Гюг-Волк — страница 9 из 22

И он бросил остаток задней ноги косули. Собака схватила кусок, причем челюсти ее сильно щелкнули. Спервер взглянул на меня со странной улыбкой и сказал:

— Фриц, если бы он схватил тебя за штаны, немного осталось бы от тебя.

— Как и от всякого другого, черт возьми!

Собака легла под колпак камина, вытянув свою худую спину и держа мясо в передних лапах. Она начала разрывать его по кусочкам. Спервер поглядывал на пса искоса с довольным видом. Кости так и хрустели на зубах Лиэверле; он любил мозг.

— Да, — проговорил старый браконьер, — что бы ты сделал, если бы тебе поручили отнять у него кость?

— Черт возьми! Трудное было бы поручение!

И мы оба расхохотались от всего сердца. Спервер, растянувшийся в своем кожаном коричневом кресле, опустив левую руку, поставил одну ногу на скамеечку, другую протянул к полену, которое трещало и шипело в камине, и выпускал спиралями синеватый дым к вершине свода.

Я продолжал смотреть на собаку; вдруг мне пришел на память прерванный разговор.

— Послушай, Спервер, ты не все сказал мне, — заметил я. — Если ты покинул гору для замка, то причиной этому была смерть Гертруды, твоей доброй, достойной жены.

Гедеон нахмурил брови; взор его затуманился слезой; он выпрямился и выколотил золу из трубки об ноготь.

— Ну да, — сказал он, — правда, моя жена умерла!.. Вот что выгнало меня из леса. Я не мог без скрежета зубов видеть долину Рош-Крез; я реже охочусь в вереске, но вижу ее сверху, и когда случайно стая гончих поворачивает туда, я посылаю все к черту! Я возвращаюсь назад… я стараюсь думать о чем-нибудь другом.

Спервер стал мрачен. Он молчал, опустив голову; я раскаивался, что вызвал в нем грустные воспоминания. Потом мне вспомнилась «Чума», сидящая на корточках, и я почувствовал, что дрожь пробежала у меня по телу.

Странное впечатление! Слово, одно слово навело нас на целый ряд грустных размышлений. Случайно возник целый мир воспоминаний.

Не знаю, сколько времени продолжалось наше молчание, как вдруг какой-то глухой, страшный звук, похожий на отдаленный гул грозы, заставил нас вздрогнуть.

Мы взглянули на собаку. Она продолжала держать в передних лапах полуизгрызанную кость, но, приподняв голову и правое ухо, прислушивалась с блестящими глазами… прислушивалась в молчании; дрожь гнева пробегала по ее телу.

Спервер и я переглянулись, побледнев: снова ни шума, ни звука; ветер спал; ничего не было слышно, кроме непрерывного, глухого ворчания, вырывавшегося из груди собаки.

Вдруг она вскочила и бросилась к стене с сухим, хриплым, ужасным лаем, раздавшимся под сводами, словно удар грома.

Лиэверле, опустив голову, казалось, смотрел сквозь гранит; из-под приподнятых губ виднелись два ряда белоснежных зубов. Он продолжал ворчать. По временам он вдруг останавливался, прижимался мордой к углу стены и тяжело дышал; потом с гневом подымался и пробовал рыть гранит передними лапами.



Мы наблюдали за собакой, ничего не понимая.

Второй взрыв яростного лая, ужаснее прежнего, заставил нас вскочить.

— Лиэверле! — вскрикнул Спервер, бросаясь к нему. — Что с тобой, черт возьми? Взбесился ты, что ли?

Он схватил полено и стал ударять им, зондируя стену, толстую, как скала. Нигде не было заметно пустоты; собака продолжала делать стойку.

— Право, Лиэверле, тебе приснился дурной сон, — сказал старый браконьер. — Ну, ложись, не расстраивай мои нервы.

Как раз в эту минуту до нас донесся шум снаружи. Дверь отворилась, и толстый, почтенный Тоби Оффенлох с большим фонарем в одной руке, с тростью в другой, в съехавшей на затылок треуголке, с веселым, улыбающимся лицом, показался на пороге.

— Привет, честная компания! — проговорил он. — Что это вы тут делаете?

— Да вот эта тварь Лиэверле поднял такой шум, — сказал Спервер. — Представьте себе, ощетинился на эту стену. Хотел бы узнать, чего ради?

— Черт возьми! Вероятно, он услышал стук моей деревяшки по лестнице башни, — смеясь, оказал добряк.

Он поставил фонарь на стол и продолжал:

— Это научит вас привязывать ваших собак, господин Гедеон. Вы так слабы с вашими собаками, так слабы! Эти проклятые животные скоро выгонят нас. Сейчас, в большой галерее, я встретил вашего Блитца; он бросился на мою ногу; посмотрите: вот следы его зубов! Нога совсем новая! Каналья!

— Привязывать моих собак! Вот-то хорошо! — проговорил Спервер. — Привязанные собаки ничего не стоят; они слишком дичают. И разве Лиэверле не был привязан? У бедного животного и теперь еще веревка на шее.

— Ну, да я говорю не ради себя. Когда они подходят ко мне, я подымаю трость и выставляю вперед мою деревянную ногу; я говорю о дисциплине: собаки должны быть в конурах, кошки на чердаках, а люди в замке.

Тоби сел при этих последних словах и, опершись обоими локтями о стол, вытаращив глаза от удовольствия, сказал тихим, доверчивым тоном:

— Знаете, господа, сегодня я холостяк.

— Вот как!

