Фиона спала на сундуке в коридоре у дальних родственников на бывшей Надеждинской улице. Сундук был очень большой, а Фиона совсем маленькая; на ночь в ноги подставлялись две табуретки, сверху укладывался тюфячок, и спать на получившемся ложе под самодельным лоскутным одеялом было вполне уютно. Неподалеку от сундука в коридор выходил бок ребристой дровяной круглой печки-голландки, и зимой воздух вокруг сундука наполнялся блаженной домашней печной теплотой. А уж какая сонность и теплынь охватывала, бывало, нашего брата, домового, на круглой пыльной верхотурке голландки под самым потолком! Вековые сны снились, вековые, без подмесу, без нынешних пустопорожних вывертов, скажу я тебе.
Фиона, бедная сирота из провинции, приехавшая в Питер (тогда называвшийся Ленинградом) искать счастья, была худенькая, щупленькая, мелкокостная, точно птичка, и крайне голубоглазая. Надевала она ядовитого цвета голубовато-зеленую (сама связала, сама и шерсть красила) шерстяную кофту, отчего глаза ее казались еще голубее. Около сундука повесила она для красотищи на стенку свой рисунок: на огромном листе ватмана нарисовала девонька гигантскую игральную карту, почему-то пиковую даму. Рисовала Фиона очень хорошо, но все какие-то странные вещи, из-за чего ее и в художественный институт не приняли.
Как всякая молоденькая незамужняя девица, Фиона любила мечтать, есть мороженое и ходить в кино; по бедности мороженое и кино доставались ей редко, а мечтала она постоянно, особенно разбирало ее к ночи. Сундук, кстати, на коем она спала, был не простой: через мышино-домовушный лаз сообщался он с подпольными перекрытиями всего старого дома, и не единожды в сундуке под Фионою в самом уголочке дремал домовой, а то и его гости; для дальнейшей судьбы Фионы сие обстоятельство было весьма существенным.
В конце концов на Фиону обратил внимание хозяйский сын, молодой человек с гитарой и патефоном, менявший барышень частенько; человек он был неплохой, но крайне легкомысленный. Однажды, засидевшись в его комнатке заполночь, Фиона уснула в его железной кровати с никелированными шариками редкого блеска, отражавшими мир искривленным, дугообразным и весьма компактным. На свой сундук перебралась наша голубушка только к утру, крадучись, с замиранием сердца, в полном ужасе от того, что с нею произошло, но и в полном счастье, поскольку тут же намечтала себе свадьбу, фату и всякое такое; свернувшись по-котеночьи калачиком под лоскутным одеялом, она представила себе, что вот от нынешней ночи родится у нее младенчик, мальчик, назовет она его Сереженькой, и станут жить они с хозяйским сыном и новорожденным Сереженькой душа в душу.
И хозяйский сын, и хозяйка, несмотря на царившее тогда в стране якобы равноправие, считали ее партией неподходящей (правда, так они не выражались, боялись даже помыслить: вдруг решат, что они про партию правящую, рулевую, думают — «неподходящая»; а думали и говорили: «не пара») по причине бедности ее крайней, наивности, провинциальности, необразованности, да еще и сиротства; сиротство в те времена тоже разное бывало. Но Фиона о мыслях их не знала ничего, а сама искренне считала: все равны.
В состоянии блаженной дурости, радости мечтаний, со сверкающими голубыми очами и приметил Фиону из локомобиля прибывший за девушками в Питер надувшийся лаврец. Фиону холуи затащили в машину, отвезли на засекреченную дачу в дальних лесах, а через сутки привезли обратно на набережную, где до того отловили, высадили с букетом цветов в дрожащих руках (особое расположение выказал букетом лаврец) и пачкой денег в сумочке, произнесли словесное напутствие и ряд наставлений на нецензурном наречии — и умчались.
Долго стояла она на набережной как потерянная, потом, наконец, разглядела Фонтанку, да в Фонтанку-то и кинулась.
Букет уплыл, судьба сумочки неизвестна, а Фиону вытащили, препроводили в милицию, где осмотрел ее военный психиатр, внимательно ее выслушавший и отправивший ее в Удельную в сумасшедший дом.
Девушка Фиона была глупая, наивная и правдивая, рассказывала всем свою историю — все, как есть. Поэтому судьба ей была остаться в желтом доме навечно. Лекарствами ее пичкали в лошадиных дозах, а после каждого искреннего очередного рассказа о лавреце санитары ее колошматили. Дело шло к тому, чтобы помереть ей от тоски, побоев и лекарств без суда и следствия.
Однажды лунной ночью лежала она на больничной койке, вспоминала со слезами свой сундук, чувствовала себя маленькой девочкой, у которой ни за что ни про что отобрали все: сперва родителей, потом уголок в коридоре, потом неродившегося Сереженьку и хозяйского сына, пыталась она понять, почему такая гроза над ее головушкой разразилась? А ночь была непростая, сходняк домовых, на сходняке все Фионины печали и аукнулись.
Кремлецы, кстати, устраивают свой сходняк первого мая, пакостят и развратничают по-черному, даже сторожевые кремлевские псы первомайской ночи боятся, воют точно по покойнику. Животное можно смутить; только не кремлеца.
