Харбинский экспресс — страница 15 из 84

Какое-то время Павел Романович оставался вполне довольным и ни о чем не жалел, хотя, признаться, глубоких чувств не питал и ни разу не связал себя обещанием. Женечка была превосходной любовницей. Над обычаями так называемой «пристойности» смеялась и вообще вела себя так, словно ничего в жизни не боялась — за исключением разве что рыжих тараканов-прусаков, нет-нет да и портивших ей настроение неожиданным вечерним визитом. Но все изменилось, когда в жизни Дохтурова появилась Наденька Глинская.

В Евгению (когда она узнала об этом) словно бес вселился. Теперь медицинскую сестру было уже не узнать. Она подурнела, сделалась угрюмой и при каждом удобном случае норовила устроить «последний и окончательный» разговор. Поскольку Павел Романович очень скоро стал избегать подобных ситуаций, медицинская сестра взялась их организовывать самостоятельно (кстати, неожиданный приезд родителей Фроси в этом ключе тоже выглядел весьма подозрительно). Разговоры были удручающе однообразными и не имели никакого практического толка.

Мало-помалу Дохтуров стал тяготиться своей помощницей. Самым правильным было бы ее рассчитать, однако Павел Романович полагал, что Женя уйдет сама.

Он скинул сюртук, с грустью глянул, как блеснула прославленная искра на английской материи. Вспомнил победительный взгляд генеральши, извиняющийся жест Антона Антоновича за ее спиной — дескать, все понимаю, но что же поделать! А в отдалении — отчаянное лицо Наденьки.

И так скверно стало на душе, хоть волком вой.

Скрипнула дверь в кабинет. В проеме появилась Женя.

— Почему ты не идешь? Специально мучишь меня? — спросила она. — Хочешь, чтобы я умоляла? Собираешься сделать рабыней? Ты и без того меня превратил в рабыню… В наложницу!

Но мысли Павла Романовича в этот момент были далеко.

— Наложницу?..

Взгляд Жени скользнул по снятому сюртуку, атласной жилетке. Потом она всмотрелась в Павла Романовича внимательнее, и на лице ее вдруг отразилась злая радость.

— Ах, как ты нарядился! Каким франтом изволит разъезжать господин Дохтуров! Чисто жених, бутоньерки лишь не хватает!

Насчет бутоньерки Женя угадала — была, была днем вдета в петлицу нежнейшая белая гвоздика! От которой, едва покинув дом на Большой Морской, Павел Романович немедля избавился.

— А что это лицо у нас кислое? — продолжала Женя. — Никак дали от ворот поворот? Ай да жених!

Она расхохоталась.

— Да ты б меня с собой взял! Уж я бы рассказала, каков ты из себя замечательный молодец. По всем статьям хорош: и лекарь знатный, и сердцем сострадательный — с неимущих вот денег не берешь. А по мужской части и вовсе нет равных. Детишки так и посыплются, будто горошины из стручка…

Она засмеялась еще пуще.

Лицо у Павла Романовича пошло красными пятнами.

— Тебе сейчас лучше уйти, — сдавленно сказал он.

— А, конечно! Зачем тебе неимущая акушерка?! Ты ж метишь породниться с князьями!

— Женя, ты не в себе, — сказал Павел Романович. Он прошел в переднюю, взял с вешалки дамское пальто с пелериной. — Идем, я провожу.

Дохтуров бы дорого дал, чтоб остаться сейчас одному.

— Нет уж! Я никуда не пойду! Прежде мы разберем наши отношения. Ты мною воспользовался, ты мной наслаждался, и это… это… жестокосердно!

Павел Романович болезненно сморщился.

В этот момент, словно в пьесе, раздался электрический звонок. Дохтуров радостно встрепенулся. Посетитель! Ну не чудо ли: мучительный разговор вынужденно прервался, когда спасения, казалось, уж не было. Открывая, Павел Романович успел подумать: с меня хватит. От услуг Евгении Михайловны непременно надобно отказаться, и не позднее, чем с завтрашнего дня.

Он распахнул дверь.

На площадке стоял человек в фуражке и с шашкой на левом боку, затянутый в длиннополую шинель с двумя рядами начищенных пуговиц, из-под которой выглядывали порыжевшие сапоги.

— Х-господди!.. — выдохнул человек, срывая фуражку.

Павел Романович узнал городового, которого обыкновенно видел, проезжая мимо особняка прославленной балерины. Разговаривать с этим стражем случалось лишь дважды — и все на Рождество, когда тот приходил с поздравлениями по случаю праздника. Выпив водки, городовой удалялся с полтинником в кармане, необыкновенно довольный. Он каждый раз представлялся. Но как зовут его, Павел Романович не помнил.

Впрочем, однажды городовой заявился по казенной надобности. Пришел не один — за плечом маячила, комкая в руках платок, простоволосая молодая особа, лет шестнадцати.

Выяснилось, городовой задержал ее в трактире на Дивенской. И, прежде чем отвести в участок, просил Павла Романовича приватным порядком освидетельствовать «медамочку» — на предмет непорочности.

— Ваше благородие, — говорил он, оттирая спиной безутешно рыдавшую девушку, — ей ведь по всему желтый билет выпишут. Непременно. А вы дайте бумажечку — что так, дескать, и так, все в порядке. Дура она, по молодости. Не пропащая, нет. Я эту породу знаю. Отошлю в деревню, отец с матерью, поди, уж не чают живой увидеть. А тут — такая им радость!.. Что, ваше благородие, дадите бумажку-то?

