Хаос. Закон. Свобода. Беседы о смыслах — страница 6 из 28

закончится. Закон окажется проклятием.

Но если мы отправимся в путь даже с небольшим дерзновением и слабой отвагой, пусть нерешительно и на ощупь, то этот закон жизни, этот призыв жить и быть станет тем, о чем постоянно говорит Ветхий Завет, – станет Законом, обязательством, требованием и ограничением, да и нет, запретом и разрешением, указанием и ограждением. И если мы принимаем динамику жизни – то есть Бога, – если мы принимаем все то, о чем я пытался сказать, закон станет для нас свободой, потому что закон – и есть свобода, и есть становление, полнота и в конечном счете любовь, то есть Божественная жизнь, осуществленная в нас и через это – осуществленная жизнь всего тварного.

Я уложился ровно в час, и в этом, пожалуй, единственная моя заслуга. Позвольте мне поблагодарить тех, кто внимательно слушал, за внимание и тех, кто спал, за то, что спали мирно.

Есть ли в выборе свобода?[9]

Как сказал когда-то Достоевский, говорить следует или о том, что знаешь, или о том, что любишь. И наверное, как и все люди, у которых нет дара давать свободу другим, я люблю свободу. И лишь по этой причине мне представляется, что я могу о ней говорить.

Сегодня, когда на эту тему сказано уже так много, когда наука продвинулась так далеко, часто может казаться, что о свободе вообще очень тяжело говорить. Много ли у нас этой свободы в действительности? Если просто обратиться к самым основам христианской веры – к утверждению, что мы являемся продуктом творения и движемся к суду над собой, что мы не создаем сами себя, что нас определяет и действие Бога, Который дает нам нашу природу, и сложное переплетение всего, что эту природу обогащает, искривляет, изменяет и обуславливает в течение жизни, – может показаться, что понятие свободы и вправду иллюзия в чистом виде. Действительно, мы призваны из небытия односторонним действием Бога. Мы есть, потому что мы приведены в бытие Его волей. В результате мы оказываемся обладателями человеческой природы, которую не выбирали, природы, которую, к счастью или к несчастью, унаследовали уже измененной, сформированной десятками и сотнями предыдущих поколений. И при этом мы не можем отказаться от того, что предлагает нам Бог. Нельзя просто сказать в какой-то момент: «Дальше без меня. Меня больше не существует». Из жизни, конечно, уйти можно, но нельзя прекратить быть. Даже если совершить самоубийство, это не отменяет нашего объективного физического присутствия и реальности. Но даже если бы можно было уйти от этой реальности и нашего физического присутствия, не говоря уже о вечной душе, мы никогда ни при каких обстоятельствах не смогли бы убежать от факта, что мы обладаем бытием. Так что мы пленники, как ни посмотри. Мы возникаем помимо какого-либо свободного действия с нашей стороны. Мы неизбежно движемся к жизни вечной. И все, что мы имеем, чтобы стать тем, чем мы станем, для нас заранее задано и предопределено.

Насекомое, попавшее в стакан, движется вперед, назад и по кругу, и, куда бы оно ни ползло, везде оно натыкается на стекло. И чтобы освободиться, насекомое может сделать лишь одно – взлететь вверх, преодолеть ограниченность этого стакана, обусловленность земным.

Правда, с точки зрения обретения свободы это сделать не так легко, как, должно быть, крылатому насекомому – взлететь.

* * *

Вполне можно усмотреть противоречие между свободой и предопределенностью, причем предопределенность – нечто очевидное, а свобода – отнюдь нет. И если признать, что свобода все же существует (об этом я скажу чуть позже), мы все равно сталкиваемся с проблемой – проблемой, которая требует решения и которая заставляет рассматривать свободу иначе, нежели с прямолинейной уверенностью в том, что было бы желание – а способ найдется, и что для того, чтобы быть свободным, достаточно просто этого хотеть.

Как говорил русский мыслитель XIX века Алексей Хомяков, Божия воля – это проклятие для бесов, закон для неискупленных и свобода для святых. Важно понимать, что во всех трех случаях речь идет об одной и той же Божественной воле. Для одних она может быть свободой, для других – вечным неизбежным пленом, для тех, кто посередине, – ограниченностью тварной природы.

Теперь давайте попробуем вместе немного поразмышлять о том, что такое свобода. Обычно мы определяем свободу через понятие выбора: мы не признаем наличия свободы там, где нет выбора между двумя или более возможностями. Мы привыкли к этой мысли и довольно редко осознаем, что такая свобода уже имеет изъян, что рассуждать о свободе с точки зрения выбора ошибочно, потому что любой выбор всегда предполагает выбор между жизнью и смертью, добром и злом, Богом и дьяволом. Речь может идти о большом или малом зле, о большом или не очень большом добре, но выбор всегда делается между плюсом и минусом. И хотя нам кажется, что способность делать выбор, не обусловленный внешними ограничениями и причинами, независимо, по собственной прихоти – это и есть свобода, но на самом деле такой выбор – уже проявление порабощения и испорченности нашей природы.