Некоторые отдельно взятые учрежденческие домовые, дурной пример заразителен, взяли моду большие гулянки к праздникам новопрестольным приурочивать; человеческих граждан даже заставляли начальники ихние по ночам в учреждениях дежурить, как бы чего не вышло; да толку что? Люди друг друга не могут к порядку призвать, наказать виновных, защитить невиноватых; на наших широтах все больше мода была: невинных ловили и в острог сажали, потому как ловить их ловчее и безопаснее. Много ли люди могут? Плечами жмут, руками разводят, головами качают. С нашим братом им уж точно не справиться.
Либих рассказывал: во время оно у немецких домовых толковище приходилось тоже на первое мая, на Вальпургиеву ночь; а сейчас он не в курсе, совсем обрусел. Ему кажется: немецкие домовые местами выродились в полтергейстов. Но это сведения вовсе непроверенные.
У петербургско-петроградских домовых сходняк издавна был некалендарный, со скользящей датой. Такая традиция. Место и время постоянно отменялись и заменялись, в чем большое мы успокоение не одно столетие находили. Встречались мы в Коломягах, в Новой Голландии, на Пряжке, во дворах на Галерной да на Сергиевской, на пустыре Голодая-острова, в подвале Апраксина городка, да мало ли где. Однажды и в Зимнем саду Зимнего дворца — хорошее пространство, подходящее! В городе полно гнусных пространств, если хочешь знать, домовые знают и чуют их лучше людей; никто из нашего народца в гнусное пространство не сунется, — конечно, кроме кремлецов и лаврецов, тем на все плевать.
Наши встречи потаенные. Никто о них не знает, никто не слыхал. А вот перед сходняками кремлецов народ безотчетно волнуется, в трепет неосознанный приходит. Однажды на Красной площади перед очередным кремлецов мероприятием целых две толпы людских с транспарантами у Мавзолея толклись, поношения выкрикивали, злобствовали втуне и даже мордобитием трепет выражали. Надо сказать, в Мавзолей в часы сходняков кремлецы несутся в обязательном порядке подземным ходом с лазами да отнорками и у гробовища вождя очень поют про червону руту, эхо-то в Мавзолее страшнющее, веришь ли, земля дрожит. Так те, с транспарантами, на дрожащей почве стоя, кричали друг другу разное про похороны покойника: одни кричали, что мавзолейного покойника непременно надо, помолившись, по местному обычаю земле предать, а другие, напротив, что покойник совсем свят, погребению не подлежит, а подлежит рассматриванию, и не от призрака непохороненного все беды на нашей широте, а от евреев, в том числе от находящихся в супротивной части толпы. Евреи, ты, может, не в курсе, это народ такой, на Земле много разных народов, и каждый, тайно ли, явно ли, считает себя лучшим, а других так себе, безо всяких на то оснований; почему это, скажи пожалуйста, мы перед русалками или лешими не вычаливаемся и даже сравнений не проводим? Да, потому что люди бедны, несчастны, глупы и недальновидны, а мы — продвинутые отродья. К моему хозяину как-то к ночи пришли одноразовые гости, раньше не видел и позже не встречал, на кухне повыпивали и стали выражаться про тех же евреев, мол, сгубили русский народ, соблазнили и испакостили. Хозяин мой спрашивает: сколько в России до семнадцатого было евреев? Цифру не запомнил я, одним словом, капля в море. Мой хозяин и говорит одноразовым: ежели такая капля в море может такой народище соблазнить, то такого народища и на земле-то быть не должно, пусть пропадает, грош ему цена. Гости сильно возмутились, драться хотели, да я их отвлек, куда это — трое на одного; и ушли они навеки восвояси. Да; так вот на Красной площади шум начался неподобный, пришлось Василию Блаженному, что под Покровским храмом погребен, из-под спуда выбираться и идти толпы увещевать; сказал Василий Блаженный им: все хорошо, нечего волноваться, вождя просто земля не принимает пока, а Мавзолей построен для блезиру. Толпы от вида святого юродивого угомонились, пришли в подобающее расположение духа и разбрелись, став отдельными людьми.
Но я отвлекся. Печали Фионы аукнулись-таки в старом сундуке, услышаны были любившим дремать в уголке сундука домовым, им и была история Фионы на сборище нашем обнародована, и принято было всем синклитом соответствующее решение.
Ты, надеюсь, знаешь: домовые, кроме домов, в любом учреждении дежурят, в том числе в сумасшедшем доме; так, стало быть, имелись они на вековечном дежурстве в корпусах дурдома удельнинского. Им и было поручено исполнить решение сходняка в Коломягах (Коломяги, как Келломяки, где наша дача, — Часовая гора, т. е. место, где время спит и копится тишина).
Дурдомовские домовые в ближайшую полнолунную ночь произвели в Фиониной палате лаз средней красоты и габарита средней руки. Проникнув в палату, они на глазах у проснувшихся сумасшедших уменьшили Фиону до размера надомной, утащили ее через лаз, а потом и лаз уменьшили до мышиной погрызутки. Как уменьшили, спрашиваешь? Наши-то питерские домовые владели кое-какими волшебными предметами из царской сокровищницы, доставшимися им при национализации царского лично-общественного имущества; не спрашивай, что такое национализация, я и сам не знаю; кажется, и никто не знает. В числе волшебных предметов был обратный бинокль, позволяющий, в отличие от подзорной дудки кремлецов, уменьшать, умалять вещи, людей и многое другое.