Дохтуров, смущаясь, объяснил, что подобного рода освидетельствования — дело исключительно врачебно-полицейского комитета, и никакая «бумажечка» от частнопрактикующего доктора властями в расчет не принимается. Но городовой объяснений не понял. Или не захотел. Крякнул только и ушел, глянув напоследок осуждающе и недобро.

С чем же теперь он пожаловал?

— Господи-и! — снова воскликнул городовой, покачнувшись.

Дохтуров насторожился — уж не пьян ли? И вдруг вспомнил, как зовут полицейского: Семичев Степан Фомич, первая Рождественская часть.

— Доктор! На вас вся надежа! — Городовой повалился на колени.

Павел Романович потянул носом — нет, не пахнет. Трезвый.

Семичев завыл, не вставая:

— Супруга моя, Марья Митрофановна, кончается! Посинела, дышать не может. Думал, не донесем…

Только теперь Павел Романович разглядел тени на лестнице.

— Ведите!

Двое мужчин, по виду — приказчиков, внесли под руки женщину, показавшуюся Павлу Романовичу старухой. Ноги в дешевых ботиках на шнуровке волочились носками по вощеному паркету прихожей. Лишь когда сняли платок, Павел Романович увидел, что женщина далеко не стара.

— В смотровую, — приказал он. — Идите за мной.

Больную повлекли в комнату напротив.

— Сапоги бы снять не мешало! — громко сказала Женя, вывертываясь из кухни.

Приказчики замерли в растерянности, один неловко сдернул картуз.

— Ничего-ничего, — проговорил Дохтуров. — Сапоги — пустое. Несите скорее.

Женя пожала плечами.

— Ничего не пожалею… — говорил городовой, пытаясь поспешать следом, не вставая с колен. — Все что есть… Только спасите! Пятеро детишек! Куда ж я вдовцом-то? За ней только следом и остается…

— Чтоб всех пятерых — круглыми сиротами? — быстро спросил Павел Романович. — А ну, вставайте, вставайте. И марш отсюда! Нечего тут делать.

Городовой тяжело поднялся, опираясь на шашку. Был он усатым и краснолицым, лет сорока пяти, с тяжелым дыханием. Сказал испуганно:

— Нет уж, вашбродь, я тут, в прихожей, в уголочке устроюсь… Никому не помешаю, только не гоните… Христом Богом!.. — Он истово перекрестился.

Павел Романович только рукой махнул.

…Она лежала в смотровой на черной коже кушетки. Бледное, с синевою лицо заострилось, на висках — капли холодного пота. Рот приоткрыт, дышит с трудом. В груди — словно детская свистулька упрятана.

Добровольные помощники городового топтались возле двери. Павел Романович немедленно их выставил. Придвинул стул и сел рядом.

— Давно это с вами? — спросил он, накладывая пальцы на запястье больной. Отметил: рука — ледяная.

Женщина попыталась сказать, не смогла. Только кивнула.

— Полчаса? Час?

Она произнесла, наконец, с трудом:

— Не помню… Час… Больше…

— В первый раз?

— Нет… Давно уже маюсь… Грудь сдавило, жжет изнутри… Затылок ломит, плечо не чувствую…

— Женя! — позвал Павел Романович.

Никакого ответа.

Ушла? Хм. Пусть. Он и сам справится.

С диагнозом, пожалуй, нет затруднений. Таких случаев за два года уже насмотрелся. Грудная жаба — вот это что. Приступ сильнейший; одно хорошо — не первый. Первый, тот как раз нередко больного уносит. Но все равно, скверное дело. Спазм коронарных артерий, и сердечная мышца не получает должного количества крови. С чего приключилось? Психическая травма? Усталость? Возможно. Ладно, причину потом разъяснить, а сейчас первым делом — высокую подушку под голову и грелку. На сердце, немедленно, и к ногам. К ногам надо погорячее.

Потом камфару и дигиталис.

Павел Романович выглянул в прихожую, крикнул:

— На кухню кто-то пройдите! Там самовар, должно быть, еще не остыл. Сюда его.

Из кухни обратно выскользнула Женя. Губы поджаты, глаза сухие. На щеках — два маленьких алых пятна. Смотрит в сторону.

— Не нужно. Ну их. Я сама.

Павел Романович коротко на нее глянул и вернулся к больной.

Та теперь задыхалась еще пуще. Рот раскрыт, язык мечется по пересохшим губам. Глаза — огромные, дикие, в зрачках страх прыгает.

— Худо мне… Ох, худо… Сейчас отойду, верно…

— Глупости! Молчите. Вам нельзя говорить.

Дохтуров расшнуровал высокие ботики, снял один за другим. Занялся блузкой. На ней был длиннейший ряд крохотных пуговок — штук сто, не меньше. (Ох, эти женские блузки — наказание Господне!) Павел Романович, чертыхаясь, принялся их расстегивать.

Вернулась Женя, в руках — три грелки. Пристроила две к ногам больной, третью держала на весу, за тесемку — горячая.

Хорошая сестра, подумал Дохтуров мельком. Толковая. Жалко терять. Может, еще образумится?

Женя недолго понаблюдала за его манипуляциями.

— Что вы делаете? — спросила негромко.

— Грелку на сердце, — сказал он, не оборачиваясь.

— Пусти… Позвольте, Павел Романович!

Дохтуров посторонился. Медицинская сестра положила грелку на край кушетки, склонилась над больной и одним движением разорвала на ее груди блузку.