— Да, Мария-Анна дежурит с Гертрудой в передней его сиятельства.

— Так что вы не торопитесь?

— Нисколько!

— Какое горе, что вы пришли слишком поздно, — сказал Спервер, — все бутылки пусты.

Расстроенный вид старика тронул меня. Ему так хотелось воспользоваться своим соломенным вдовством! Но, несмотря на все усилия, я не мог удержаться от сильной зевоты.

— Ну, в другой раз, — сказал он. — Отложенное не потеряно!

Он взял свой фонарь.

— Спокойной ночи, господа.

— Эй, погодите, — крикнул Гедеон, — я вижу, Фриц хочет спать, мы выйдем вместе.

— Охотно, Спервер; охотно; по пути зайдем к дворецкому Трумперу; он внизу с остальными; Кнапвурст рассказывает им всякие истории.

— Хорошо. Спокойной ночи, Фриц.

— Спокойной ночи, Гедеон; не забудь позвать меня, если графу станет хуже.

— Будь спокоен. Эй, Лиэверле!

Они вышли. Когда они проходили по двору, я услышал, как пробило одиннадцать.

Я изнемогал от усталости.

IV

В единственное окно башни проникали синеватые лучи рассвета, когда отдаленные звуки охотничьего рога разбудили меня в моей гранитной нише.

Нет ничего печальнее, меланхоличнее вибрации этого инструмента на рассвете, когда все вокруг еще молчит, когда ни одно дыхание, ни один вздох не нарушают безмолвие уединения; в особенности последняя, продолжительная нота, несущаяся по громадной равнине, пробуждая далеко-далеко эхо в горах, имеет в себе что-то высоко поэтичное, трогающее сердце.

Опершись локтем о медвежью шкуру, я слушал этот жалобный голос, вызывавший воспоминания о феодальных временах. Вид моей комнаты, этой странной берлоги Нидекского волка, низкого, мрачного, тяжелого свода, маленького окна со свинцовыми оконницами, более широкого, чем высокого и глубоко вдавшегося в стену, возбуждал во мне еще более суровые воспоминания.

Я встал поспешно, подбежал к окну и широко распахнул его.

Тут меня ожидало зрелище, которого не может описать никакое человеческое слово, зрелище, которое дикий орел высоких Альп видит каждое утро при поднятии пурпуровой завесы на горизонте; горы!.. горы!.. горы!.. Неподвижные волны, которые выравниваются и исчезают в отдаленных туманах Вогезов; громадные леса, озера, ослепительные вершины; крутые линии их вырисовываются на синеватом фоне долин, покрытых снегом. А дальше — бесконечность!

Какой энтузиазм может возбудить подобная картина!

Я был вне себя от восторга. Каждый взгляд открывал новые подробности: села, фермы, деревни как бы вырастали в каждой складке земли. Куда ни посмотришь — какой вид!

Я стоял так уже четверть часа, когда чья-то рука медленно легла мне на плечо; я обернулся; спокойное лицо и молчаливая улыбка Гедеона приветствовали меня.

Он облокотился рядом со мной на окно и курил трубку.

Он протянул руку в бесконечность и сказал мне:

— Взгляни, Фриц, взгляни… Ты, сын Шварцвальда, должен любить это! Взгляни вон туда!.. туда!.. Рош-Фандю. Видишь? Помнишь ты Гертруду?.. О, как все это далеко!

Спервер отер слезу; что мог я ответить ему?

Мы погрузились в созерцание, взволнованные таким величием. Иногда старый браконьер, заметив, что я смотрю в какую-нибудь точку на горизонте, говорил мне:

— Это — Тифенталь! Ты видишь поток Штейнбал, Фриц? Он повис ледяной бахромой на плече Харберга: холодный плащ для зимы! А вот та тропинка ведет в Фрейбург; недели через две мы с трудом отыщем ее.

Так прошло больше часа.

Я не мог оторваться от этого зрелища. Несколько хищных птиц с вырезными крыльями, с хвостом в виде веера, летали вокруг башни; наверху пролетали цапли, избегая когтей хищников благодаря высоте своего полета.

Ни одного облачка; весь снег был на земле. Охотничий рог в последний раз приветствовал гору.



— Это плачет мой друг Себальт, — сказал Спервер, — хороший знаток собак и лошадей и, кроме того, первый трубач в рог в Германии. Прислушайся, Фриц, как нежно!.. Бедный Себальт! Он тает со времени болезни его сиятельства; он не может охотиться, как прежде. Вот его единственное утешение: каждое утро, при восходе солнца, он подымается на Альтенбург и играет любимые песни графа. Он думает, что это может вылечить больного.

Спервер, с тактом человека, умеющего восторгаться, не мешал моему созерцанию; но, когда я, ослепленный сильным светом, взглянул во тьму башни, он сказал:

— Фриц, все идет хорошо; у графа не было припадка.

Эти слова вернули меня к действительности.

— А! Тем лучше… тем лучше!

— Это ты помог ему, Фриц.

— Как я? Я ничего не предписывал ему.

— Ну, так что же? Ты был тут.

— Ты шутишь, Гедеон; что значит мое присутствие, раз я ничего не предписываю больному?

— Ты ему приносишь счастье.

Я пристально взглянул ему в глаза; он не смеялся.

— Да, Фриц, ты приносишь счастье; прошлые годы у нашего господина после первого припадка на следующий день бывал второй, потом третий, четвертый. Ты мешаешь этому, останавливаешь болезнь. Это ясно.