Ковбоя взяли ночным охранником в центральный офис конторы. А курил он всё так же «Приму» или «Беломорканал» — покупал на все деньги и складывал пачки аккуратными стопками, от пола к потолку, в зале у Даньки. Утром под окнами раздавалось «трень-трень» — Ковбой приезжал завтракать бутербродами с селёдкой пряного посола и делиться наблюдениями. Говорил Ковбой плохо, очень плохо, но запоминал хорошо — и Данька, краснея от натуги, поминутно вытирая вспотевшие ладони о штанины, и едва сдерживаясь, чтоб не заорать, по крупице вытягивал из него нужную информацию.
Через месяц он уже знал, где, как и кого.
Через два он был вполне готов.
Нож Данька воткнул в плашку паркета, в зале. Огляделся — по стенам громоздились пачки папирос, составляя правильный шахматный узор. «Прима» — красные клетки, «Беломорканал» — белые. Лунный свет падал в распахнутое настежь окно, бликом отражался в лезвии, а где-то в университетском парке трелью заливался соловей. Данька поежился — меж лопаток, от затылка к кобчику скользнуло ощущение дрожащего, заходящегося в песне тельца. Нос непроизвольно дернулся, почуяв болотный дух с застоявшихся озер Ботанического сада. Лягушки аккомпанировали ночному певцу нестройным хором. Данька сглотнул.
Он трижды обошел комнату, медленно проворачиваясь вокруг своей оси, и, остановившись у окна, глядя на черные неподвижные ветви, медленно закрыл глаза и сделал сальто назад.
Ковбой сидел напротив прозрачной двери и таращился сквозь неё, не мигая — это была его новая работа, и он выполнял её лучше всех. Настолько хорошо, что все уходили спать, оставляя его сторожить в одиночестве.
Он курил и думал, что его наверняка видно с улицы: через решётку, через чёрное стекло — маленький красный огонек. Ему очень хотелось выйти и посмотреть, но он чуял, что с этой идеей что-то не так, и потому просто сидел на месте, представляя себя со стороны мысленно. Красный трепещущий огонек за черными стёклами — это было очень красиво.
Каждый час огромные напольные часы в холле принимались гулко, натужно бить — и в этом тоже была своя прелесть. Часы били десять, потом одиннадцать, потом двенадцать раз. А потом отсчет начинался заново. Иногда, когда часы били три раза, к двери подходил человек, и нужно было встать и нажать кнопку на пульте, чтобы открылась наружная решетка и дверь.
Когда часы ударили первый раз, человек вышел из-за угла, когда часы ударили во второй раз, Ковбой начал приподниматься на стуле, когда часы ударили в третий раз, черная тень упала на лицо человека, и тот упал, закричав.
На секунду замешкавшись, Ковбой развернулся и, неуклюже размахивая короткими руками, побежал к пульту, а за спиной заходилось, вопило и хлопало крыльями. Огромный чёрный филин, впившись когтями, чуть склонил, примериваясь, голову и клюнул — в глаз. И еще раз — мимо. И еще раз — точно. И, отталкиваемый окровавленными руками, подпрыгнул, стал на крыло и, заложив крутой вираж, скрылся в низеньком декоративном ельнике.
Не решаясь переступить порог открытой двери, Ковбой смотрел через порог, как, плача, ползет по песчаной дорожке человек, помогая себе одной рукой, и придерживая другой разорванную щеку, а сзади уже слышался топот многих ног. Из пустых глазниц, заливая лицо и рубашку, рекой текла кровь, а Ковбой, как наяву, видел перед собой другие, птичьи глаза.
— Кто? — орал картавчик заполошно, как кликуша. — Кто?!
Утром Ковбой не пришел завтракать. Звонков на радио-телефон тоже не было. Данька не усидел дома — уехал колесить по городу. Ветер, свобода и скорость не доставляли радости.
Уже через час он обнаружил себя у Ковбоя под окнами.
Трепыхались раздуваемые июньским ветерком тюлевые занавески, внутри, кто-то тихо и нерешительно трогал клавиши аккордеона. Данька поёжился — меж лопаток снова… скользнуло. Оставил мотоцикл без присмотра и поднялся на третий этаж — позвонил.
Дверь открыла седая старуха с пустым ртом — ковбоева мать — открыла, и сразу ушла, ворча, на кухню. «Сколько же ему лет?» — подумал Данька. Запинаясь в узкой, загроможденной прихожей, прошел по длинному коридору коммуналки мимо ряда дверей в крохотную, будто детскую, спаленку. Ковбой сидел на табурете у аккуратно застеленной, чистой кровати, положив подбородок на черный лакированный бок аккордеона, и по одной нажимал клавиши, едва шевеля мехи. Позади трепыхались легкие тюлевые занавески.
— Ковбой, — позвал Данька тихо, — ковбо-ой? Это я, Харлей.
Ковбой смотрел мимо.
— Ковбой, ковбо-ой, — Данька сглотнул, присел, скрипнули пружины кровати, и тихонько коснулся пальцами пальцев, — не узнаешь меня?
Тот замер. Потом медленно, чуть шевеля мехи, утопил клавиши аккордеона.
— Узнал, значит… вот как, — усмехнулся Данька, сразу обо всём догадавшись. Сглотнул внезапную горечь.
— Шел бы ты, — в дверях, вытирая руки о серое полотенце, стояла ковбоева мать, — от него теперь неделю толку не будет. Вишь, гармонику свою взял… Пиликает, как отец его. Денег в дом не носит, на курево своё тратится. А ведь играл когда-то… Говорили — гений! Гений…
И Харлей поднялся, оставил на кровати, с краю, ключи от квартиры и шлем. Сказал матери:
— Это от квартиры моей. Ковбой знает, где. Там деньги, в зале, в углу, под паркетной плашкой. И папиросы его — много. А шлем — на память.
Мать покивала, не веря, но проводила до двери.
Данька вышел, не попрощавшись, поглядел на почерневшую табличку напротив верхнего в длинной череде звонка: «Профессор И.П. Благодаров». Гнал на вокзал во весь опор — глаза слезились от бьющего в лицо ветра. Дал с вокзала телеграмму: «Денег нет, университета исключен, еду домой, Даня» — и сел в поезд до Владивостока, оставив мотоцикл на улице, без присмотра.