Харроу из Девятого дома — страница 7 из 87

Крукс рассказывал ей, что когда-то ее родители были другими. Наверное, до того, как они устроили маленький инфантицид. Харроу это мало интересовало: она не помнила родителей ни измученными, ни лишившимися всякой радости. Мать ее редко говорила, а если и открывала рот, то обращалась всегда к своему неповоротливому рыцарю – человеку, который выглядел так, как будто разрыдался бы, если бы понял, как это делается. Самым ярким воспоминанием о матери была память о ее руках, которые вели пальцы Харроу по неудачно сделанному черепу. Ее пальцы лежали поверх браслета на запястье девочки, сжимая его все туже и объясняя, как правильно ставить руки.

Отец был чуть более разговорчив. По вечерам он читал своей маленькой семье: когда проповеди, когда старые семейные письма. Было и еще одно воспоминание: она сидит на трехногой табуретке рядом с матерью, из-за стула отца светит яркий электрический свет, отец монотонно произносит слова, пока прикосновение рыцаря не велит ему остановиться. Харроу поводит плечами в своей черной рясе с капюшоном и вертит в руках крошечные кусочки кости – учится обращаться с ними, вжимает их в свои мягкие ладони, мысленно делит собственное тело на две сотни кусочков-мощей.

А потом все изменилось внезапно и навсегда. Харроу влюбилась.

* * *

«Внезапно» – не совсем правильное слово. Процесс был длительным. Харроу медленно подступалась к любви, взламывала ее замки, открывала ворота и прорывалась во внутренние покои.

Ее жизнь была посвящена Запертой гробнице, и то, что покоилось внутри ее, захватило все внимание Харроу с тех пор, как она узнала, что это такое: бесчувственное тело, мирно покоящееся среди лохмотьев и обломков Девятого дома. Ее учили любить императора, который десять тысяч лет назад освободил всех от смерти, которую никто не заслуживал, и воспринимать Гробницу как символ его победы и его заката. Ее родители боялись того, что было заточено в Гробнице. Мерзкие пратетушки поклонялись этому, но опасливо, будто их коллективный страх мог польстить этому и спасти бога. Они никогда не хотели открыть гробницу и заглянуть внутрь. Эти двери открылись когда-то, чтобы занести тело, и откроются снова, только чтобы выпустить его, если будет на то воля рока.

Харроу запрещали входить туда примерно так же, как запрещали подниматься на верхний уровень шахты и колотить молотком по кислородным машинам. Это был бы конец.

Большая часть ее жизни проходила в тишине. Частенько она находила процесс жизни трудным. Утомительным. В худшие дни – нелепым. Теперь воспоминание о произошедшем казалось совсем безвредным и детали потеряли важность. В один очень плохой день – ей казалось, что все ее ненавидят и что ненавидят за дело, кулаки ее были окровавлены, а сердце истерзано. Она написала записку, в которой объясняла причину своего самоубийства, пошла и отперла дверь. Как ни странно, это ее не убило. А все, что ее не убивало, вызывало ее любопытство.

Прошло очень много времени, прежде чем она сумела пересечь порог. Гробница была защищена не хуже самого ада. Но это были ловушки Девятого дома, сделанные из костей и скалящихся черепов, а с костями она научилась обращаться раньше, чем ходить. В конце концов, это просто было весьма полезно с точки зрения образования. Она пересекла пещеру, нашпигованную ловушками, миновала глубокий ров с черной водой – и ловушками, – оказалась на острове (покрытом ловушками), подошла к ледяному мавзолею (с очень глупыми ловушками) и, зайдя внутрь – живой, – посмотрела в открытый гроб, где лежала причина ее появления на свет.

Смерть бога и враг бога оказалась девушкой. Или женщиной. На тот момент Харроу еще не знала разницы, да и пол был просто догадкой. Труп лежал во льду, облаченный в белую сорочку. Руки сжимали покрытый инеем меч. Девушка была красива. Очертания ее мышц казались идеальными. Каждая конечность была воплощением идеала, бескровные стопы с высоким подъемом казались безжизненным симулякром идеальных стоп. Черные заиндевевшие ресницы, лежащие на щеках, были черны идеальной чернотой, а носик казался картинкой, изображающей идеальный нос. Ничто из этого не нарушило бы спокойствие Харроу, если бы не рот, который был совсем не идеален: кривоватый, с ямкой на нижней губе, как будто кто-то осторожно вдавил туда палец. Харроу, которая родилась исключительно для того, чтобы поклоняться этому трупу, полюбила его безумно и яростно – с первого взгляда.

Так что смерть бога стала и ее смертью. Она беззаботно наведывалась в гробницу. Ее родители… обнаружили, что она сделала, какой грех совершила, и отреагировали так, как будто она призналась, что расколотила кислородные машины молотком. Столкнувшись с апокалипсисом, они решили покончить с собой, прежде чем их забрала бы другая смерть. Они даже не рассердились. Спокойно и серьезно, все понимая, ее мать с отцом и рыцарем связали пять петель – одну для Матери, одну для Отца, две для Мортуса, одну для самой Харроу. Они повесились, не дрогнув и не вздохнув. Наверное, было бы гораздо лучше, если бы Харроу висела бы рядом с ними. Было бы лучше, если бы она вползла в гробницу женщины, которую любила, и позволила морозу сделать свое дело.

