Хельмова дюжина красавиц — страница 3 из 165

На месте ненаследного князя удержало исключительно природное упрямство, да еще страх вновь встретиться нос к носу с Малгожатой — а встречи подобные происходили куда как часто, и обстоятельство сие заставляло усомниться в том, что и вправду виной им исключительно случай. Впрочем, Себастьян не имел бы ничего против, ежели б, каждый раз не терялся. Его вдруг сковывала проклятая немота, он начинал заикаться, краснел и, не в силах превозмочь слабость, поспешно ретировался.

В кусты.

В кустах страдать было легче.

И исстрадавшись, а может, просто притомившись на солнцепеке, ненаследный князь впал в дрему, из которой его вывел знакомый нежный голос.

—Ах, матушка, помилуйте! Я делала все, что вы говорили мне, но… я больше не могу так! Я его ненавижу!

Сердце замерло.

В этом голосе звучала обида, а любой, посмевший обидеть драгоценную Малгожату, представлялся Себастьяну существом недостойным жизни. И подавив первый порыв выбраться из малинника — все ж таки неудобственно подслушивать, да и место для князя не самое подходящее — Себастьян затаился.

Для чего?

А чтобы узнать имя злодея и вызвать его на дуэль. И там, пронзив черное сердце шпагой — а шпагой по уверению учителя-гишпанца Себастьян владел отменно, а потому в успехе своем не сомневался — над телом поверженного врага объясниться, наконец, с возлюбленной.

Желательно стихами.

Сей стихийно возникший план, представлялся Себастьяну невероятно романтичным, и мысленно он уже вел очарованную его несказанной отвагой и благородством Малгожату к венцу. Но мечты разрушил суровый голос пани Беняконь.

—Успокойся, Малгожата! Это хороший вариант…

—Хороший?— перебила матушку Малгожата.— Да он же урод, каких поискать!

—Зато князь!

—Ненаследный,— вредно уточнила Малгожата.— И мне не с титулом жить! Представь, если дети в него пойдут, мало что горбатые, кривые, так еще и с хвостами.

В первое мгновенье Себастьяну показалось, что он ослышался.

Во второе,— что свет померк.

В третье родились стихи… и он, сам не владея собой, выбрался из малинника, встал перед возлюбленной, чьи злые слова пронзили сердце насквозь — именно так, а не иначе, ведь если не насквозь, то Себастьян, может статься, выживет. Он же желал умереть, сгорев в пламени страсти прямо тут, на посыпанной речным песком дорожке, сквозь которую проросли одуванчики.

—Сраженный я стрелой Амура,— продекламировал он, глядя в испуганные глаза Малгожаты,— не замечал, что девка — дура…

И развернувшись гордым чеканным шагом направился к дому, там, запершись в своей комнате, ключи от которой имелись единственно у нянюшки, Себастьян пал на кровать и смежил веки, готовясь умереть от любви.

Не вышло.

Тем же вечером панна Беняконь с дочерью покинули поместье, а графиня вздохнула и вычеркнула из составленного списка невест имя Малгожаты.


Себастьян же слег. Ему казалось, он умирает от разбитого сердца, осколки которого гремят в груди, но вызванный в спешном порядке Бонифаций Сигизмундович диагностировал банальнейшую простуду, каковую попытался излечить касторовым маслом. Однако же лекарство привычное, пусть и от души ненавидимое ненаследным князем, не помогло.

—Я умру,— сказал Себастьян, смежив веки. Ему казалось, что именно так и должно быть: смерть от любви в юном возрасте, и романтичная, и страшна. И быть может, жестокосердная Малгожата, образ которой не покидал князя, несмотря на всю его обиду, прозреет. В приступе раскаяния, она вернется в поместье и будет громко, безутешно рыдать над гробом, заламывая пухлые руки…

—Непременно, умрете, голубчик,— поспешил успокоить пациента Бонифаций Сигизмундович.— Все когда-нибудь да помирают… но не в этот раз. Omnia tempus habent [4].

Себастьян хмурился, поджимал губы и вытягивал руки поверх одеяла, прикидывая, хорошо ли будет смотреться в гробу. Несколько беспокоило то, что горб не позволит ему лежать прямо, а скособоченный покойник — это уже комедия-с.

И Себастьян ерзал.

От ерзания ли, от злости, что даже умереть ему не позволено с должной долей трагизма, лихорадка усугублялась, а треклятый горб невыносимо зудел. Кожа на нем покраснела, сделалась рыхлой, а после и вовсе лопнула, явив миру куцые влажно поблескивавшие нетопыриные крыла.

—Догогой,— с мягким укором обратилась к несчастному отпрыску княгиня.— Девочка погогячилась, а ты слишком остго на все геагигуешь.

В волнении ее картавость стала особенно заметна.

—Я пгекгасно понимаю, что в твоем возгасте склонность к эпатажу вполне естественна. Но согласись, что кгылья — это несколько чегесчуг.

Себастьян отвернулся к стене.

—Не гастгаивайся, догогой,— Ангелина Вевельская осторожно погладила перепонку. Наощупь крылья были плотными, горячими и сухими. Сквозь тонкую кожу виднелись и сосуды, и хрустальные косточки, которые прорывались этакими слюдяными коготками, весьма острыми с виду.— Мы что-нибудь пгидумаем.

