещение! Каждый раз, как солнце было на небе, лучи его с утра до заката проходили в окна; в нижней только части окна завешивались голубыми тафтяными занавесками для предохранения детского зрения от излишнего света. С тою же целью по всем комнатам разостлан был ковёр также голубого цвета и стены оклеены были не слишком светлыми обоями.
В одной из комнат вся нижняя часть стен была заставлена игрушками.
Пёстрые английские раскрашенные тетрадки и книжки, кроватки с куклами, картинки, комоды, маленькие кухни, фарфоровые сервизы, овечки и собачки на катушках обозначали владения девочек; столы с оловянными солдатами, картонная тройка серых коней, с глазами страшно выпученными, увешанная бубенчиками и запряжённая в коляску, большой белый козёл, казак верхом, барабан и медная труба, звуки которой приводили всегда в отчаяние англичанку мисс Бликс, обозначали владения мальчиков. Комната эта так и называлась «игральной».
В среду, на масленице, в игральной комнате было особенно весело. Её наполняли восторженные детские крики. Мудрёного нет; вот что было здесь, между прочим, сказано:
«Деточки, вы с самого начала масленицы были послушны и милы; сегодня у нас среда; если вы будете так продолжать, — вас в пятницу вечером возьмут в цирк!»
Слова эти были произнесены тётей Соней. Не успела она проговорить своё обещание как раздались возгласы, крики, сопровождаемые прыжками и другими более или менее выразительными изъявлениями радости. В этом порыве детской весёлости всех больше удивил Паф, пятилетний мальчик. Он был всегда таким тяжёлым, но тут, под впечатлением рассказов и того, что его ожидало в цирке, он вдруг бросился на четвереньки, поднял левую ногу и, страшно закручивая язык на щеку, поглядывая на присутствующих своими киргизскими глазами, принялся изображать клоуна.
— Подымите его, подымите скорее, ему кровь бросится в голову! — проговорила тётя Соня.
Новые крики, новое скаканье вокруг Пафа, который ни за что не хотел вставать и упорно подымал то одну ногу, то другую.
— Дети, дети… довольно! Вы, кажется, не хотите больше быть умными… Не хотите слушать, — говорила тётя Соня, досадовавшая главным образом на то, что не умела сердиться.
Она обожала «своих детей», как сама выражалась. Действительно, надо сказать, дети были очень милы.
Старшей девочке, Верочке, было уже восемь лет; за нею шла шестилетняя Зина; мальчику было, как сказано, пять. Его звали Павлом; но мальчик получал одно за другим различные прозвища: Беби, Пузырь, Бутуз, Булка и, наконец, Паф — имя, которое так и осталось. Мальчик был пухлый, коротенький, с рыхлым белым телом, как сметана, с шарообразною головою и круглым лицом, на котором единственною заметною чертою были маленькие киргизские глазки, раскрывавшиеся вполне, когда подавалось кушанье или говорилось о еде.
С той минуты, как обещано было представление в цирке, старшая дочь, Верочка, вся превратилась во внимание и зорко следила за поведением сестры и брата. Едва-едва начинался между ними разлад, она быстро к ним подбегала, оглядываясь в то же время на величавую мисс Блике, принималась скоро-скоро шептать что-то Зизи и Пафу и, поочерёдно целуя то того, то другого, успевала всегда водворить между ними мир и согласие.
Наступила наконец так нетерпеливо ожидаемая пятница. На больших часах столовой пробило двенадцать. В эту самую минуту один из лакеев растворил настежь двери, и дети, сопровождаемые англичанкой и швейцаркой, вошли в столовую. Завтрак прошёл, по обыкновению, очень чинно.
Зизи и Паф, предупреждённые Верочкой, не произнесли ни слова: Верочка не спускала глаз с сестры и брата; она заботливо предупреждала каждое их движение.