Дело в том, что если перестать рассуждать о добре и зле в целом (великие слова, которые не всегда связаны у нас с четкими образами) и вместо этого подумать о конкретных проявлениях добра и зла – например, о здоровье и болезни, – то разве не очевидно, что если, совершая выбор беспристрастно, спокойно, мы способны предпочесть болезнь так же свободно, как и здоровье, то это уже говорит о нашей глубокой поврежденности в силу некоего отсутствия целостности. Это очень четко показано в греческом переводе Библии, Септуагинте, – в седьмой главе Книги пророка Исаии, которая в православных храмах читается в канун Рождества. Там говорится о Господе Иисусе Христе как о Младенце, Который, прежде чем уразумеет доброе и худое, изберет доброе (см. Ис. 7: 14–17). Можно сказать, что в этом нет никакой свободы, потому что нет колебания и сомнения – но нет и беспристрастия. С другой стороны, можно сказать, что это единственная здравая ситуация, потому что здоровое нравственное устроение, как и здоровый организм, как и здоровое общество, не может беспристрастно выбирать между жизнью и смертью, между разрушением и созиданием, между цельностью и распадом. Оно устремляется к цельности, а не к распаду, к жизни, а не к смерти, к добру, а не ко злу, к Богу, а не к дьяволу.

Таким образом, понимание свободы как выбора, который не определен никаким внутренним законом, ничем не обусловлен, который равно правомерен и в одном, и в другом случае, не подходит для здорового нравственного или физического организма. Равнодушно выбирать между возможностью распада и возможностью жизни – это уже признак поврежденности.

И хотя на практике, в жизни наша свобода непрерывно выражается через совершение выбора, через приблизительные суждения, через состояние напряжения, которое возникает, когда нас привлекает одно, а зовет другое, – такое определение свободы все равно не может считаться достаточным. Конечно, мы прекрасно понимаем, что проводим жизнь в колебаниях. Господь призывает, дьявол соблазняет. И внутри нас есть те самые два закона, о которых апостол Павел говорит, что один из них воюет с другим. Но эта внутренняя брань, междоусобная война внутри нас – это уже состояние, в котором нет целостности, в котором нет гармонии.

Те, кто слышал меня раньше, наверное, знают, что у меня есть нездоровая страсть к семантике, к поиску значений вещей через понимание значений слов, которыми они обозначаются[10]. […] Я не раз уже говорил о том, что в Древнем Риме свобода определялась не тем фактом, что человек родился свободным, а тем, что он был способен эту свободу защитить. Ребенок, рожденный в свободной семье, должен был получить образование свободного человека, которое призвано приучить его к такому господству, чтобы над ним не было господина, к такой власти, чтобы никто не смог отнять у него эту власть. А это предполагает трудное, суровое обучение науке господства над самим собой, которое является единственным способом достижения свободы. Так что с точки зрения ребенка, из которого предстоит сделать свободного человека, его жизнь в доме – одна из самых жестоких форм порабощения. Ему никогда не позволят лениться, проявлять слабость, поддаваться страсти и находиться под ее властью. Его будут учить господству, которое начинается с дисциплины и послушания. […] Этот способ обретения свободы крайне важен. Мы можем стать свободными только в том случае, если наша младенческая вольность готова уступить тому, что зрело, что благонамеренно, тому, кто для нас является образом. И если применить эту терминологию, которая очень ясно предстает на примере жизни раннего римского общества, к отношениям между человеком и Богом, то обнаружится нечто очень важное: Бог по отношению к нам действительно выступает как pater familias[11]. И именно таким же образом, в идеале, Он олицетворяет не внешнюю власть, не силу, которая сокрушает нас с небес, а совершенный образ, предельный ad quern[12] – то, к чему мы движемся. Мы не призваны быть рабами и раболепно подчиняться Богу – мы призваны быть наученными Им, чтобы возрасти в ту свободу, которая сделает нас истинно, по-настоящему детьми Божьими.

Такие отношения, такое положение возможны, только если речь идет о чем-то большем, чем власть в современном смысле этого слова (как сила, которая подавляет или может определять нашу жизнь, наше положение и иногда наше существование против нашей воли, будь то воля добрая или злая), и только если это связано с любовью.

И через того, кому мы подчиняемся, кому мы уступаем и сдаемся – но именно потому, что мы любимы им и любим сами, пусть даже в нас эта любовь еще только зарождается, – мы должны в результате стать полностью, настолько совершенно, насколько это нам возможно, такими, какими мы можем быть. […]