Крыло дергулось, едва не оцарапав княгиню и, убрав руки, она не слишком-то уверенным голосом сказала:

—Быть может, они еще отвалятся?

Робким надеждам ее не суждено было сбыться. Крылья, как и хвост, отваливаться не спешили. Более того, освободившись из кокона, коим и являлся горб — Бонифаций Сигизмундович с преогромным удовольствием описал сей анатомический casus extraordinarius в своем дневнике — крылья росли. Они вытягивались, обретали плотность, а тело ненаследного князя покрылась плотной четырехгранной чешуей.

—Только гогов не хватает,— со вздохом сказала княгиня, очень осторожно, словно опасаясь наткнуться на упомянутые рога, погладила отпрыска по голове.— С гогами был бы завегшенный обгаз.

И спеша исполнить пожелание Ангелины, рога появились.

А потом исчезли.

Чешуя же сменила колер и форму, сделавшись плотнее, жестче. Но спустя сутки сгинула и она, явив обыкновенную, разве что по-прежнему смугловатую, цветом в копченую воблу, кожу.

Княгиня, приободрившись, ждала продолжения метаморфоз. Мысленно она уже избавила отпрыска от крыльев и хвоста. От последнего — не без труда, поскольку за многие годы Ангелина Вевельская успела свыкнуться с данной особенностью сына.

Хвост остался.

Крылья, впрочем, тоже, разве что вытянулись, загрубели и покрылись короткой шерсткой, каковая наощупь напоминала бархат.

К радости Себастьяна, пребывавшего в стабильно мрачном настроении, причин для которого, положа руку на сердце, имелось предостаточно, крылья были черны. И очень удобны, когда требовалось скрыться от жестокого мира, в чем ненаследный князь Вевельский испытывал острейшую необходимость. Оттого и заворачивался он в живую ткань собственных крыльев, замирая этаким неподвижным кулем, безмолвным и отрешенным.

Княгиня волновалась.

Бонифаций Сигизмундович перелистывал страницы семейных хроник, пытаясь найти если не объяснение, то хотя бы утешение для великовельможной панны, каковая полюбила вздыхать о тяжелой материнской доле и запивать огорчения рюмочкой вевелевки. Настойка на вишневых косточках, мяте и розмарине, по уверением местной ворожихи зело способствовавшая установлению душевного покоя, оказывала на княгиню самое благоприятное воздействие. Ангелина Вевельская ударялась в воспоминания о светлых девичьих годах и надеждах, которым не суждено было сбыться. И воспоминаниями, не имея иного столь же благодарного слушателя, она щедро делилась с Бонифацием Сигизмундовичем. Он же внимал, кивал в нужных местах, и глядел с непонятной тоской… а быть может, мерещилось княгине, и дело было вовсе не во взгляде доктора, а в его очочках с затуманенными стеклами.

Или в вевелевке.

Да и мало ли что может примерещиться женщине на четвертом десятке жизни, когда грудь сжимает неясное томление, а у супруга новая пассия, знать о которой, конечно, Ангелине Вевельской не полагается…

Нет, уж лучше о крыльях думать, о хвостах и печальных латинских экзерсисах добрейшего доктора, который вдруг тоже полюбил вечерние прогулки, исключительно в силу их полезности для здоровья… он мало говорил, и много слушал, очаровательно смущаясь, когда княгиня становилась чересчур уж откровенна. Сам же, когда панна Ангелина замолкала, погружаясь в пучину воспоминаний, он заговаривал о медицине, которой был отдан всецело, о новейших ее достижениях, а тако же о семейных архивах, скрывавших немало тайн.

И тайны, во многом устаревшие, еще более сближали этих двоих, одиноких, в сущности, людей.

—Ах, княгиня,— восклицал Бонифаций Сигизмундович, в избытке чувств — он и сам не ожидал от себя подобной пылкости — прижимая к слезящимся глазам платочек.— Tempora mutantur, et nos mutamur in illis [5]. Но сколь же отрадно встретить женщину столь умную, столь тонко чувствующую…

Княгиня розовела. Трепетали ресницы. Щемило сердце.

И душа рвалась в неизведанные выси. О нет, панна Ангелина вовсе не помышляла о супружеской измене, хотя бы и было сие справедливо, но лишь желала вновь ощутить себя любимой.

Удивительно ли, что при сих обстоятельствах Бонифаций Сигизмундович, да и сама княгиня Вевельская, не торопились покинуть поместье? И здоровье Себастьяна, каковой был, несомненно, более чем здоров — сердечные раны не в счет — послужило хорошим предлогом для обоих.

Впрочем, к чести добрейшего доктора он не забывал и о деле.

И однажды усилия его увенчались успехом.

—Панна Ангелина,— Бонифаций Сигизмундович в сей вечер явился ранее обычного, застав княгиню за приготовлениями к вечернему променанду. И перехватив рюмку с вевелевкой, которую добрейший доктор уже успел распробовать и даже счел с медицинской точки зрения безвредной, опрокинул ее.— Я имею сказать вам поразительную новость!

Он был преисполнен энтузиазма. Избыток его выступал крупной испариной на обрюзгших щеках, переносице и лбе, коий доктор втайне подбривал, поскольку полагал высокий лоб столь же неотъемлемым признаком учености, как и очки.