С окончанием завтрака мисс Блике сочла своею обязанностью заявить графине, что никогда ещё не видела она, чтобы дети вели себя так примерно, как в эти последние дни. Графиня возразила, что она уже слышала об этом от сестры и потому распорядилась взять к вечеру ложу в цирке.
При этом известии Верочка, так долго крепившаяся, не могла больше владеть собою. Соскочив со стула, она принялась обнимать графиню с такою силой, что на секунду совершенно заслонила её лицо своими пушистыми волосами.
Верочка подошла к роялю, на котором лежали афишки; положив руку на одну из них, она обратила к матери голубые глаза свои, вся замирая от нетерпения, проговорила нежно вопрошающим голосом:
— Мама… можно?.. Можно взять эту афишку?
— Можно.
Зизи! Паф! — восторженно крикнула Верочка, потрясая афишкой. — Пойдёмте скорее! Я расскажу вам всё, что мы сегодня увидим в цирке; всё расскажу вам!.. Пойдёмте в наши комнаты!..
— Верочка! Верочка… — слабо, с укором проговорила графиня.
Но Верочка уже не слышала: она неслась, преследуемая сестрою и братом, за которыми, пыхтя и отдуваясь, едва поспевала мисс Блике.
В игральной комнате, освещённой ярким солнцем, стало ещё оживлённее.
На низеньком столе, освобождённом от игрушек, разложена была афиша.
Верочка настоятельно потребовала, чтобы все присутствующие: и тётя Соня, и мисс Блике, и учительница музыки, и кормилица, вошедшая с младенцем, — все решительно уселись вокруг стола. Несравненно труднее было усадить Зизи и Пафа, которые, толкая друг друга, нетерпеливо осаждали Верочку то с одного бока, то с другого, взбирались на табуреты, ложились на стол и влезали локтями чуть не на середину афишки. Наконец с помощью тёти и это уладилось.
Верочка откинула назад волосы, наклонилась к афишке и прочла с особенным жаром:
— «Гуттаперчевый мальчик. Воздушные упражнения на конце шеста вышиной в шесть аршин»! Нет, душечка тётя, это уж ты нам расскажешь!.. Это уж расскажешь!.. Какой же это мальчик? Он настоящий? Живой?.. Что такое: гуттаперчевый?
— Вероятно, его так называют потому, что он очень гибкий… Наконец, вы это увидите…
— Нет, нет, расскажи теперь, расскажи, как это он будет делать на воздухе и на шесте?.. Как это он будет делать?..
— Как будет он делать? — подхватила Зизи.
— Делать? — коротко осведомился Паф, открывая рот.
— Деточки, вы у меня спрашиваете слишком уж много… Я, право, ничего не могу вам объяснить. Сегодня вечером всё это будет перед вашими глазами. Верочка, ты бы продолжала. Ну, что же дальше?
Но дальнейшее чтение не сопровождалось уже такою живостью; интерес заметно ослаб, он весь сосредоточился теперь на гуттаперчевом мальчике; гуттаперчевый мальчик сделался предметом разговоров, различных предположений и даже спора.
Зизи и Паф не хотели даже слушать продолжение того, что было дальше на афишке; они оставили свои табуреты и принялись шумно играть, представляя, как будет действовать гуттаперчевый мальчик. Паф снова становился на четвереньки, подымал, как клоун, левую ногу и, усиленно пригибая язык к щеке, посматривал на всех своими киргизскими глазками, что всякий раз вызывало восклицание у тёти Сони, боявшейся, чтоб кровь не бросилась ему в голову.
Торопливо дочитав афишку, Верочка присоединилась к сестре и брату.
Никогда ещё не было так весело в игральной комнате. Солнце, склоняясь к крышам соседних флигелей за садом, освещало группу играющих детей, освещало их радостные, весёлые, раскрасневшиеся лица, играло на разбросанных повсюду пёстрых игрушках, скользило по мягкому ковру, наполняло всю комнату мягким тёплым светом. Всё, казалось, здесь радовалось и ликовало.