Но Харрохак – Харроу, которая была двумя сотнями мертвых детей, Харроу, которая любила ту, что не жила уже десять тысяч лет, – Харрохак Нонагесимус невероятно хотела жить. Жизнь слишком дорого обошлась ей, чтобы умирать.

* * *

Любовь разделила ее жизнь на две половины: половину до влюбленности и половину после. Она возненавидела сидение в апсиде и гимны. Теперь она слышала странный грохот, прерывающий молитвы верных, далекие удары где-то у себя в голове, которую она отдала кому-то, оказавшемуся вне времени. Она слышала, как открываются и закрываются двери в залах, где ничего не открывалось и не закрывалось, тело ее боялось, а разум ничего не понимал. При всех этих мучениях она вынуждена была сидеть рядом со своим стареющим маршалом Круксом и терпеть, что ее кормят с ложки: он настаивал, что она должна нормально есть. В любое время она могла вскричать: «Это происходит именно так?», услышав что-то, и он ответил бы: «Да, моя госпожа» или «Нет, моя госпожа», и ей полагалось быть довольной.

Это лишило ее покоя. Даже долгими темными днями, которые она проводила в полном одиночестве – в библиотеке или в своей лаборатории, обжигая пальцы о жирный пепел, – она слышала голоса где-то на пределе слуха или видела краем глаза что-то, чего на самом деле не было. Ей казалось, что порой ее ладони сдавливают ее собственное горло, пока перед глазами не начинают мелькать пятна. Она видела свисающие с потолка веревки, она могла забыть, где находится, и вместо результатов утреннего исследования помнить то, чего не происходило.

В первый год после смерти родителей она часто видела Тело – во сне и наяву, – и это было одновременно облегчением и бедой. Тело приносила с собой покой, но в ее присутствии Харроу теряла счет времени. Она сидела, почти прикасаясь к сухой мертвой руке своей любви, а потом смотрела на часы и обнаруживала, что день уже миновал. Или вдруг понимала – и это пугало и сбивало с толку, – что прошло всего несколько секунд. Когда заработал ее гипофиз, Тело перестала появляться наяву, но другие галлюцинации продолжались. Харроу бесило, что с ней происходят такие… прозаические вещи, как половое созревание.

Но когда оно изменило ее – гормонами, временем или и тем и другим, она смогла восстановить подобие контроля над своим изъеденным личинками разумом. Она часто молилась. Мозг ее находил убежище в ритуалах. Иногда она постилась, или ела одно и то же целыми днями, раскладывая еду по тарелке особым образом и выбирая кусочки в заранее установленном порядке, и так целыми месяцами. Раскраску на лицо она наносила, подчиняясь куда более строгим правилам, чем любая монахиня, носила ее даже наедине с собой и порой спала, не умываясь. Собственное лицо в зеркале казалось ей до невозможности утомительным, чудовищным, нелепым, чужим – и при этом странным образом привязанным к ней самой. Харроу нечасто плакала, но порой садилась в свое укрытие и резко и быстро раскачивалась взад и вперед. Иногда часами.

Исследования стали сложнее, когда она запоздало поняла, что решает сложные проблемы. Но это решалось более напряженной работой. Иногда она тратила по полмесяца на одну теорему. Она перемещала мать с отцом по всему дому, как шахматные фигуры, каждый год стараясь исправить их напряженный и неестественный вид, усаживая их в часовню, где ее народ спрашивал указаний – она понятия не имела, что говорить. Но верные и кающиеся Запертой гробницы старели, и она поняла, что они хотят слышать одно и то же. Все чаще она вставала между трупами родителей у чьего-нибудь смертного ложа и смотрела, как очередной кающийся грешник испускает дух, пока она произносит слова заупокойной службы. Они умирали счастливыми. Им все это нравилось. У нее был талант. Харрохак побывала у стольких смертных одров и произнесла столько торжественных речей о смерти и долге, что в конце концов сама начала в них верить.

Старики Девятого дома превращались в дряхлых верных Девятого дома, а дряхлые верные – в мертвецов. Харрохак видела большинство их смертей, за исключением случаев внезапной тромбоэмболии, и к четырнадцати годам уже научилась останавливать и запускать сердца достаточно качественно, чтобы люди доживали до конца последнего ритуала. Она всегда презирала магию плоти, но к аортам питала определенную слабость. Позднее, когда их плоть стекала с костей, Харроу лично поднимала оголенные кости, чтобы они тихонько возились внизу или собирали лук на верхних полях Дрербура. Свое искусство некроманта она оттачивала повседневными хлопотами – смерти от старости, сложная возня с погребальными нишами и черепами, укрепление изъеденных остеопорозом костей, чтобы ее конструкты не падали, когда у них рассыплются ноги. Ее родители знали, что делали, создавая ее из двух сотен мертвых детей: нужен был гений, чтобы Девятый дом не превратился в кучу костей и умирающих от пневмонии стариков.